Сердце Дункана глухо забилось о ребра.
— Может, подарю тебе. Если тебе нравится.
Кейт просияла:
— О, спасибо, Дункан, мне очень хочется иметь это у себя. Ты замечательно придумал. Это ведь и вправду… А чем ты занимаешься? — повернулась она в сторону Макгрегора Росса.
Она придвинула стул к его столу и близко склонила голову к голове Макгрегора Росса, который минут двадцать показывал ей, как правильно писать тушью.
Миссис Toy выписали из больницы в начале года. Миссис Гилкрист с нижнего этажа и две-три другие соседки навели перед ее возвращением чистоту: вымыли полы и стерли пыль, добравшись до самых дальних уголков.
— Теперь вы должны вести себя особенно хорошо, помогать маме во всем, — услышали дети строгий наказ. — Помните, что ей еще долго нельзя будет вставать с постели.
— Суют нос куда не надо, старые ведьмы, — проворчала Рут.
— Они хотят как лучше, — примирительно заметил Toy. — Просто не умеют выбрать слова.
Миссис Toy доставили домой на санитарной машине и уложили на просторную кровать в передней спальне. Ей разрешили по вечерам сидеть у камина, и вскоре она настолько окрепла, что дети начали с ней пререкаться, не испытывая чувства особой вины. Toy принес законченную «Книгу пророка Ионы». Миссис Toy положила папку на колено, задумчиво просмотрела рисунки, попросила кое-что объяснить, а потом с серьезным видом сказала:
— Знаешь, Дункан, из тебя выйдет хороший священник.
— Священник? С какой стати?
— Ты рассуждаешь как священник. Что ты собираешься сделать с этими рисунками?
— Отдам их Кейт Колдуэлл.
— Кейт Колдуэлл! Но почему? Почему?
— Потому что я ее люблю.
— Не глупи, Дункан. Что ты понимаешь в любви? Да она твой подарок наверняка и не оценит. Рут говорит, что она просто-напросто обыкновенная вертихвостка.
— Я отдам ей рисунки не для того, чтобы она их оценила. Я отдам их потому, что я ее люблю.
— Дурь. Чистейшая дурь. Над тобой вся школа станет потешаться.
— Какое мне до этого дело?
— Тогда ты еще больший дурень, чем я думала. У тебя нет ни самолюбия, ни гордости — ни капли; вот женишься на первой же пустышке, которая на тебя обратит внимание, и тогда наплачешься.
— Может, и твоя правда.
— Но этого не должно быть! Тебе нельзя это допустить! Ну, почему же ты, почему… Ох, ладно, ладно, пусть будет по-твоему.
Кожное заболевание возобновилось: горло у Toy выглядело так, словно он неудачно пытался его перерезать. По утрам он подходил к постели матери, и та туго обматывала ему шею до самого подбородка шелковым шарфом, закрепляя его английскими булавками, что придавало Toy скованный вид. Войдя как-то в классную комнату, он поймал на себе взгляд Кейт Колдуэлл. Возможно, она ожидала чьего-то появления или же просто скользнула глазами по двери в рассеянной задумчивости, но на лице у нее выразилась невольная жалость, и это возбудило в Toy острейшую ненависть. Его черты исказились непримиримой яростью, с которой он не сразу сумел совладать. Кейт озадаченно замерла, потом, тряхнув головой, принялась судачить с подружками. Вечером, не испытывая никаких чувств, Toy отдал «Книгу пророка Ионы» Рут и угрюмо подсел к матери.
— Знаешь что, Дункан? — сказала миссис Toy. — Рут оценит твой подарок в тысячу раз лучше, чем Кейт Колдуэлл.
— Я знаю. Знаю, — отозвался Toy.
Где-то под сердцем у него болело, будто оттуда что-то вынули.
— Ах, сыночек, сыночек, — вздохнула миссис Toy, протягивая к нему руки, — забудь об этой Кейт Колдуэлл. Твоя старая мама всегда с тобой.
— Да, мамочка, я знаю, — рассмеялся Toy, обнимая мать. — Но только это не одно и то же, не одно и то же.
