— Ужас! А что, мер предосторожности разве не принимают?
— Полагается посреди цеха держать проход свободным, но у Макхаргза это не так-то просто. — Коултер хмыкнул. — На днях произошла жуткая вещь. Этот парень следил за тем, как крановщик опускает стальную балку: то есть он стоял внизу и показывал руками, куда ее направлять (в таком грохоте не докричишься) — ниже, ниже, чуточку левее, так, хорошо, теперь опускай. Самое забавное, что он, не спуская глаз с крановщика, совсем не заметил, что в последний момент направил балку прямиком себе на ногу. Завизжал как резаный — будто певичка сопрано, взявшая самую верхнюю ноту. Глядим на него — и не можем понять, что, собственно, случилось. Стоит, как и раньше, вместе с нами, только вот ногу у него придавило балкой. Он и упасть-то даже не мог!
Toy, поперхнувшись потрясенным смешком, сказал:
— Знаешь ли, это, конечно, очень забавно, однако…
— Ага. Но чувство счастья оттого, что ты — мужчина, держится в тебе, может, с неделю, а потом снова наступает понедельник — и тебе в голову вдруг ударяет мысль. По правде говоря, она зрела в тебе еще и в воскресенье, но по-настоящему она ударяет в голову в понедельник: мне надо идти туда-то и снова делать то-то, вставать тогда-то, сидеть в таком-то трамвае, в том же комбинезоне, посасывать окурок, точно в определенный час толпиться у ворот. «Привет, явился не запылился!» — «Опять, так его растак!» — и снова в машинный цех. Тебе становится ясно, что большую часть жизни ты проводишь там — ну, может, за исключением постели. Это похуже школы. К школе тебя принудили: ты был всего-навсего мальчишкой, относиться к ней всерьез не стоило, можно было денек и прогулять, если мамочка раздобрится и напишет записку. Но к машиностроению меня никто не принуждал — я сам его выбрал. И я теперь мужчина. Должен относиться к делу всерьез, должен тащить на себе воз. — Коултер помолчал. — Но учти, это чувство быстро проходит. Ты перестаешь думать. Жизнь превращается в привычку. Встаешь, одеваешься, завтракаешь, идешь на работу, делаешь то-то и то-то автоматически — и не думаешь ни о чем, кроме конверта с жалованьем по пятницам и субботней попойки. Живется легко, если ты робот. Потом что-то случается — и ты задумываешься снова. Помнишь визит королевской семьи на прошлой неделе?
— Помню.
— Так вот, позади завода проходит железнодорожная линия, королевский поезд должен был проехать по ней в три часа дня, и у всех рабочих было время, чтобы на него поглядеть. Показывается состав, а все мы — четыреста или пятьсот человек — выстроились в ряд в наших замасленных комбинезонах. Королева в первом вагоне — чертовски приветлива, изящно машет ручкой; посередине — множество всякого старичья вроде лордов-провостов с цепями на шеях, все нам машут как сумасшедшие, а в хвосте поезда — будто в вагоне осмотрщика путей — посиживает сам герцог в шапчонке яхтсмена. На столике у него бокал с чем-то, он тоже нам помахал, но как-то небрежно. А мы все стоим столбом и пялимся.
Toy засмеялся:
— И никто не помахал в ответ? Я бы точно помахал. Просто из вежливости.
— При полном составе профсоюза? Да тебя бы мигом вздернули. Ты вот смеешься, Дункан, а меня вид этого герцога оглоушил на добрых три недели. Я до сих пор еще не прочухался. С какой стати он прохлаждается в уютном вагоне за рюмкой, тогда как я… Фу! — Коултер с отвращением сплюнул. — Поневоле пойдешь грабить банк. Я крепко теперь об этом задумался. Будь у меня хоть ничтожный шанс, точно бы попытался. В футбольные лотереи я не верю.
— Ты пока что ученик, — сказал Toy. — He останешься же в машинном цехе на всю жизнь.
— Ну. Полгода в машинном цехе, полгода в чертежном бюро, два вечера в неделю в техническом колледже — и если сдам экзамены, то через три года сделаюсь дипломированным инженером-чертежником.
— Разве это так уж плохо?
— По-твоему, нет? А каково тебе было представлять себя библиотекарем?
