Понять - простить - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 17 стр.


— Ара… А жаль, что так вышло. Ты бы могла детей иметь. Я думаю, красивые у тебя дети вышли бы.

— От кого? — со злой усмешкой бросила Ара.

— От мужа, конечно. — То-то! Кто женился бы на мне?..

— А знаешь, — внимательно вглядываясь в ее полное круглое русское лицо, вдруг покрасневшее под слоем пудры, сказал Светик, — я в Петербурге крепко любил тебя, и не будь такое время…

— И пажа бы простил? — сказала она с грубой иронией.

Светик не нашелся, что ответить.

— То-то, все вы такие! Рыцари без страха и упрека. Вы — новые люди, когда дело касается — поиграть да бросить, но когда дело коснется вас самих, о! тогда! Честь имени… Моя фамилия… Семья! Подавай голубиную чистоту.

— Семья, — тихо сказал Светик, — это святыня. Она требует чистоты матери. Моя мать… Мать моего отца, бабушка Варвара Сергеевна, это, Ара, святые женщины.

— А мы грешницы… — со злобой перебила Ара. — То-то ты, сын и внук святых женщин, сидишь у меня. И знаешь, Светик, что говорить о том, что было. Надоело это plus-que-parfait… (Давно прошедшее (фр.)) Было… было… было… Была Россия, был добрый, славный, честный царь, была доблестная армия, была семья, были честные женщины, были матери и дети — все, милый мой, было… Так ведь были же и социалисты, была и придворная камарилья, изменники-генералы и министры, были и шкурники, укрывавшиеся под флагом Красного Креста, были и трусы, были и самопалы, отстреливавшие себе пальцы, были и Ары, шалившие с пажами, была и моя мамаша, любовные шашни не скрывавшая от меня, — и они-то все съели твою Святую

Русь с дворянскими гнездами и Лизами Калитиными, от неразделенной любви идущими в монастырь. Война все сломила. Семья… Пролетная птица, Светик, гнезда не вьет, пока не прилетит на место. У бродячей собаки щенят не бывает, а мы хуже пролетных птиц, потому что — куда мы летим? Чего ждем? Мы хуже бродячих собак, и для бродячей собаки добрая душа найдется. А для нас?..

— Какая жестокая безотрадность! Без семьи, Ара, мир погибнет.

— Ничего он не погибнет. Иным станет, но не погибнет. Семья погибла, но дети-то все продолжают рождаться. Вспомни, у Гейне:

Наши женщины рожают,
Наши девушки им в этом
Соревнуют, подражают.
Этого добра не убывает.
Дур на свете все еще много.

— Но какие это дети! Страшно подумать. Без материнской ласки, без семьи.

— Дети пролетариата. Владыки мира… Они хотят владеть всеми нами и пусть владеют.

— Это ужасно, Ара!

— Ужасно?.. Нет… Это правда. Здесь, в Париже нашумел роман Victor'a Margueritte'a — "La garconne" ("Холостячка", эмансипированная девица (фр.)). Автора за него лишили ордена Почетного легиона. Какие, подумаешь, лицемеры!.. Делать — можно. Но сказать, указать, в какую бездну катится мир и Франция! Как можно! Непатриотично! Все обстоит благополучно. А между тем, какая девушка теперь не «garconne»? Наше равноправие сказалось прежде всего в разврате. Вы путались с горничными, ездили к девкам, вы посещали воспетые Куприным дома, а потом спешили к аналою, чтобы с благословения священника сорвать цветок невинности, поднести молоденькой девушке свои увядшие силы и согревать ее догорающим огнем страсти. А почему мы не можем? Не вы ли в своей литературе, с театральных подмосток вот уже тридцать лет кричите о том, что и в любви женщина свободна, как мужчина? Ну… У тебя кто была первая? Я думаю — ты и не помнишь! А я помню. Паж… Волосы бобриком, прогулка на лыжах, пустая рига на окраине Павловского парка… Эх! Вы! Равноправие — так равноправие.

— Не в этом равноправие, Ара. — А в чем же?

— Равноправие в образовании, в уме. Жена… Ара опять его перебила.