Начались выпускные экзамены, но особенного события Toy в этом не усматривал. В настороженной тишине экзаменационной комнаты он взглянул на листок с заданием по математике и усмехнулся, не сомневаясь, что провалится. Выглядело бы слишком вызывающе, если бы он встал и вышел за дверь немедленно, поэтому Toy развлечения ради попытался решить две-три задачи, используя вместо чисел слова и выписывая уравнения наподобие логических доказательств, но очень скоро это ему наскучило: заметив осуждающе приподнятые брови классного наставника, он с отсутствующим видом поднялся с места, вручил ему листки и поднялся наверх в кабинет изобразительного искусства. Остальные экзамены оказались, как он и ожидал, пустяковыми.
Миссис Toy постепенно окрепла, однако во время экзаменов подхватила простуду, что вызвало рецидив болезни. Теперь она вставала только в уборную.
— Может, лучше пользоваться подкладным судном? — спросил мистер Toy.
Миссис Toy рассмеялась:
— Если я не смогу дойти до уборной сама — значит, мне конец.
Как-то вечером, когда они с Toy остались в доме одни, миссис Toy спросила:
— Дункан, а что в гостиной?
— Там довольно тепло. Огонь что надо. И не такой уж беспорядок.
— Я, пожалуй, встану и посижу у огонька, погреюсь немного.
Миссис Toy откинула одеяло и спустила ноги с кровати. Toy с беспокойством увидел, насколько они исхудали. Толстые шерстяные чулки, которые он помог ей натянуть, обвисли на; лодыжках складками.
— Точь-в-точь две палочки, — сказала миссис Toy с улыбкой. — Узница концлагеря.
— Не пори чушь! — оборвал ее Toy. — Месяц-другой — и все наладится.
— Я понимаю, сынок, понимаю. Дело долгое.
Теперь Toy делил с отцом раскладной диван. Спал он плохо: в середке матраца было углубление, где мистер Toy, будучи потяжелее, естественным образом и помещался, a Toy с трудом удерживался, чтобы на него не скатиться. Однажды ночью, когда свет уже потушили, он заметил, как хорошо будет всем вернуться на свои спальные места, как только матери станет лучше. Мистер Toy, помолчав, странным голосом спросил:
— Дункан, я думаю, ты… ты не питаешь чрезмерных надежд на то, что маме станет лучше?
— Пока человек живет, то и надеется, — беспечно откликнулся Toy.
— Дункан, надеяться не на что. Операцию, видишь ли, сделали слишком поздно. Мама поправляется после операции, но это ненадолго. Печень у нее поражена неизлечимо.
— И она умрет… а когда?
— Через месяц. Может быть, через два. Зависит от того, как долго выдержит сердце. Печень не справляется с очищением крови, и тело не получает достаточного питания.
— Она об этом знает?
— Нет. Пока нет.
Toy отвернулся и в темноте поплакал. Слезы не лились бурными ручьями, просто тихо катились из глаз.
Toy проснулся от грохота и громкого крика. Мать корчилась на полу в коридоре. Пыталась дойти до уборной — и не смогла.
— Ах, папочка, мне конец. Мне конец. Со мной все, — повторяла она, пока мистер Toy помогал ей добраться до постели.
Toy недвижно застыл у дверей гостиной: в голове у него все еще отдавался материнский крик. В момент пробуждения он не казался ему внезапным: этот крик он уже слышал давным-давно — и потом дожидался всю жизнь, чтобы услышать снова.
Два дня спустя Toy и Рут вернулись из школы вместе. Дверь им открыл мистер Toy со словами:
— Ваша мама хочет вам что-то сказать.
Они вошли в спальню. Мистер Toy остался у дверей наблюдателем. Кровать была передвинута к окну, чтобы больная могла глядеть на улицу. Миссис Toy, обратив к вошедшим лицо, робко проговорила:
— Рут, Дункан, я знаю, что очень скоро я… я просто усну и больше не проснусь.
Рут, всхлипнув, бросилась из комнаты, мистер Toy последовал за ней. Toy подошел к постели и прилег на нее между матерью и окном. Нащупал под покрывалом ее руку и сжал своей. После короткого молчания миссис Toy спросила:
— Дункан, как ты думаешь, будет что-то потом?
Toy ответил:
— Нет, не думаю. Только сон. — Печаль, прозвучавшая в голосе матери, заставила его добавить: — Учти, многие поумнее меня верят, что потом начинается новая жизнь. Если это так, она не будет хуже, чем эта.