Они перешли через ручей по дощатому мосту и оказались на ровной дерновой площадке с белым флагштоком посередине. В тени на опушке сидели влюбленные, там же расположились и компании на пикнике, вокруг сломя голову гонялись дети, играя с мячом. По другую сторону зеленого пространства на скамейках, любуясь небом, сидели две-три пожилые пары. Toy с Коултером заняли одну из скамеек. Они сидели на краю плато у вершины Кэткин-Брэс, под ногами у них каменистый утес нависал над другой площадкой, окаймленной деревьями, откуда доносился детский гомон. Дальше крутые, поросшие лесом террасы вели в долину, выложенную крышами домов, над которыми торчали заводские трубы. На востоке — между фермами, полями, надшахтными постройками и шлаковыми отвалами — виднелась извилистая лента Клайда, потом ее прятал Глазго, но дальнейший ее путь можно было проследить по цепочке скелетообразных подъемных кранов, протянутой к западу. За городом различался горный хребет Кэмпсай-Феллз, местами оголенный, местами зеленый от вереска, изрезанный потоками, и с этой высоты можно было увидеть и пики, похожие на ряд выщербленных зубов. Зрению все представлялось необычайно четким: во время двухнедельной ярмарки крупные литейные заводы прекращали производство, давая воздуху очиститься от дыма.
— Ты видишь Риддри? — спросил Toy. — Вон то красноватое пятно? Посмотри, вон там с одной стороны моя начальная школа, а с другой — Александра-парк. А где твой дом?
— Гарнгад расположен гораздо ниже, отсюда не увидишь. Я стараюсь разглядеть завод Макхаргза. Он должен быть возле вон тех подъемных кранов за Иброксом. Ага, вон там! Там! Крыша машинного цеха видна над жилыми зданиями.
— Я сумею, наверное, увидеть и художественную школу, она на вершине холма за Сочихолл-стрит: весь Глазго, похоже, построен на холмах. Почему мы их не замечаем, когда находимся в самом городе?
— Потому что все главные дороги их обходят. Главные дороги идут на восток и на запад, а все холмы — между ними.
На траве у подножия скалы между двумя кучками свитеров стояла рослая, крепко сложенная девочка лет четырнадцати в голубом платье, расставив ноги и положив руки на бедра. Она нетерпеливо понукала своих младших братьев, которые на небольшом расстоянии от нее готовились пнуть мяч к импровизированным воротам.
— Она просто чудо, — заглядевшись на девочку, восхищенно сказал Toy. — Мне бы хотелось ее нарисовать.
— Обнаженной?
— Как угодно.
— Для масляной живописи она не очень подходит. Это тебе не Кейт Колдуэлл.
— К черту Кейт Колдуэлл.
Они встали со скамейки и пошли дальше.
— Да, — угрюмо заметил Коултер. — Ты знаешь, чего хочешь, и попал туда, где тебе помогут этого добиться.
— Это случайность, — словно оправдываясь, отозвался Toy. — Если бы главный библиотекарь не отправился в Америку, а отец не настоял, чтобы я записался на вечерние занятия, и если бы секретарь не оказался англичанином, а мои работы ему бы не понравились…
— Ну да, это случайность, которая могла выпасть тебе. Но не мне. Никакая случайность, кроме атомной бомбы, не избавит меня от инженерства. У меня нет амбиций, Дункан. Я похож на персонажа из рассказа Хемингуэя: я не хочу ничем выделяться, я хочу только чувствовать, что мне хорошо. А то дело, которым я занят, можно вынести, только если вообще отключить чувства.
— Через четыре месяца ты переберешься в чертежное бюро — и займешься чем-нибудь более творческим.
— Творческим? Что творческого в конструировании корпусов машин? Я буду более благополучен, но только потому, что чистый костюм лучше грязной спецовки. Буду получать больше денег. Но чувствовать, что мне хорошо, я все равно не смогу.
— Прежде чем я начну зарабатывать деньги, пройдут годы.
— Возможно. Но ты будешь делать то, чего тебе хочется.
— Точно, — сказал Toy. — Я буду делать то, чего мне хочется. Наверное, — он обернулся и помахал в сторону города, — наверное, мало кто из здешних жителей счастливее меня.