— Жена! А жена да боится своего му-ужа! Я слыхала это от диакона… А подумал апостол Павел, что муж будет измываться над этой самой боящейся его женой? Брак и семья всегда были уродливы. А теперь — они ужасны. Ты пойми: дома, собственности — нет. Везде — отели и пансионы. Ни званых вечеров, ни обедов. И жена больше не собственность, а тоже как пансион или комната с мебелью.

— Тоска, Ара.

— Да, милый, тоска. Мне вспомнилось стихотворение одной прелестной дамы. А сколько в нем тоски… И правды сколько!

— Какое стихотворение?

— Слушай:

Пары томно танцуют fox-trott
В кольцах пестрых, в цепях серпантина.
Грусть в очах. Улыбается рот.
Как в аду, неуютно и душно…
То в зеленых, то в красных лучах
Ходят пары печально и скучно,
И jazz-band раздается в ушах
Безысходно тоскливо и нудно…
Вот хозяин приносит шары,
Что теперь продаются так трудно,
Так как дети теперь уж стары.
Но для взрослых шары и свистульки
Это — лучшие, давние дни,
И под писк оглушительно гулкий,
Как ребята, смеются они.
Сквозь соломинку тянут ликеры.
Но напрасно!.. Спасения нет!..
А меж тем, сквозь густые портьеры
Льется солнечный радостный свет…[1]

Восемь часов стучать на машинке… Голодной бегать по улицам. Вместо обеда — кафе… Вместо семьи — ресторан… Вместо бренчания дома на фортепьяно — dancing… Это новый мир, устроенный господами социалистами!..

Ара притихла. Она подняла глаза на иконы. Точно оттуда ждала ответа.

— А иконы не продала? — тихо сказал Светик. Ара пожала плечами.

— Привычка… суеверие… Все равно: не спасли drift меня. Или уже очень я грешная… Или… нет и Бога…

— Страшные ты вещи говоришь, Ара.

— Новая жизнь, милый мой. Кисельные берега и молочные реки.

Она коротко засмеялась и резко кинула:

— Торжество социализма.

XXIX

Долгое наступило молчание. Как в могильном склепе было в тихой комнате, и широкая постель казалась не ложем страсти, но катафалком смерти. По дому пустили паровое отопление, и стало жарко. Пахло духами. Светику казалось, что сквозь запах духов пробивается порой нудный, противный запах тления. Ара погасила боковую лампочку, и только верхняя лампа с абажуром красным тюльпаном заливала комнату мягким, волнующим светом.

От чая с коньяком и вина кружилась голова. Грешные мысли лезли в голову. Надоедно повторялись строфы из апухтинского "Года в монастыре":

Она была твоя, шептал мне вечер мая,
Дразнила долго песня соловья…

Было жалко себя. Идут и идут годы, а все — случайное ложе и ласка на полчаса.

Иконы тонули во мраке. Едва намечались золотом риз. Свет падал на низкие широкие подушки, покрытые кружевами.

Ара сидела, задумавшись. Локтями она опиралась на стол. Широкие рукава спустились, и белые полные руки, покрытые нежным, тонким пухом, были видны до розовеющей косточки локтя.

— Ара! — сказал Светик.

Она точно проснулась. Вздрогнула… Подняла голову…

— Что, милый?

Светик подошел к ней, обнял и стал целовать ее шею, там, где приятно щекотал губы подбритый затылок.

Страстнее и дольше становились его поцелуи, крепче объятия. Ара не сопротивлялась. Она отдавалась его ласкам. Сильными, грубыми, мозолистыми руками он обхватил ее за талию и посадил на колени. Верхняя пуговка ее платья расстегнулась, и оно сползло с плеч, обнажая широкую грудь и кружево рубашки с розовой ленточкой. Светик прижался лицом к нежной коже груди. Ара закрыла глаза. Томный, долгий вздох зажег Светика. Он уже не помнил себя.

Он поднял ее и положил на постель. Но сейчас же гибким движением она поднялась и цепко схватила его за воротник.

— Нет… Нет!.. — сказала она. — Только не это… Милый… Дорогой… любимый… Нельзя.

Красные круги поплыли перед глазами Светика. Он боролся с Арой, стараясь повалить ее и освободиться от душившей руки.