Несколько дней по возвращении из школы Toy снимал ботинки и ложился бок о бок с матерью, держа ее за руку. Подавленности, говоря по правде, он не испытывал. В эти минуты он почти ни о чем не думал и мало что чувствовал, да и не произносил ни слова: разговаривать миссис Toy становилось уже не под силу. Обычно он смотрел за окно. Улочка, хотя и примыкавшая к шоссе, была тихой, залитой, как правило, холодным весенним солнцем. Напротив стояли сдвоенные домики с садиками, где росли лилии и ракитник. Если Toy что-то и ощущал, то только покой и уединенность, близкие к довольству. Все это время Рут, мало интересовавшаяся хозяйством, неустанно хлопотала по дому: делала уборку и возилась на кухне, готовила для матери легкие блюда и пекла разные сладости, однако скоро миссис Toy пришлось перевести исключительно на жидкую пищу: от слабости она лишь шептала что-то невнятное и едва приоткрывала глаза. Разговоры в доме почти прекратились; как-то Toy обратился к сестре, начав фразу словами:
— Когда мама умрет…
— Она не умрет, — перебила Рут.
— Но, Рут…
— Нет, она не умрет. Ей становится лучше, — с победным видом заявила Рут.
В школе устные экзамены должны были подкрепить результаты письменных. Учитель английского велел выучить наизусть какой-нибудь прозаический отрывок для декламации вслух — предпочтительно из Библии. Toy решил шокировать экзаменатора чтением эротических стихов из Песни песней Соломона, которые начинались так: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!» Утром, перед устным экзаменом по английскому, он заглянул после завтрака проведать мать. Она бессильно лежала на подушках, между едва раскрытыми ресницами виднелась узкая полоска белка.
— Я умраю, умраю, — невнятно повторяла она в отчаянии.
— Все хорошо, Мэри, все хорошо, — приговаривал мистер Toy. — Ты не умрешь. Ты не умрешь.
— О-о, я умраю, умраю.
— Успокойся, ты поправишься, ты поправишься.
Впервые за две недели миссис Toy вздрогнула всем телом и с усилием села в постели. Глаза ее расширились, она с трудом разлепила губы и, пронзительно выкрикнув: «Я хочу умереть! Я хочу умереть!», упала на подушки. Toy рухнул в кресло, стиснул голову руками и громко зарыдал. Через десять минут он уже мчался стремглав через залитый солнцем парк, выкрикивая строки из Песни песней.
Когда он вернулся домой, миссис Toy лежала недвижно — спокойная, как никогда прежде, дыхание ее было слабым, с еле слышной хрипотцой.
Toy приложился губами к ее уху и жарко прошептал:
— Мама! Мама! Я сдал английский. Сдал экзамен на аттестат.
По губам миссис Toy скользнула слабая улыбка и растворилась в чертах лица, как вода уходит в песок. На следующее утро, когда миссис Гилкрист с нижнего этажа пришла вымыть больную и отодвинула штору у изголовья кровати, ей послышался тихий шепот: «Назавтра». Однако днем известие о том, что Toy успешно сдал экзамены по рисованию и истории, не достигло ее сознания, или она сделалась равнодушной ко всему.
Миссис Toy умерла через три дня, ранним субботним утром. Накануне вечером миссис Гилкрист и миссис Уишоу из соседней на площадке квартиры дежурили в гостиной и никуда не ушли, когда Toy начал там укладываться на ночлег. Мистер Toy сидел в спальне у постели жены, держа ее за руку. Проснувшись, Toy увидел просачивающийся сквозь шторы рассвет: соседок в комнате не было — и он понял, что мать умерла. Он встал, оделся, съел тарелку кукурузных хлопьев и включил радио, чтобы послушать юмористическую программу. Войдя в гостиную, мистер Toy растерянно попросил:
— Дункан, сделай, пожалуйста, чуточку потише! Соседки будут недовольны, если услышат.
Toy выключил радио и отправился прогуляться вдоль канала. Стоя на краю глубокого каменного русла, он бездумно следил за пенистыми водоворотами вокруг гниющих бревен.
Днем он зашел к Коултеру, как давно уже собирался. Миссис Коултер была с мужем на прогулке, и Toy сидел у очага, пока Коултер, в сорочке и штанах, умывался у раковины.