Они снова вошли в лес и очутились на полянке с железным каркасом детских качелей. Toy разбежался, вспрыгнул на деревянное сиденье, ухватился за цепи по бокам и яростно принялся раскачиваться.
— Ага — ага-а — ага-а-а-а-а! — кричал он. — Я буду делать то, чего мне хочется. Разве не так?
Коултер, прислонившись к стволу дерева, следил за ним слегка ироническим взглядом.
ИНТЕРЛЮДИЯ
Качели с Toy взмыли высоко вверх и замерли, оставив его в нелепой позе с коленями выше откинутой назад головы. Листва на деревьях больше не шевелилась. Ветки и каждый листик в одно-единственное мгновение замерли и, как всегда на старых фотографиях, выцвели до буроватой однотонности. Ланарк, глядя на это через окно палаты, задумчиво произнес:
— Toy не очень-то умел быть счастливым.
Совсем не умел, отозвался оракул.
— Однако это почти что счастливый конец.
Развязка истории всегда счастлива, если она прекращается в радостную минуту. Разумеется, в природе конец всему кладет только смерть, однако смерть редко настигает людей на взлете. Вот почему нам по душе трагедии. Они изображают людей, принимающих конец в полном разуме и заслуживающих это.
— Toy кончил трагически?
Нет. Он сплоховал со своим концом. Примером не стал — даже отрицательным. Он был неприемлем для бесконечной яркой пустоты, безграничной ясности, которой опасается только эгоистичность. Конец швырнул его в железнодорожный вагон второго класса, создав тебя.
Ланарк намазал сыр на ломтик ржаного хлеба и сказал:
— Я этого не понимаю.
Голова Римы с волнами белокурых волос зашевелилась на подушке. Не открывая глаз, она пробормотала:
— Рассказывай дальше.
КНИГА ВТОРАЯ
Глава 21
Дерево
В пыльной передней спальне висели грязные занавески, книги и газеты валялись на туалетном столике поверх черепаховых гребней и лоточков со шпильками. На стене возле кровати фотография покойного короля в черной рамке соседствовала с той картиной Toy, которая нравилась матери больше других: еще в детстве он нарисовал дерево, роняющее листья от порыва осеннего ветра. Вещи оставались на своих местах: их отсутствие сильнее напоминало бы о том, что нет и миссис Toy.
В первое утро занятий в художественной школе Toy проснулся от сладковатого запаха гнили, возникшего в доме, когда тело лежало в гробу перед камином. Запах держался недели две-три, и Toy все еще иногда его чувствовал, когда неожиданно входил в комнату, хотя и понимал, что ощущение это чисто субъективное. В просвете штор виднелась полоска бесцветного неба с темными обрывками туч, скользивших дымными тенями. Фабричные гудки без десяти минут восемь траурно взвыли над городскими крышами, и Toy, свернувшись калачиком, поплотнее вжался в теплую ямку матраца: как всем, кто плохо спит, постель казалась ему уютнее всего перед вставанием. Из кухни, где отец готовил завтрак, доносилось глухое позвякивание. Сотни тысяч мужчин в грязных робах и тяжелых сапогах грузно шагали по серым улицам к кузницам и машинным цехам. Toy с благоговейным страхом подумал об энергии, необходимой для поддержания цивилизации, о неумолимой рутине, высасывающей эту энергию из рабочих ежедневно с восьми утра, из чиновников и торговцев — с девяти. А что, если однажды утром всем взять да и остаться в постели? Цивилизации пришел бы конец, однако, несмотря на две мировые войны, он все еще являлся абстракцией, тогда как постель была теплым и сиюминутным фактом. Заслышав шаги отца, Toy зажмурил глаза. Мистер Toy тихо вошел в спальню, раздернул шторы, подошел к кровати и положил руку на лоб Toy. Toy улыбнулся и открыл глаза. Отец с улыбкой спросил:
— Ты и вправду спал?
— Не совсем.
За завтраком разговор шел о деньгах.
— Сколько тебе нужно на учебные принадлежности?
— Не знаю. Не знаю даже еще, что именно мне понадобится. Можно взять в кредит в школьном магазине.
