— Это непостижимо.
— Что именно?
— Искусство и перегоревшая лампочка.
— Не слишком вдохновляет, согласен, но нам, вероятно, прежде чем бегать, надо научиться ходить.
Говорил он с приторными школьными интонациями платного студента, и Toy проникся к нему ненавистью.
Ближе к полудню прозвонил колокольчик, и вся компания побрела по коридору в столовую — просторное помещение с низким потолком, где толпились студенты, явно чувствовавшие себя здесь как дома. Toy постоял минут десять в конце беспорядочной очереди. Передние отходили в сторону с кофе и печеньем, другие присоединялись к друзьям в середине, и Toy вернулся в студию. В углу сидели двое юношей, попивая чай из термосов и обсуждая квартирных хозяек на приграничном диалекте, слова которого казались вырубленными из грубого гранита. При появлении Toy они умолкли. Кивнув на термосы, Toy сказал:
— Хорошая мысль. В столовой просто не протолкнуться.
— Да, и еще там цены кусаются. На нашу стипендию не разгуляешься, приходится экономить.
— Судя по твоей физиономии, — неодобрительно заметил второй, — от урока ты не в восторге.
— Не в восторге. Пакость, не правда ли?
— Пакость? Но разве не нужно овладеть техникой, прежде чем пускать ее в ход?
— Техника и практика — это одно и то же! Если тебе неинтересно, хорошо не нарисуешь; хорошо рисовать учишься постепенно, вначале рисуя плохо, а рисовать то, от чего бесишься от скуки, — это не способ. Учиться рисовать по перегоревшим лампочкам и коробкам — все равно что учиться заниматься любовью на трупах.
Один из юношей ухмыльнулся и пробормотал, что это зависит от того, какой труп. Другой строго спросил:
— Ты коммунист?
— Нет.
— Сторонник Бевана?
— Я согласен с Беваном, что Британия не должна производить атомные бомбы.
— Я так и думал.
Вошла преподавательница, и Toy вернулся на свое место с ощущением, что каким-то образом себя выдал.
В полдень Toy запер свои учебные принадлежности в шкафчик, вышел из здания школы и смешался на Сочихолл-стрит с толпой, в гуще которой мог чувствовать себя инкогнито. Он купил в молочном магазине пирожок и, задумчиво откусывая по кусочку, свернул в Сочихолл-лейн: там тишину нарушало только воркование голубей, клевавших что-то между булыжниками. Утро мало чем отличалось от первого утра в любой школе. Осталось смутное беспокойство, ощущение скученности, унылости учебного расписания, мыслей, загоняемых в тесную колею. Ничего нового и отрадного — разве что та девушка, но воспоминание о ней не грело, а скорее жгло какой-то непривычной тревогой. Но понемногу Toy становилось легче: здесь, в этом темноватом проходе между задами жилых домов, он испытывал утешение, которое подчас обретал на кладбищах, возле канала и в других заброшенных уголках города. Каменные стены, скрепленные железными трубами, казалось, таили в себе что-то более удивительное и величественное, превосходившее замысел архитекторов. Toy посмотрел вперед и увидел огромное больное дерево. Оно росло на голом участке между бледно-зеленой травой, похожей на ревень; у основания оно разделялось на два ободранных ствола: один стелился по земле, другой же достигал третьего этажа: оба они почти не ветвились, оба заканчивались пышной, но увядшей кроной. Toy вгляделся, пережевывая пирожок, потом пошел дальше, с торжествующим чувством. Этого чувства он и сам не понимал. Возможно, он отождествлял себя с деревом, с тесными стенами — или же с тем и с другим.
Днем они занимались на кафедре лепки, изготавливая глиняную копию гипсовой губы. В половине пятого Toy подошел к своему шкафчику и обнаружил, что он пуст.
Он спокойно рассматривал эту пустоту, зная, что потрясение наступит не сразу, а немного погодя. Заранее к нему готовясь, он произнес:
— Я свалял дурака.
Студент возле соседнего шкафчика отозвался:
— Все мы валяем, время от времени.
— Я дал себя обворовать на вещи стоимостью в три фунта. Студент подошел ближе и заглянул в пустой шкафчик:
— Надо было завести висячий замок, прежде чем оставлять здесь что-либо ценное. Довольно приличные продаются за два-три шиллинга у Вулворта.