— Оставь, — прохрипел он. — Ты меня душишь!

— Светик… пойми!.. Этого нельзя!

Он рванулся, воротничок соскочил с запонок, галстух развязался. Светик снова навалился на Ару.

— Светик. Заклинаю тебя! Оставь!

Ее глаза наполнились слезами.

— Ара!

— Светик!.. Светик… — высвобождаясь из его рук, воскликнула Ара. — Я не могу… Пойми… Пойми меня, дорогой, золотой, милый… Хочу… Не могу… Я больная… Я заражена…

Светик выпустил ее и выпрямился.

Прекрасная, лежала она перед ним. Раскрасневшаяся от стыда, от борьбы и страсти, с блестящими от слов громадными глазами она была, как никогда, желанной.

Он готов был, все, презирая, все, позабыв, снова кинуться на нее.

— Кто? — хрипло проговорил он, сжимая кулаки. В это мгновение постучали и, не дожидаясь отклика, открыли дверь.

В комнату вошли Муратов и Синегуб.

XXX

— Мы услыхали голоса в комнате, значит, вы, графиня, не одна, мы и вошли, — начал Синегуб, остановился и попятился к дверям. — Виноват, — преувеличенно вежливо сказал он и умолк.

Растрепанная Ара, в спустившемся, измятом платье, поднималась, дико озираясь, с постели, Светик в разорванной рубахе, лохматый и красный, мрачно смотрел на входивших.

Муратов вышел вперед. Плотно притворив дверь, он брезгливо обошел чайный столик и подошел к Светику. Его лицо, бывшее неестественно красным, вдруг побелело. Нижняя могучая скула длинного сухого подбородка непроизвольно сжималась и разжималась. Точно хотел он что-то сказать и не мог.

— Милостивый государь, — прошипел наконец он, шепелявя от волнения. — Что это значит? Какое прав имели вы нападать на мою подругу… на… мою любовницу?

Его блестящий взор встретил холодные, остывшие глаза Светика, и холодность Светика раздражала его.

— Если ваш папаша — большевик, это еще не дает вам права поступать по-большевицки…

— Оставьте в покое моего отца, — скрещивая на груди руки, сказал Светик.

— Вы понимаете, что вы сделали или нет? — взвизгнул Муратов. — Вы оскорбили мою честь!

— Серега, — глухим голосом проговорила Ара, — оставь! Стыдно. Больше меня оскорбить, чем это сделал ты, — нельзя. Светик ничего не сделал. Мы боролись.

— Кажется, дело пахнет скандальчиком, — прошептал Синегуб и на цыпочках отошел к дверям.

— Боролись!.. Это, — краска внезапно прилила к лицу Муратова, — это, милостивый государь, подлость… врываться к беззащитным женщинам, пользоваться их

слабостью и… Я вам говорю, Святослав Федорович, вы… подлец!

Это слово четко и веско прозвучало в воздухе, и сейчас же наступила острая сторожкая тишина. Светику показалось, что, как только раздалось это слово, все предметы комнаты стали точно одушевленными и значительно насторожились. Всклокоченная постель со смятой кружевной накидкой и сползшими подушками стала будто меньше, точно съежилась от испуга. Шкаф, отражавший в зеркале спину Ары, напротив, будто стал выше, словно выпрямился от страшного слова. Светику казалось, что время остановилось, и долго и скучно, раздражая глаза, горит красная лампа. Случилось что-то ужасное, худшее, чем смерть. Надо что-то делать. Ару и Муратова он видел ясно. Синегуб расплывался в красном тумане.

Голова Ары упала на грудь. Она закрыла лицо прекрасными, белыми ладонями. Синегуб бросился к Муратову. Но он не дошел до него, и последние шипящие звуки отчетливо сказанного слова не растаяли еще в душном воздухе, как полновесная, звонкая пощечина огласила стены. Светик ударил Муратова.

Муратов кинулся на Светика, но Синегуб схватил его сзади.

— Брось, Серега, — строго сказал он. — Ты с ума сошел. Драться в комнате женщины, на чужой квартире! Есть культурные способы смытия оскорбления. Драка только усиливает его.

