Единая-неделимая - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 10 стр.


Рядом стоял дед и тоже охваченный радостью утра бормотал:

— «Подлинно суетны по природе все люди, у которых не было ведения о Боге и которые из видимых совершенств не могли сознать Сущего и, взирая на дела, не познали Виновника, но почитали за богов, правящих миром, или огонь, или ветер, или движущийся воздух, или звездный круг, или бурную воду, или небесные светила… Если, пленясь их красотою, они почитали их за богов, то должны были бы познать, сколько лучше их, Господь: ибо Он, Виновник красоты, создал их»… (Книга Премудрости Соломона. Глава XIII, ст. 1, 2 и 3)

— Деда… Ты это что?

Голос Димитрия дрожал предвидением непостижимого чуда.

— Боговдохновенные слова, Митенька. Книга Премудрости Соломона.

Помнил Димитрий: стало тогда ему страшно и жутко. Подошел к какому-то краю, а что за ним, не мог увидеть.

Бездна тьмы?.. Или тихий свет?

XII

Так целый день шли по степи. Впереди всех — икона. Она мягко колыхалась на высоких носилках, качаясь в цветочном венке, и отсвечивала серебром риз на солн-небольшая, но значительная, точно живая. Под нею склонившиеся от тяжести спины людей, торопливый неловкий шаг, вспотевшие красные лица, и на них напряжение святости совершаемого труда. Перед нею священники и дьяконы в жарких тяжелых ризах, горящих золотом, пестрая толпа станичных певчих, — казаки, казачки и иногородние.

Позади, растягиваясь по степи, — народ. В высоком английском шарабане, запряженном парою серых рысаков с коротко стриженными хвостами, ехала помещица Пухлякова с дочерью. Сама правила. За атаманской тройкой, где сидел полный генерал с седою головою и седыми закрученными в стрелку усами, а рядом с ним длинный, стройный адъютант с аксельбантом на светло-коричневом кителе, брели казаки. Одни в мундирах с погонами, в шароварах с лампасами, при шашках, у других поверх форменных шаровар жилетки и пиджаки, третьи в штатском, — «в вольной одёже».

Димитрий оставил деда Мануила с Агафошкиным в толпе казаков, а сам бродил среди медленно идущих людей, прислушивался — к разговорам и старался понять, что же все это значит.

С краю дороги села старуху. Платок сбит в сторону, лицо белое, губы посинели, и голова трясется. Подле нее казак, молодой, и молодая же казачка угощали ее арбузом.

— Бабынька, отдохните, да и вернемся, родная, — говорила казачка.

Старуха держала кусок арбуза, качала седою головою и шептала слабым голосом:

— И-и-и, родные. Дойду… Помру, а дойду. Сподоблюсь в Черкасском соборе поклониться Матушке. Вы меня под икону подведите, тут и силушки во мне прибавится, я и пойду. Помоги, Дашенька.

Встала и пошла, опираясь на руку молодой, к остановившейся иконе.

Солнце пекло. Небо нависло фиолетовое и жаркое. Пыльное облако давило толпу. Молодому да здоровому тяжко, где же старухе!

Идет… Казак за нею… Димитрий его догнал.

— Послушайте… А… станичник… Не дойдет она. Казак обернулся. Лицо молодое, узкое, без усов и бороды. Подбородок длинный, тонкая шея черна от загара, из-под фуражки чуб выбивается.

— Чего?

— Не дойдет, говорю, бабушка-то… Жара!

— Дойдет. Владычица подсобит!

Оскалил ровные белые зубы казак. Ясно смотрят серые глаза, прямыми ресницами прикрытые.

Божьей Матери поклонится и пойдет. Кажный год так.

Димитрий следил за старухой.

Шаталась, падала на землю, вставала и ползла к иконе. В пыльном и жарком сиянии дьякон ревел, сотрясая черными кудрями:

— Дивен Бог во святых Его! Дивен Бог!

Кругом старики и старухи охали и стонали. Вот дед Мануил добрался до иконы, взялся за поручни, нести хочет. Светло, празднично и красиво было его лицо, — ни дать ни взять Николай Чудотворец в казачьем мундире.

Старуха ползла на четвереньках, молодая женщина нагнулась над ней, как ребенка, держала ее под мышки. Вот доползла, распростерлась в пыли и лежала, уткнувшись лбом в степной чернозем. Приподнялась… Перекрестилась. Сияло темное лицо. Встала на ноги, обхватила носилки руками, впилась губами в икону, плакала, стонала. Слышно было одно слово:

— Матушка!..