Toy узнал в советчике утреннего соседа со светлыми усиками, который хотел сначала научиться ходить, а потом уже бегать. Внутреннее чувство, вне всякой логики и при отсутствии улик, подсказало ему, что вор — именно он.
— Ты прав, — отрывисто сказал Toy и выскочил за дверь.
Дома за чаем мистер Toy весело осведомился:
— Ну, как дела?
— Все хорошо.
— Говоришь ты не очень уверенно.
— Я устал.
— Что раздобыл из учебных принадлежностей?
— Чертежную доску, папку, копировку, металлическую линейку. У меня… у меня все это украли.
— Господи! Как так?
Toy объяснил.
— И сколько это стоило?
Toy сунул руку в карман и стиснул в ней смятый чек.
— Почти фунт.
— Почти фунт? Почти? А сколько в точности?
— Пятнадцать шиллингов.
Мистер Toy посмотрел на сына с отвращением, потом сказал:
— Ничего страшного. Купи завтра новый набор.
Ночью в постели Toy сообразил, что отец рассчитывает компенсировать украденное пятнадцатью шиллингами, и потому, чтобы замаскировать свою ложь, ему придется сэкономить три фунта за вычетом пятнадцати шиллингов, помноженных на два. Он подумал, что если бы в виске у него был ключ и можно было бы умереть, попросту его повернув, он сделал бы это с радостью.
На следующее утро Toy поднялся в семь утра, из экономии отправился в школу пешком, а не на трамвае, и пообедал дешевым пирожком. Голод он этим не утолил, но через два-три дня аппетит притупился, и пирожок он заменил чашкой молока. С каждым днем желудок требовал все меньше. Мысленно Toy собрался в комок, а внешность его выражала теперь готовность противостоять окружающему. Обычные для него дрожание голоса и неуверенность в движениях исчезли. В голове у него то и дело звучало: четкость жесткость точность строгость суровость непреклонность. Toy иногда шептал эти слова, словно тело его должно было подчиняться их ритму. Идя по улицам или коридорам, он ступал необычайно твердо и размеренно. Все звуки и даже голоса тех, кто находился рядом, доносились как будто из-за стеклянной преграды. Люди за стеклом виделись отчетливо, но странно. Toy недоумевал, что они видят в горгульях, масках и старинных дверных молотках из того, чего не видели бы друг в друге. Каждый носил у себя на плечах гротескный предмет искусства, изначально им унаследованный, неустанно его изменяя и подновляя. Но, взирая на людей с холодным интересом, какой вызывали у него вещи, Toy начал испытывать и удивительные эмоции от мира вещей. Платформа с гигантским ярко-желтым механизмом наполняла его сердце нежностью, а пенис наливался похотью. Грязная поверхность жилого дома, где на местах облупившейся штукатурки проглядывала кирпичная кладка, внушала ему мистическое убеждение, что он видит перед собой некую плоть. Стены и мостовые — в особенности слегка выщербленные — Toy принимал за живое тело, мимо которого он проходит или даже попирает его ногами. Его походка не утрачивала прежней твердости, однако при каждом шаге внутри него что-то вздрагивало.
Отдохнуть Toy мог только за настоящей работой. После срисовывания электрических лампочек и коробок классу были предложены растения, окаменелости и чучела мелких тропических птиц. Toy глазом насекомого обследовал спиралевидную архитектуру крохотной раковины, острием карандаша занося на бумагу зрительные наблюдения. Преподавательница попыталась его отрезвить:
— Дункан, ты как будто стараешься изобразить какой-то узор. Не стоит. Просто рисуй то, что видишь.
— Именно это я и делаю, мисс Макензи.
— Тогда оставь эту непрерывную черную линию. Держи карандаш легко, а не как гаечный ключ. Эта раковина — вещица простая, изящная, премиленькая. А твой рисунок напоминает чертеж какого-то механизма.
— Но, мисс Макензи, раковина кажется нам простой и изящной только потому, что она меньше нас. Для моллюска это — доспехи, жилище, передвижная крепость.