— Кстати, Боб, этой ночью мать у меня умерла, — неловко выговорил Toy.
Коултер неторопливо обернулся к нему:
— Ты шутишь, Дункан.
— Нет.
— Но я видел ее две недели назад. Она со мной разговаривала. Выглядела нормально.
— Угу.
Коултер вытер руки полотенцем, пристально глядя на Toy.
— Не надо держать это в себе, Дункан. Потом будет хуже.
— Я ничего в себе не держу.
Коултер натянул на себя рубашку и пуловер и озабоченно сказал:
— Досадно, но я договорился в три встретиться с Сэмом Лэнгом на спортивной площадке. Собираемся потренироваться в беге. Может, ты не против, если мы пойдем вместе?
— Не против.
По возвращении домой Toy застал агента похоронного бюро. В спальне, на подстилке возле камина, на козлах лежал гроб. В верхней части крышки имелось квадратное отверстие, через которое было видно лицо миссис Toy. Toy растерянно с неприязнью всмотрелся. Черты материнского лица не изменились, однако всякое сходство с ее живым лицом исчезло. В этом предмете не было даже мнимой жизни произведения искусства, а его субстанции недоставало целостности глины или бронзы. Он тронул лоб матери пальцем и ощутил холодную кость под холодной кожей. Эта компактная масса мертвой материи не была лицом матери. Это было ничье лицо.
В дни до похорон спальню наполнял затхлый сладковатый запах, проникавший во все уголки дома. Под гробом поместили дезодоранты — того сорта, что используют в уборных, — но они мало что меняли. Во вторник священник из церкви миссис Toy отслужил в гостиной короткую службу, после чего гроб туго завинтили и осторожно спустили вниз по лестнице к катафалку. В гостиной толпились соседи, старые друзья и родственники, о которых Toy слышал от родителей, однако раньше и в глаза не видел. Во время службы дверь порой украдкой приоткрывалась, чтобы впустить запыхавшихся пожилых людей. Toy стоял у буфета в костюме с иголочки. Ему подумалось, что священник за последние недели ни разу не навестил мать — и вовсе не из-за небрежения долгом (это был энергичный добросовестный юноша), но потому, что его приход был бы неуместным вторжением. Для миссис Toy и ее подруг церковь являлась местом собраний. По воскресеньям они посещали службу, по четвергам — общественный клуб при церкви, однако никого из них нельзя было заподозрить в набожности. Миссис Toy была потрясена, когда несколько лет тому назад Toy объявил себя атеистом, и не менее потрясена вторично, когда вскорости он причислил себя к христианам и стал кротко подставлять вторую щеку в ссорах с Рут. На ум Toy пришла фраза: «Утешения религии». Насколько он понимал, его мать жила и умерла, не дождавшись никакого утешения.
По окончании службы Toy с отцом, священником и несколькими сопровождающими спустились вниз к машинам. Это были лакированные черные «роллс-ройсы» с бесшумными двигателями — и, когда они неслись через улицы северных пригородов, Toy, с комфортом расположившись у окошка, чувствовал себя важной персоной. День был пасмурный: Глазго накрыла серая крышка, из которой сочился мелкий дождь. Муниципальное кладбище находилось на самой окраине, и с трех сторон его окружали открытые поля. У ворот произошла задержка. Автомобили выстроились в цепочку за предыдущей похоронной процессией. Постепенно пробка рассосалась — и, поднявшись по извилистой дорожке между мокрыми рододендронами, они остановились у маленькой церкви в викторианско-готическом стиле с дымовой трубой. Остальные соседи и родственники ожидали у входа и проследовали за Toy и его отцом внутрь. Toy с отцом остановились у переднего ряда скамей, все прочие столпились позади. Прямо перед ними возвышалась кафедра, а по правую сторону от нее на низком помосте стоял гроб. И помост, и гроб были накрыты тяжелой алой тканью. Все молчали, и Toy начал недоумевать, почему никто не садится. Та же мысль, очевидно, пришла в голову и отцу, поскольку он сел, — все последовали его примеру. Священник в черном облачении с двумя белыми полосками ткани, спускавшимися с воротника — знаками доктора богословия, взошел на кафедру, прочитал молитву и назвал гимн. Все снова встали, спели гимн и снова сели. Священник достал лист бумаги и произнес: