Единая-неделимая - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 11 стр.


— Здравствуйте, гости дорогие, да нежданные. Что невзначай приехали? Мы и ужина вам не сготовили… Сейчас схлопочу чего-нибудь.

Сама бегала глазами, хватала тряпки и прятала в угол. Лицо было лукавое, и суетливо по сторонам сновали глаза.

— Ночевать ложитесь на нашей постели. Сам дома ночевать не будет, а я с девчонками в задней горнице устроюсь.

Шумела горшками, чтобы заглушить хныканье и чей-то увещевающий старый голос, слышные за дверью.

— У, дура!.. — доносились до Димитрия шипящие слова. — Чего с тебя убудет? Паныч хорошенький. Настоящий ангелок. Ты веселая будь. Наливки выпей, станцуй, он, гляди, и совсем тебя полюбит. Он до баб страсть охочь, а тебя давно заприметил… Он тебя не оставит.

Плачущий голос Евгении протянул трясущимся, прыгающим звуком:

— Стра-а-шно!

— По первому разу, оно, конешно, не сладко.

— Сты-ыдно… — протянула Евгения.

— А ты стыд-то забудь. Еще как после полюбишь-то! Смолкли. Настала такая томительная тишина, что слышно было, как шуршала материя платья и скрипели башмаки.

Деревянная, из трех досок сколоченная дверь распахнулась, и в хату вошла Евгения. Лоб ее до бровей был закрыт красным с черными разводами платком, глаза блестели еще не просохшими слезами, и губы, подведенные помадой, были неестественно ярки. Деланно и натянуто улыбаясь, опустив голову и поеживаясь в накинутой на плечи шубке, она хотела пройти мимо Димитрия.

— Здравствуйте, Евгения Семеновна? Куды вы? — спросил Димитрий, становясь ей на дороге.

— Куды?.. Куды?.. — сказала она, теряясь. И вдруг засмеялась тем же наигранным жеребячьим смехом, как смеялись ее сестры. — На кудыкину гору, вот куды. Здравствуйте. Вы чего, на ночь, глядя, приехали?

Шедшая сзади старая женщина, толстая, бойкая, с круглым и желтым, как репа, лицом, выдвинулась вперед и затараторила:

— А вам, кавалер, чего надоть? Что вам Евгения Семеновна невеста, что ли? Идемте, Женечка, по-хорошему на вечеринку.

Димитрий сжал кулаки и хотел что-то сказать, но тетка Авдотья Нефедовна стала перед ним, подбоченясь

— Ишь, заступники, какие нашлись! Тоже, подумаешь, скромники слободские. Им до всего дело! Мать-то думаешь, не понимает свово дела? А?.. У вас, у охалей, все только худое на уме. Ракло! (Ракло — босяк, мелкий воришка, человек без корней) Чистое мое слово — ракло! Девушке, по-ихнему, и повеселиться нельзя. Все им подавай. Ишь, жених какой выискался. Ну, племяш. Нишкни! Не твово ума это дело.

— Тетенька!

— Сама знаю, что тетенька. Не бабушкой довожусь. А ты тетеньке-то подарил что? Ночевать приехали. Ужином корми их. Ты то знашь, что Ванько мой на железной дороге погибат? А что отец пьяница, ты про то знашь? Ты эту бедность-то понимашь али нет? Что девок табун у меня растет, ты это сообразил? Ей Бог таланту дал танцевать, а я ей заказывать буду. Что ж? Не на ярмарку идет, а к панам, по-благородному.

— Тетенька!.. — снова хотел прервать поток ее слов Димитрий, но унять ее было невозможно.

— Вы-то больно праведные?.. Знаю я вас! Пока сами на девку не полезли, потоль и ваша праведность. Каждый на ее глядит, глазом обсмаргивает. А коли девка за ум взялась, не все из дому, а чего и в дом принести, так им, — ишь, завидно!

Слова продолжали сыпаться как горох.

— У ней, вон, лишней рубашонки нет, ты ей подаришь? Ей вот замуж выходить, приданое шить, так ты холста-то да полотна ей купишь? А так ее, бесприданницу-то, возьмет, думашь, кто! Занадобится она кому на какое ни есть дело? Да… Ты думашь, сваха али сам жених придет, так он ее насчет прошлого спрашивать станет?.. Они о приданом спросят, что, мол, за девкой даете? Они-то знают. С кем грех не случался, какая у нас девка не рожала. А ты свои антимонии разводишь.

Под этот поток слов старая толстуха с Евгенией вышли из хаты, и Димитрию было нужно или замолчать, или принимать решительные меры. Какие?