— Ты прав, — освобождаясь из рук Синегуба и вдруг становясь странно спокойным, сказал Муратов. — Мои секунданты, господин Кусков, будут у вас завтра утром, а теперь попрошу вас оставить комнату моей подруги.

Светик холодно поклонился и пошел к дверям. В дверях Синегуб с подчеркнутой любезностью подал ему пальто и шляпу и раскрыл дверь. При гробовой тишине Светик вышел из комнаты. В глубине коридора, у ярко освещенной кухни, стояла старая толстая женщина в черном платье, ворчала и ругалась. Светик мог разобрать только, что эти "sales russes" (Грязные русские (фр.)) хуже всяких бошей. Не оглядываясь, он вышел на лестницу.

— Cordon, s'il vous plait (Прошу открыть (буквально: шнур, пожалуйста) (фр.)), — крикнул он в окошечко консьержки и очутился на улице.

Он был в совсем не знакомой ему части Парижа. Расспрашивая прохожих, он выбрался на Сену и там уже отыскал Gare d'Orleans и rue de Belle Chasse, где жил Алик.

Ему надо было позаботиться о секунданте. Кроме Алика, у него не было знакомых в Париже.

XXXI

В ту же ночь, в первом часу, в маленькой garconniere, в rez de chaussee (Холостая квартира в нижнем этаже (фр.)) у князя Алика собрались Синегуб, приглашенный им молодой человек Лобысевич-Таранецкий и вызванный как эксперт и советчик генерал Лотосов.

В просторном мягком кабинете с большим ковром во весь пол и уютными глубокими креслами, с окнами, закрытыми ставнями и задернутыми портьерами, было сильно накурено.

Князь сидел на диване. Его бледное породистое лицо подергивалось. Он был недоволен и расстроен. Сбоку, спиной к окну, развалился в кресле, вытянув длинные ноги, тонкий худой Лобысевич-Таранецкий. Его плоское рыбье лицо с птичьим носом и острыми холодными темными глазами клубного шулера было спокойно. Тщательно выбритый, в манишке с высокими стоячими, ослепительно белыми воротниками и галстухом по последней моде с дорогой булавкой, в черном, изящном вечернем костюме, выхоленный, он вскидывал в глаз монокль и тогда становился важным и часто потирал большие, с тонкими узловатыми пальцами руки. Никто не знал, кто он, на какие средства живет, чем занимается, но везде в беженской среде его принимали. Часто видели его среди французов и слышали, как он говорил: "Мой отец, предводитель дворянства и камергер…" "Пока дворянство не будет восстановлено во всей силе — ничего хорошего ждать нельзя…" "На террор отвечают террором, на расстрелы — виселицами, на виселицы — пытками, на пытки — сожжением живьем…" "Всех перепороть, — с этого надо начать". Он был членом одной крайней партии, носившей неблагозвучное имя «Пуп» — "партия устроителей погромов". Злые языки говорили, что вся партия состояла из него, Муратова и еще одного промотавшегося офицера, бежавшего из армии Врангеля.

В углу, за пианино, в костюме шофера сидел генерал Лотосов. Это был крепкий мужчина с усталым лицом. Нужда заставила его сделаться шофером на такси. Он работал по ночам. Ночью легче ездить по Парижу и заработок больше. Тяжелая работа отзывалась на его здоровье. Он часто кашлял хриплым затяжным кашлем. Костюм шофера стеснял его. Он забился в угол, дымил папиросой, внимательно слушал, что говорилось, и сам говорил только тогда, когда его спрашивал Алик, бывший когда-то его учеником по тактике.

Против князя сидел Синегуб.

— Господа, — капризно, по-женски пожимаясь, говорил князь Алик, — если бы вы знали, как мне это все противно. Недавно здесь была дуэль из-за женщины, ничем серьезным не кончившаяся… В Будапеште была дуэль из-за партийной ссоры и сплетен… В Берлине — дуэль из-за перебранки… Какое же это должно производить впечатление на иностранцев! Россия гибнет. Россия так нуждается в честных, стойких людях, нужно объединение, сплочение, общая работа, а русские только и делают, что дерутся на дуэлях. Что скажете, ваше превосходительство?.. А?

Назад Дальше