Отошла… Крепко стала на ногах. Морщинистое лицо ее было темно и сурово. Счастьем и силой горели маленькие серые глаза.

Очередной священник читал акафист. Икону подняли и понесли. Старуха шла рядом с атаманской тройкой. Глаза ее были прикованы к иконе, она опиралась на палку и твердо ступала ногами в башмаках.

Что это? Чудо?..

Димитрий шел рядом со старухой. И опять было то же чувство: бродит по краю чего-то непостижимого, а перешагнуть не смеет.

Димитрий смотрел на старуху. Темное лицо ее сияло счастьем. Молодая вела старуху под руку. Улыбалась старуха. Точно видела что-то в знойных просторах степи.

И громко шептали ее сморщенные губы:

— Радуйся, Невесто Неневестная!

XIII

Часам к четырем влево показались темные купы деревьев Ботанического сада и Краснокутской рощи. По степи потянулись огороды, сладко повеяло капустой и сельдереем, дорога стала мощеной, спустилась в балку, и по краям возникли маленькие хатки предместья.

Новые толпы народа повалили навстречу, наперерез иконе.

Крестный ход спустился в крутой и глубокий овраг, по большому деревянному мосту, перешел через него, и, когда подошел к длинному Аксайскому спуску, Димитрий поднял глаза и долго не мог понять, что такое там видно.

На высоте, у въезда в город, где уже улицею тянулись дома и начинались чахлые, покрытые пылью с обгоравшими на солнце листьями деревья бульвара, стояла высокая каменная арка. Все основание ее блистало золотом. Золотое сияние ярким полукругом огибало арку, сверкая так, что больно было смотреть. Под этою золотою полосою, запружая весь проспект, черною массой стоял народ, ожидавший икону.

Когда Димитрий был уже на середине спуска и пригляделся, тогда только понял, что блистало под аркой.

У арки на возвышении стояло все новочеркасское духовенство, — епископы и священники в золотых митрах и золотом облачении, дьяконы в золотых ризах, а под ними, в голубых шитых серебром длинных кафтанах с откидными рукавами, построились войсковые певчие.

Едва показалась икона, колыхнулся золотой полу-Круг, и хор мужских, старческих, надтреснутых голосов возгласил ей навстречу:

— Пресвятая Богородице, спаси нас!

И молодо-звонко, рассыпаясь в небе трелью жаворонка, несясь в вышину, откликнулся стоголосый смешанный хор:

— Пресвятая Богородице, спаси нас!

Димитрий невольно скинул с непокорных вихров шляпу. Он почувствовал, как какая-то сила внутри гонит ему слезы на глаза и как восторг охватывает его душу.

Он протолкался к деду Мануилу, крепко пожал ему руку и стал рядом с ним позади певчих.

Пели молебен. В душном воздухе слова, казалось, не шли далеко, но падали подле иконы. Неподвижно, громадным сонмом, нависли сверху крылатые темные хоругви новочеркасских старых церквей — бабочки ночные, — и между ними новые, блестящие металлом соборные хоругви.

Толпа стояла в молитвенной тишине и разом рухнула на колени, когда возгласил протодьякон: «Преклоньше колени, Господу помолимся».

Склонились, словно под ветром, тяжелые золотые ризы и митры, опустившихся на колени иерархов, и вдохновенно читал молитву Богородице старый священник.

Чувство умиленной святости уже не покидало Димитрия. Дух сомнения оставил его. Он весь отдался чувству, владевшему многотысячной толпой.

Когда он входил с народом в светлый, новый, красивый собор, он посмотрел на деда и на Агафошкина и подивился на них. Богатырями, что сам Ермак Тимофеевич, стояли старые казаки. Вот и ночь не спали. Только всего и закусили дорогой, что крутое яйцо да ломоть пшеничного хлеба. Степью, в летний зной, по пыли шестнадцать верст отмахали, с остановками, с литиями да с молебнами, а вот стоят у всенощной, и лица у них бодры и благостны.

Что это? Тоже чудо?

Димитрий слушал пение войскового хора и умилялся, как музыкант, ценил каждую ноту. И посейчас в его ушах звучат благородные звуки русских церковных напевов.