— Никуда не годная мысль. Это слишком просто. Представляю, как ты что-то покупаешь, потом теряешь и покупаешь снова.
— У тебя сомнения насчет моей честности? — сухо спросил Toy.
— Насчет честности — нет, а вот насчет твоей памяти — есть. Если берешь товары в кредит, будь любезен — сохранять чеки. Сколько тебе потребуется на обед?
— Два шиллинга.
— Десять шиллингов в неделю на еду. Твои расходы на трамвай не превысят пяти шиллингов — вот тебе фунт.
— Это слишком много.
— Считай излишек карманными деньгами. Тебе, конечно же, захочется время от времени выпить с приятелем чашечку кофе.
Toy рассчитывал на большую сумму карманных расходов.
— Спасибо большое — произнес он безразличным тоном.
— Пять шиллингов в неделю, Дункан, не ахти какое богатство для юноши, которому скоро стукнет восемнадцать. Если тебе захочется угостить девушку, скажи мне — и я дам больше.
Гарнетхилл был одним из холмов в форме кита, расположенных параллельно Клайду, а школа находилась на тихой улице, пролегавшей по его хребту. Главное, красивое на вид здание было спроектировано Макинтошем в восьмидесятых годах девятнадцатого века, но Toy направился через дорогу к дополнительным корпусам — ряду старых домов, среди которых попадались и недавно построенные. Извилистый коридор изобиловал поворотами и неожиданными спусками: иногда казалось, будто попал под землю. Студию в конце коридора заливал ясный свет серого утра, проникавший через окна в потолке на балках. Среди высоких мольбертов, гипсовых статуй и ширм в промежутке, похожем на лесную поляну, толпилось несколько девушек; юноши сидели, болтая, попарно на скамейках. Кое-кто курил, и Toy им позавидовал: сигарета помогла бы занять руки. Можно было раскрыть книгу и углубиться в сторонке в чтение, но он устал от репутации книжного червя-отшельника и задумал предстать в новом образе загадочно-язвительного умника, поэтому прислонился к стене, нахмурившись и притворившись, будто никого не видит, хотя украдкой и поглядывал на одну из девушек. Она сидела, скрестив ноги, на пьедестале дискобола, разговаривая с соседками и по временам вскидывая голову, чтобы выпустить дым из ноздрей. На ней была замшевая куртка и узкая юбка, белокурый локон слегка прикрывал ее левый глаз. Toy загородил рукой глаза, словно защищаясь от света, и рассматривал между пальцами других девушек. Все вместе они создавали впечатление брызжущей весельем сексуальности, но привлекательность каждой по отдельности снижалась либо школьным покроем платья, либо характерными черточками лица. Из общего гама явственно до него доносился только голос блондинки. Его низкое звучание ласкало ухо, словно бархат кончики пальцев.
— Я, как ни странно, рада, что меня не сумели послать в университет: зато в художественной школе не перетрудишься…
Появилась подвижная седовласая женщина и сделала перекличку. Разъяснила учебный план, продиктовала список необходимых учебных принадлежностей и назвала номера шкафчиков, где они должны храниться.
— Каждый месяц вы будете рисовать в свободное время по картине, которая будет выставляться в общем зале. Мы, преподаватели, ожидаем эти выставки с огромным интересом и даже волнением: они покажут, насколько хорошо вы усвоили то, чему мы учим вас на классных занятиях. Тема первой картины, — женщина вынула из журнала листок бумаги и сверилась с ним, — тема первой картины «Большая стирка», с тремя фигурами как минимум.
Затем преподавательница велела принести из школьного магазина бумагу и чертежные доски, усадила студентов попарно перед узкими столиками на высоких ножках и обошла ряды с корзинкой перегоревших электрических лампочек, положив на каждый столик по одной. Нужно было нарисовать лампочку со всей тщательностью. Преподавательница поочередно подходила к рисующим, тихонько подбадривала, указывала на недостатки и наносила сбоку легкие штрихи, показывая, как именно следует изобразить лампочку. Toy работал, стараясь сохранять бесстрастность, однако скрыть озадаченность не всегда удавалось из-за нараставших в нем чувств негодования и отвращения. Наклонившись к сидевшему рядом хорошо одетому молодому человеку с квадратным лицом и светлыми усиками, он пробормотал: