Сквозь сладкую истому полудремы, полусна в сознание робко входили звуки. За стеной мама шепотом говорила Лизе, чтобы она не шумела:
— Светик спит…
Робко звякнул колокольчик. Мать легко, чуть касаясь, пола, побежала в прихожую. Пришли в отпуск братья, кадеты Игорь и Олег, и опять Светик услышал предостерегающий шепот матери:
— Светик спит.
И было так тихо, что Светик слышал, как Олег, едва шевеля губами, спросил:
— Мама, он офицер?.. Да?
Потом Топик, мамин кот, серый, пушистый, спрыгнул, должно быть, с буфета на пол, и в мягком стуке его лапок было что-то особенно уютное, семейное, "мамино".
Светик посмотрел на часы. Было двенадцать! Он быстро вскочил. Помнит — радость ощущения силы и свежести молодого, здорового тела, гибкость мускулов и ожидание ласки мамы, ласки семьи.
Его усадили на почетное место. Горничная принесла кипящий самовар. Его ждали. Мама села разливать чай. Подле него сидели братья в рубахах с погонами, против, облокотясь худенькими локтями на скатерть, таращила большие, совершенно как у матери, глаза сестренка Лиза. Ее волосы были заплетены в две косы и внизу спины оканчивались золотистыми локонами.
Но лучше всего была мама. Он помнит ее всю, а нарисовать, даже описать бы не мог. У ног ее, подняв кверху хвост, терся Топик. Солнце сзади лило на нее лучи, и точно золотое сияние было над ее русыми волосами. В глазах, темных за светом, было счастье. На ней был китайский халат, темно-синий, с золотыми ткаными розами и с широкими рукавами. В рукава были видны полные белые руки. Маленькие пальчики были розовые, и как перламутр были крошечные ногти. Она была высокая, стройная. Была — необыкновенная, святая, чудная…
— Кушай, касатка. Любимый, — сказала она.
Что было в ее голосе? Почему одно воспоминание о нем и сейчас так волнует его?
Голос был мамин. Он был — русский. Он переливался теми особыми волнами звуков, какие имеет только русский язык.
— Мой дорогой, — сказала она, — мой офицер! Вот и ты уйдешь спасать Россию.
Что было в этом, много раз прозвучавшем грудными нотами, полном, сочном «о»? Какая магия звука?..
Эти дни, проведенные в семье с мамой, — были чудные, незабываемые дни.
После уже не было ничего такого чистого и красивого. Святое, чистое — семья — исчезла. Была война, было ранение, и был роман с сестрой милосердия, едва не кончившийся браком. Маму видал мимолетно, в редкие наезды домой на один, на два дня. Потом была революция и… Ара…
Тогда, казалось, и погибли и семья, и Россия. А там — ледяной поход и душные ночи в избе с казачкой под пологом. Смех товарищей и вся беспорядочная жизнь добровольца без дома, без угла, без Родины.
Потом и женщины исчезли. Они были для богатых. Офицерам остался каторжный труд в Македонских горах. И туда, куда не шли за трудностью и убыточностью работы сербские селяки, — нанимали русских офицеров.
Но все сносил ради того, чтобы снова испытать счастье быть дома, быть в семье, увидать маму и услышать ее голос.
— Мой дорогой, — скажет она. — Касатка!.. — Любимый…
Ей все расскажет.
Новая Россия. А что, если… без Бога, без царя, без семьи?..
Что там? Там живут. И тетя Липа, и двоюродные сестры Маня и Лена. Семья Липочки — последняя семья…
И мамина семья — последняя.
Теперь — новая Россия. В ней — сестра милосердия, Ара, казачка под душным пологом, смех товарищей и каторжная жизнь без просвета. Кузина — содержанка комиссара…
Осталась Лиза… Где она?.. Была брошена в Ростове. Когда брали Мариинский институт, Смольному не нашли места, и Лиза осталась. Брат Игорь уехал в Америку, Олег на лесных работах…
Они разрушили, раздавили, прежде всего, семью, а там легко было уничтожить государство, уничтожить Бога!
Чтобы спасти Россию, надо вернуть семью, надо уничтожить разврат.
Вчера вечером вышел на boulevard des Italiens. Небо было ясное, звездное. Аэроплан чертил по нему светящимся составом какую-то рекламу. От верха громадных домов до мостовой горели светлые вывески. Красные, белые, желтые. Там вертелось какое-то колесо, и с каждым поворотом меняло цвета, там резко вспыхивали огненные буквы и угасали. Рядом с театром «Vaudeville» — высокие окна были изнутри освещены загадочным лиловым светом. Огни наверху, огни в ярко освещенных магазинах, отражения огней в блестящих глазах женщин — и всюду жизнь. Дьявол играл людьми.
А «там» замученная тетя Липочка через силу тащит на себе мешок картофеля. Там отец с проклятием несет службу, там молчит второй год милая мама!
Да живы ли они все?
Люди — братья. Злая насмешка в этих словах. Люди — муравьи. Если разворотить муравейник в Бразилии, это не взволнует муравейник в Финляндии. Там будет идти та же жизнь. Они кричат: "Лига наций, семья народов!" Подлецы! Верните раньше человеческую христианскую семью, верните Родину и тогда говорите о семье народов!
XXVII
В дверь постучали. Лохматый лакей в зеленом переднике просунул голову и сказал таинственно:
— Une dame… Vous attend… Au taxi… (Дама… Ожидает вас… В такси… (фр.))
— Unedame? (Дама? (фр.))
Ара, конечно. Кто же другой здесь может быть?
Светик надел шляпу и еще не просохшее зеленое пальто. Сбежал по крутой винтовой мраморной лестнице.
У подъезда стояла черная каретка. В открытое окно выглядывала широкая шляпа и темная вуаль.
— Светик!
— Ара.
Она посторонилась, давая ему место. Каретка была полна запахом ее духов. Большие выпуклые глаза блестели под крутыми полями шляпы. Подведенные кармином губы улыбались.
— Rue Monge, quarante sept… (Улица Монж, сорок семь (фр.)) — сказала она в окошко.
Мучило сознание близости красивой нарядной женщины. Мягкое покачивание автомобиля нежило, а мысль неслась к монастырю, где в этот вечерний час его товарищи, усталые, с разбитыми руками, идут вниз к холодному, каменному сараю, где их ожидает горячая вода, картофель и бобы…
Мягкая рука в перчатке сжала его руку.
— Мой милый! Герой!.. Я знаю, ты ненадолго… Мне все нужно тебе сказать и объяснить.
— Каким образом ты стала графиней? Я сначала не узнал тебя. Думал: ты и не ты. Где ты была эти три года? Почему остригла волосы?
— Отсутствия семьи, — быстро сказал Светик.
— Правда… Ты угадал. Моя мать слишком много занималась светом и слишком мало своими детьми. Мы выросли прекрасно воспитанные, болтающие по-французски и по-английски, но совершенно бездушные. У меня не было сердца. Мы были пропитаны ложью.
— Когда ты говорила, что любишь меня — ты обманывала?
Ара молчала. Мотор с шумом мчался по освещенным улицам. Останавливался на перекрестках, рычал и срывался дальше. В окно было видно мост, темные воды Сены, гирлянды огней на набережной и их отражение в воде.
— Тебя?.. Когда ты, помнишь, сказал: "Я — корниловец", — и тебя взяли солдаты, я была восхищена тобой. Герой!.. И сейчас же практичность, привитая дома, подсказала глупые стишки: "Offizier — kein Quartier, Goldne Tressen — nichts zu fressen" (Офицер — нет квартиры. Золотые кисточки, а нечего жрать (нем.)) И все-таки первое чувство было сильнее. Я была твоею.
— Почему ты ушла из дома?
— Большевики пришли. Надо было бежать.
— Что же ты делала?
— Устроила бюро для отправки офицеров на юг и работала в нем. Светик! Тебя одного я искренно любила. — Увы, не первого.
— Я думала… зато ты будешь последним, — вздохнула Ара.
— Ну, дальше… Стала графиней. Стало быть, явилось и продолжение.
— Ревнуешь?.. На пароходе, во время эвакуации, когда я видела, как сильные отталкивали слабых, как шла звериная борьба за места, и генералы занимали каюты, а беременных женщин бросали в трюм, я возненавидела всех мужчин. Я разочаровалась в добровольцах и стала презирать русских. Как затравленный грязный зверек, я сидела в трюме. Меня томили голод и жажда. Вдруг пришел ты, отдал свой хлеб и воду женщинам. Ты дал и мне. Ты сначала не узнал меня?
— Нет… — мрачно сказал Светик. — Кто был твой первый?
— Глупо, Светик. Это запоздалая мужская ревность. Ничего в ней нет хорошего.
— Я хочу все о тебе знать.
— Мне нечего скрывать. Это было так глупо! Мой первый — был мой двоюродный брат, паж. Я была совсем девочкой. Это была не любовь, а шутка. Любопытство… Мы шалили… И он овладел мною.
— Второй?
— Ты.
— Правда?.. Ара… Не мучь меня!
— Глупости… Оставь… Ты на этом ужасном пароходе воскресил во мне веру в людей. Ты явился опять героем… И наши медовые три дня в "Nouvel Orient Hotel'e", — я была счастлива. Ты ни разу не оскорбил меня.
— Разве мужчина, любя женщину, оскорбляет ее?
— Всегда…
Несколько мгновений они молчали. Наконец Ара
сказала глухим голосом:
— Ты меня бросил…
— Неужели, Ара, ты не поняла тогда, что я не мог
тебя взять с собой?
— Другие брали… Но не будем вспоминать об этом, — сжимая руку Светика, сказала Ара… — Это пустяки. Тогда я была очень на тебя зла. Проводив тебя, я вернулась, разделась и, голая, стала у зеркала. Я распустила волосы. Мое тело отразилось в стекле. Оно мне показалось прекрасным. Я думала: "Все погибло, во имя чего стоило жить, беречь себя и работать. Нет Государя, нет России.
— А разве плохо?.. Теперь это модно… Мой золотой… Погоди. Не перебивай меня. Я хочу тебе рассказать мою повесть… печальную повесть современной девушки. Результат войны… Революции… и… и нет больше белого знамени чистого добровольческого движения. Все стало продажно. Девиз один — жить! — ну и буду жить". Мне казалось, что в эти сладкие минуты самолюбования умирала во мне душа. Грех овладевал мною. "Ну, и что же? — думала я. — Все трам-та-ра-рам, и я со всем. Тело жаждет неги — дам ему эту негу". Я смотрела на свои уши и думала: "Они достойны сережек со старинными жемчугами, что выставлены в магазине случайных вещей". Я знала, что это фамильные сережки княгини Ярославцевой. Она дала их продать, а сама пошла в услужение к богатому греку. Все летит прахом. Ну и я полечу. В два счета! Мне захотелось пирожных и мороженого у Токотлиана, звуков скрипок и окарины, негрского джаз-банда. "Тело, — сказала я себе, — работай! Спекулируй. Ищи спекулянта! Теперь без спекулянта не проживешь". Я быстро оделась и пошла к Токотлиану. Половина добровольческой армии — мои знакомые. Я встретила Муратова и открыла ему свои мысли. — "Хотите выйти замуж за графа Пустова?" — сказал мне Муратов. — "Он богат?" — спросила я. — "Очень". — "Познакомьте меня с ним". Граф Пустов оказался моральным и физическим чудовищем. Толстый, слюнявый, пухлый, бритый, сальный, он, казалось, был создан из банков, валюты, спекуляций и комбинаций. То, что мне было надо… Он уехал из России 2 марта 1917 года, в тот день, как узнал об отречении Государя, и все свои средства устроил в Швеции. "Я монархист, — говорил он, — и вне монархии я не признаю России". Он работал по поставкам. Злые языки болтали, что он из Швеции поставлял оружие и амуницию Красной армии, а из Турции — лошадей и седла добровольцам. "Чем скорее друг друга они пожрут, — говорил он, — тем лучше. Толка от них не будет. Та же учредиловка". Он купил мне сережки. Он сделал мне предложение — все честь честью. В Афинах мы венчались… И началась моя страда. Душа-то, Светик, значит, не умерла во мне. И душа возмутилась. А за нею и тело… Ну, вот мы и дома…
XXVIII
У Ары была комната во втором этаже. Ара отворила квартиру своим ключом. Комната была небольшая. Ее "убогая роскошь наряда" не понравилась Светику. Это, во всяком случае, не была комната графини. Большую часть ее, оставляя узкие проходы у единственного окна и у задней стены, занимала громадная низкая кровать, покрытая золотистым, шелковым, потрепанным одеялом, накрытым кружевом. В углу было большое, в рост, зеркало и подле туалетный столик с флаконами, баночками, шпильками, гребенками, заячьими лапками и другими женскими мелочами. В противоположном углу был высокий шкаф, у задней стены — комод. За ним висели на вешалке несколько юбок. На шкафу громоздились с полдюжины шляпных картонок, круглых и четырехугольных, больших и малых. В ногах постели была кушетка, у кушетки накрытый столик, на нем тарелки с пирожными, бутылки коньяку и вина, стакан и чашка.