— Дункан, будь я биологом-специалистом по морской живности, меня могло бы интересовать, каким образом эта раковина использовалась. Как художника меня интересует только ее внешний вид. Я настаиваю на том, что выглядит она красивой и изящной — и изобразить ее нужно соответственно. Нет необходимости показывать эти трещинки. Они случайны. Не обращай на них внимания.
— Но, мисс Макензи, в этих трещинках — сущность этой раковины: только она могла потрескаться именно так, а не иначе. Все равно что бородавка на губе Кромвеля. Если ее убрать, портрет перестанет быть портретом Кромвеля.
— Хорошо, но не делай бородавку важнее самой губы. Ты нарисовал эти трещинки столь же тщательно, как и края самой раковины.
За спиной преподавательницы несколько соклассников жестикулировали, подобно зрителям на боксерском матче, а после урока к Toy подошел Макбет с вопросом:
— Куда ты обычно ходишь после занятий?
— Как правило, домой.
— А почему не к Брауну? Мы там собираемся. Отводим душу после концлагеря.
Toy загорелся. Макбет был единственным из первокурсников, кто походил на художника. Двигался он вразвалку, носил берет, скручивал цигарки, к вечеру от него пахло виски. Его часто видели присоседившимся к группам старшекурсников — элегантных девушек в туго обтягивающих брюках и высоких бородачей, громко смеявшихся в общественных местах. На занятиях Макбет выполнял требования наставников с легкостью, отдававшей презрением, однако наибольшее впечатление на Toy произвело его близкое знакомство с Молли Тирни, кудрявой блондинкой с бархатистым голосом. Макбет сидел в классе рядом с ней, подавал ей сигареты и переносил с места на место чертежную доску. Лицо Макбета сохраняло тревожно-детское выражение.
В кондитерской Брауна на Сочихолл-стрит узкая лестница вела вниз, в просторный зал с низким потолком. Табачный дым и увядшая роскошь подействовали на Toy так сильно, что у него, словно у ныряльщика, попавшего в салон затонувшего лайнера, заложило уши. В нише по правую руку, небрежно опершись спиной о спинку дивана, сидела Молли Тирни: она с улыбкой крутила пальцем локон, свисавший ей на лоб. Другие соклассники Toy расположились возле нее за столом, со скучающим видом прихлебывая кофе. Toy тихонько присел на стул возле Макбета, не обратив на себя особого внимания. Голоса и звуки, доносившиеся от соседних столиков, сливались в неразборчивый приглушенный гул; ближайшие звуки (дыхание Макбета, звяканье ложечки о блюдце) слышались с преувеличенной отчетливостью. Молли Тирни оказалась для Toy в центре фокуса. Оттенки ее волос, кожи, губ и платья сделались яркими, как у фигуры на подсвеченном витраже. С каждым мгновением ее тело приобретало для него выразительность сирен на скалах или Клеопатры на барке.
— Кто-нибудь начал ежемесячную картину? Я пока еще и не думал, — услышал Toy чей-то голос.
— Я начала вчера вечером, — отозвалась Молли. — Собиралась, во всяком случае, но мамочка хотела, чтобы я смотрела телевизор, и мы поцапались. Кончилось тем, что меня вытолкали за дверь в хо-о-ло-одную те-е-емную но-очь. — Молли хихикнула. — Это меня-то! В высоких туфлях на каблуках.
Кто-то ядовито прошипел:
— Предки не дают жить, как нам хочется…
Его поддержали:
— Отец мне не разрешает…
— Мать постоянно твердит…
— На прошлой неделе мать…
— А мой отец в прошлом году…
Toy хотел было ввязаться в разговор, припомнив свои раздоры с матерью, но подробности помнились смутно: в памяти сохранилось только сознание их неизбежности.
— Думаю пойти в монахини, — со вздохом сказала Молли Тирни.
— А я стану, пожалуй, смотрителем маяка, — признался Toy. После небольшой паузы кто-то поинтересовался почему.
— Тогда я смогу ходить по спирали.
Молли захихикала, и Toy продвинулся к ней поближе. Он раскритиковал тему ежемесячной картины, цитируя Блейка и Шоу и рисуя линии в воздухе. Посыпались возражения, и Toy привел примеры из народных сказок разных стран в доказательство того, что реальность и фантазия, география и легенды взаимосвязаны. Молли явно к нему прислушивалась. Спустив ноги с дивана, она наклонилась к Toy:
— Ты знаешь много волшебных сказок.