После всенощной дед Мануил ушел не сразу. Он протолкался к иконе, трижды кланялся в землю, целовал сухими устами, вглядывался в темное пятно Лика Пречистой на серебряной ризе и все медлил уходить, точно жалея, что надо расставаться.

На маленьком постоялом дворе, в деревянном доме на окраине города, они остановились ночевать. Дед Мануил пил чай с хлебом, крошил крепкими пальцами, отдирая щетинки от тарани, и его маленькие, ушедшие вглубь острые глаза блестели счастьем.

— Ну вот, Митенька, и сподобились мы Царице Небесной поклониться. Ай-я-яй, как это хорошо вышло! Может, другой-то раз и не приведет Господь, а в летошнем году тоже сподобились Владычицу проводить.

Помнит Димитрий, — держал дед блюдечко на трех пальцах, дул из-под седых усов на горячий чай и был благостен, как святой.

Думал тогда Димитрий: «Откуда эта сила берется? Его самого и разморило и разломало, а деду хоть бы что?» Смеется дед, толкает Димитрия кулаком в бок и говорит

— Пребысть же с ней Мариам яко три месяцы и возратися в дом свой. Так-то, Митенька, и мы возвратимся в дом свой, а только — другими людьми возвратимся мы, Митенька.

Горело в голове у Димитрия:

— Ужели и правда — чудотворная?

XIV

Солнце на западе давно померкло, и сизый сумрак спустился над степью, когда Димитрий вернулся в хату. Светло и жарко было в ней. У растопленной' печи мать ловко сажала железные листы с мягкими белыми катышками теста. В углу, за столом с зажженной лампой, отец дегтем смазывал сбрую и чистил блестящие пряжки; не хотел показаться кое-как на конном заводе.

На утро выехали еще до свету. Гулко гудели колеса по круто замерзшей земле, где по малому полевому шляху белыми колеями тянулась дорога. Звезды горели в синем небе, мигали и перекидывались между собою лучами-мыслями.

«Кто живет на них? Тоже, поди, люди? — думал Димитрий. — Может, и там, по степи бежит сейчас пара лошадей, тоже мелькает подковами, везет кого-нибудь к новой судьбе».

Кругом была безмолвная и мертвая степь. Когда спускались в балку, на северном краю толстым слоем лежал подтаявший и снова замерзший снег, лошади шли неуверенно, проваливаясь выше колена, и шуршали колеса, разрывая сугробы, а на противоположной стороне блестел льдом черный спуск и в замерзших лужах отражались звезды.

В десять часов набрели на шалаш, поставленный в степи. Торчали там колья от таганов, стояла коновязь, а внутри шалаша лежала серая старая солома.

Ершов отпряг лошадей, снял с них хомуты и, привязав, положил перед ними сена. Димитрий снес в шалаш шубы, крынку молока, стаканы, хлеб, мешок с коржиками и сало, завернутое в чистую белую тряпицу.

Стали полудничать.

Солнце уже сильно припекало. Сизый туман клубился за горизонтом и влекущи были, дали, страницы будущего.

На конном заводе, у дяди Семена Ефимовича Димитрий бывал редко. Только по семейным праздникам. Он помнил маленькую хатку на краю заводской слободы, нескладного мальчика Ванюшу, своего двоюродного брата, и целый косяк большеглазых, голоногих с любопытными глазами девчонок, — Евгению, Любовь, Марью и Аксинью. Все они были красивые, бойкие и смешливые, и Димитрий, хотя и было ему на год больше старшей Евгении, всегда смущался в их присутствии.

— Папаша, а что двоюродные мои все дома теперь? — спросил Димитрий. Он кончил, есть и сидел на краю шалаша, мечтательно глядя вдаль.

— Иван кубыть на заработки ушел. Да что! Плохо у них. Семен-брат выпивать стал горазд, а девки?.. Какой с них прок?

— Евгении теперь, поди, восемнадцатый пошел.

— Кабы и не все восемнадцать. Наши там были: сказывали, загляденье девка.

— Красивая?

— Полагать надо, хороша.

— А чего замуж не идет?

— А за кого она там пойдет? За табунщика либо за конюха? Разборчива больно. У ей, поди, об офицерах думка.

Димитрий нахмурился. Вспомнил он молодого паныча Морозова, как видел его раз в слободе, уже офицером. Он был у батюшки. При сабле и в шпорах, весь в золоте.

— А молодой паныч, что там делает?

Ломался его голос, когда спрашивал. Сердце сжимала злоба и зависть.