Над постелью висело несколько икон. Суровые, темные лики в старинных окладах строго смотрели на убранство комнаты. Иконы здесь были некстати.
— Прости, — сказала Ара, снимая шляпу. — Пойду похлопотать о кипятке. У меня сварливая хозяйка и, как все здесь, прислуги не держит.
— Право, Ара, ничего мне не нужно. Не хлопочи для меня.
— Нет. Это мне доставляет удовольствие. Напоминает мне наши чаи в Саперном, когда мы верили во что-то.
Ара вышла. Светик осмотрел комнату. Змейкой пробежала брезгливая мысль: "Кто-кто не валялся на этой постели, до нее… с нею? — Унылая, ноющая боль защемила сердце. — И все мы, русские, такие бездомные. И до каких пор!"
Приход Ары с чайником и бульоткой прогнал тоскливые мысли.
Без шляпы, в просторном платье, с широкими, раструбом, рукавами она казалась моложе, но была не так красива. Темные волосы поредели, и, когда она встряхивала ими, обнажался крутой, уходящий назад лоб. Прекрасные глаза не блестели таинственным огнем, как из-под полей большой шляпы. Но зато она стала проще и напомнила былое. Стала доступнее. Когда села она на маленьком стуле у его ног и, хмуря густые брови, стала наливать в стакан чай, легла между ними близость.
— Я стакан тебе сейчас купила, — сказала она. — Помню: ты в стакане любишь. По-русски. И пирожные, твои любимые.
— Давно не ел я пирожных.
— А когда?
— Да еще тогда… в Константинополе.
— Врешь?.. Со мной?
— Ну да.
— Ей-Богу?
— Да, конечно… Не в Галлиполи же!.. Впрочем, как-то в Галлиполи ел торты, на каком-то дамском празднике. Но это было совсем не то. Ты себе представить не можешь, как мы живем в Югославии. Чем питаемся.
— Все лучше, чем я, — хмуро сказала Ара.
— Ты разошлась с мужем?
— Да что рассказывать! Мы поехали в Марсель. Уже в каюте я поняла, что за грязная гадина мой муж… Мы оказались таких разных убеждений… Я, Светик, все-таки любила Россию… Люблю ее и теперь. Видишь иконки? Все сохранила. Как бедствовала! Чуть на улицу не пошла, а их не продала… Пять дней я страдала от его причуд.
Я не брезгливая, — в армии чего не навидалась, а и я не вынесла. В Марселе бежала. У него дела были в Швеции, он торопился, а я оставила ему записку, вернула все его подарки и ушла, куда глаза глядят. Остановилась в маленькой гостинице, стала искать работы. Продавала помаленьку вещи. Ничего… Наконец, нашла место горничной. Хорошая семья. Муж и жена. Они в России жили. Россию любят. Приняли они меня, как родную. Сломила себя. Скрыла, что я графиня и старая русская дворянка, стала служить на совесть… Да вот беда! Красива я… Стали ухаживать за мной. Горничная!.. Все можно. Тот щипнет, этот толкнет. На каждого не пожалуешься. Переговорила я по совести с хозяйкой. Она хорошая женщина, поняла меня, да и догадалась, что не простая я беженка. Устроила меня сестрой-сиделкой в детскую больницу. Кажется, Бога благодарить надо. Светелка у меня была своя. Тихо, хорошо. Кругом сестры-монашенки, разговоры простые. И такая тоска меня охватила. На последние гроши выписала русские газеты и стала по объявлениям о розысках следить знакомых. Многих нашла. Стала письма писать. Пришли ответы. Князь Алик откликнулся, Муратов. Ты, злой, ничего не написал!
— Не получал ничего.
— Ну, конечно, не могла тебя забыть… Писала на-авось в штаб армии.
— Я не получил.
— Да всё равно, — сказала Ара и закурила папиросу. — Может, и не все равно.
— Нет, все равно, — отмахнулась Ара, — ну так вот: просто… Приехал за мной Муратов и увез в Париж…
Несколько минут Ара молча курила, следя за дымом. Потом сказала с печальной, едкой ноткой горечи:
— Вот и вся моя история. Второй год живу в Париже. — Она тряхнула кудрями. — Ничего! Живу… Таких, как я, много теперь.