— Да. Это было мое любимое чтение.
— Мое тоже, — хихикнула она с хрипотцой. — По сути, до сих пор. Больше всего мне нравятся русские сказки. Ты заметил, что многие из них о детях?
Они заговорили об уродливых и прекрасных колдуньях, заколдованных горах, чудесных подарках, чудищах, принцессах и удачливых младших сыновьях. С чувством удивления и раскрепощенности Toy обнаружил, что Молли любит и помнит многое из того, что он любит сам. Внезапно она снова забралась с ногами на диван и обратилась к Макбету:
— Дай мне сигарету, Джимми.
Макбет скрутил цигарку и поднес к ее кончику спичку, пока Молли прикуривала.
— Джимми, а ты не окажешь мне услугу? Очень-очень большую — ну, Джимми, пожалуйста.
— Что за услугу?
Голос Молли зазвучал по-детски жалобно и вместе с тем развратно.
— Джимми, это мое домашнее задание по архитектуре. Ну, образец кафедрального собора, который мы должны приготовить. Я пробовала, но у меня ничего не получается, я даже не знаю, с чего начать, это мне не по уму, а работу нужно сдавать в пятницу. Ты не сделаешь ее для меня? Материалы я, конечно же, оплачу.
Никто за столом не смел взглянуть друг на друга. Внутренне Toy орал на Макбета: «Плюнь ей в глаза! Давай плюнь ей в глаза!»
Макбет с легкой улыбкой посмотрел на сигарету и ответил:
— Хорошо.
— Джимми, ты лапочка!
Toy встал и, выйдя из кондитерской, направился домой. Солнце уже село. В прохладе Toy чувствовал себя невесомым: улицы, казалось, перетекали сквозь него потоком темного воздуха. Часовые циферблаты горели, словно искусственные луны на невидимых башнях. На Александра-Парейд у некрополя мимо него прошел пьяный, пошатываясь и бормоча:
— Без толку.
— Верно, — поддакнул Toy. — Без толку.
Ночью Toy часто просыпался оттого, что ноги его со скрипом терлись одна о другую, а ногти впивались в здоровые участки кожи. Утром на простыне расплылись пятна крови, а тело налилось такой тяжестью, что он с трудом выбрался из постели. На занятиях все движения он проделывал механически, как лунатик. В полдень Toy пошел в столовую и, стиснутый со всех сторон, выпил чашку черного кофе. Девушка по соседству окликнула его:
— Привет, Toy!
Он слабо улыбнулся в ответ.
— Как дела, Toy?
— Ничего.
— Доволен жизнью?
— Вполне.
К девушке наклонился парень и что-то зашептал ей на ухо.
— Toy, этот парень говорит о тебе всякие гадости.
— Ничего подобного, — быстро отозвался парень.
— Верю, — вяло проговорил Toy.
Он поглядел на эту пару и увидел, что с их лицами что-то неладно. Кожа сползала с черепов и скручивалась, как незагустевший клейстер. Под углом его зрения все головы выглядели неровными комьями, похожими на картофелины, лишенными, однако, их неподвижности: поверхности картофелин были испещрены отверстиями, которые то открывались, то закрывались; отверстия загораживались цветным желе или обрамлялись костяными пеньками; через эластичные отверстия всасывался или вырывался струйками воздух; отверстия выделяли соль, воск, слюну и слизь. Toy стиснул карандаш в кармане брюк: ему хотелось, чтобы это был нож, которым он мог бы пропороть себе щеку и располосовать лицо до голой, чистой кости. Это было глупостью. Ничего чистого там не было. Он подумал о мозговых срезах, глазных яблоках и ушах, виденных им на медицинских схемах и в лавках мясников. Подумал об эластичных мускулах, пульсирующих сосудах, мешочках с железами, наполненных теплой жидкостью, слоях ячеистой, волокнистой и гранулированной ткани внутри головы. То, что воспринималось как вкусовые ощущения, как ласки, мечты и мысли, являлось глазу хитроумно сочлененной массой отбросов. Toy поспешно покинул столовую, стараясь не видеть ничего, кроме пола под ногами.