— Что?.. Да ничего… Что ему делать?.. Заводского управляющего жена, вишь, теткой ему доводится. Как Константиновка погорела, ну он, значит, туда и ездит. Для здоровья, на вольный воздух.

После полдника Ершов напоил лошадей, засыпал им меру овса и, завернувшись в шубу, лег отдохнуть. Лег и Димитрий, но спать не мог. Думал о Морозове, о том, что придется ему и отцу стоять перед ним без шапок, кланяться, просить о службе. Вспомнил Евгению. Он видел ее два года назад. Тонкая, стройная, со смуглым лицом и большими глазами, с узкими темными бровями, с сочными влажными губами, она смотрела на Димитрия жадным взглядом и говорила, дыша ему в лицо свежим луком:

— Ну, и братец у меня! Фу-ты, Господи! Ты танцам-то обучен? Я, Митя, танцевать охоча. Я веселая девка. Люблю, чтоб и кавалеры были веселые.

Плясала тогда Евгения русскую по маленькой горнице, помахивала платочком, сгибалась, а Димитрий и сестры пели хором плясовую.

Тетка Авдотья Нефедовна, красивая, сухая баба, с острыми темными глазами на хитром лице, говорила Евгении:

— Смела ты, девка! Ох, не сносить тебе своей головушки, Женечка, не соблюсти тебе девичьей чести.

— А на кой она мне ляд сдалась, мамаша? — нагло улыбаясь и кося глазами на Димитрия, говорила Евгения. Притаптывала ногами, пристукивала каблуками, ходила по хате, юбками и рукавами кофты задевая Димитрия. От нее веяло весною. Напевала сквозь зубы ярмарочную частушку: «Корсетка моя — голубая строчка!»

Молод и несмышлен тогда был Димитрий, что парной теленок.

Спали все вместе в одной горнице, и не понимал Димитрий, зачем три раза в ночь выходила Евгения наружу и всякий раз тяжело вздыхала в дверях. Думал: живот у ней болит, луку объелась.

А теперь, пригретый в шубе на солнце, томился о Евгении.

«Сестра она мне… Двоюродная сестра… А что ж? В Библии и не такое читал мне дед Мануил».

Жмурился на сеянце, щурил до слез глаза, раскидался по шубе и не было сил прогнать из ума стройную девушку, притопывающую башмаками и до пола сгибавшуюся в плясовом поклоне.

Звучали неотступно в ушах глупые слова: «Корсетка моя — голубая строчка!..»

XV

После полудня стало тяжело ехать.

Дорогу развезло. Колеса во весь обод уходили в черную и липкую грязь, облипали ею и мягко чмокали. Лошади так напрягались, что мокрые от пота их крупы покрывались мелкими морщинами. Казалось, не будет конца однообразно мертвой и пустынной степи.

В заводскую слободу приехали уже в темноте.

Семена Ефимовича не было дома. Шел выжереб, и ветеринарный врач потребовал, чтобы конюха дежурили на маточной конюшне. На двор выбежали девки. Любка шестнадцати лет, четырнадцатилетняя Маша и Ксюша двенадцати. Они помогли Агею Ефимовичу и Димитрию распрягать, завели лошадей под навес, а сами все смеялись жеребячьим, долгим, шаловливым, блудливым смехом и болтали:

— А в хату мы покамест не пустим. Женюша там моется и одевается. Ксюша, сбегай, посмотри, убралась сестра, а то нет? Ключница Агафья Петровна с заводу за ней пришла, — докладывала Димитрию Ксюша, и все три ржали, как молодые жеребята: — И-хи-хи… И-хи-хи…

Ксюша носилась со двора в хату и обратно на двор.

— Зачем ключница пришла? — спросил Димитрий и нахмурился.

— Мужчинам знать этого не надобно, — сказала Любка, закрывая лицо смуглым тонким локтем. — Много знать будете, скоро состаритесь.

— Она и монисто надевает, — сказала Маша.

— Танцевать будет, — сказала прибежавшая из хаты Ксюша. — Морозовский паныч приехал… Он и вызвал…

— У! Дура девка! Язык у тебя… Не ври, Ксюшка. Говоришь, чего сама не разумеешь, — накинулись на нее сестры.

Наконец пустили в хату. В хате еще стояли глиняные тазы и кувшины, была пролита вода и валялись брошенные полотенца. Тетка Димитрия Авдотья Нефедовна проворно наводила порядок.

Назад Дальше