Кругом метались распаленные девчонки, смеялись, блудливо косили глазами… Авдотья Нефедовна возилась около печи, пахло жареным салом, пришел отец Димитрия, хмуро посмотрел на всех, перекрестился на образа и сказал:

— Ну, тетка Авдотья, давай, чем ни на есть перекусить с дороги. Голодны мы очень. Люба, сбегай к сидельцу, принеси-тка, душа, мерзавчик.

— И-и… кум, найдется и дома для дорогих гостей. Не к чему разоряться.

Димитрий понял, что против течения не поплывешь, и, молча, сидел в углу.

XVI

Всю ночь Димитрию не спалось. Лежа подле отца на широкой кровати, все прислушивался он, не идет ли Евгения. Он надеялся, что то страшное, про что так ясно намекали окружающие, не случится, а все ограничится одною пирушкою да танцами.

Соблюдет себя Евгения.

И сейчас же он думал: «А для кого соблюдать-то? Разве тетка не правду говорит, что никому это не надобно и никто ее об этом не спросит, а всякий спросит, что дают за девкой, да какая она работница».

Злоба подступала ему к горлу.

«Это социальный строй такой. Весь социальный строй переменить надо.

Верно, Ляшенко говорил, что надо так сделать, чтобы не было ни богатых, ни знатных, тогда и соблазну не будет».

Вспомнился ему мальчик в белой шелковой рубашке и в синих штанишках по колена. Коленки загорелые, смуглятся, что яблоко на солнце. Вспомнил его же, как был он на охоте, — на белом киргизе, в барашковой шапочке, в зеленом кафтанчике и в высоких сапогах. Было в нем что-то особенное и кроме одежи. Глаза-то синие, холодные! Паном, видно, родился и умрет паном!

И другие мысли шли Димитрию в голову.

«Вот учитель Краснопольский говорил, что учение социалистов — одна вредная ересь» а надо семью укрепить, уважение и любовь к родителям, девичью добродетель, надо невинность почетом окружить, честную мать уважать, а плохую побить камнями… А как же Мария Магдалина? А как же грешница, которую не позволил Христос побивать камнями?»

В хате было жарко. За тонкой перегородкой храпела тетка. Девчонки шептались и об чем-то пересмеивались. Мысли путались, закипали желания, представлялась в объятиях Морозова тонкая и красивая Евгения.

«Может, ничего и нет. Кто их, панов, знает. Ну… там, танцуют, поют, угощаются. Мало ли он девок в Питере повидал. На что она ему, — мужичка?»

И тут же вспоминался Димитрию старый Морозов, обнимавший размалеванную арфистку на Криворожской ярмарке… «Все они, паны, до девок охочи. Им только подавай. Женька-то губы помадой намазала, напудрилась, надушилась. Знала, зачем идет.

Да, разрушить надо весь социальный строй. Правы были Мазуренки, когда учили отымать у панов землю. Только разорили мы, сожгли их паучье гнездо, а пауки остались. Надо было их самих истребить со всеми их корнями. Безо всякой жалости».

И опять поплыли картины. Голая каменная баба обнимает гуся, а у него из клюва бьет вода, разбивается на мелкую капель, радугой на кусты ложится. Среди степи безлюдной сад, деревья, цветы небывалые, карасики красные плавают. Кто это создал? Они… — паны. Садовник-то, правда, тарасовский мужик, и дом строили тарасовские мужики, дед Мануил помнит, как строили, рассказывал. А вот без панов бы не построили. Сказали бы: «Для чего? Не нужно». И церковь строили и украшали паны. Дед Мануил рассказывал, что мальчика они тарасовского в Санкт-Петербург тогда посылали живописному мастерству обучаться. Небось, сами мужики того бы не придумали».

«Вот, взять, старый дед Мануил… Почитай, ничего, кроме Библии, не читает, а все знает. Когда Мазуренки народ бунтовали, сказал: «Ни к чему это! Глупость одна мужицкая. Стегать их плетьми надо». И радовался, когда казаки перепороли зачинщиков. Говорил тогда: «Жалко, что Мазуренки эти самые не попались. Вот бы кому славно ж… вспороть».

Когда Димитрии ему сказал, что несправедливо, ежели у панов много земли, а у хлопов мало, дед Мануил только бровями повел: «Эва… замолол чего, — сказал. — Ты это понимаешь али нет? Да Морозов-то нешто вечно паном был? Мой дед помнит, как пришел первый Морозов из Симбирской губернии простым мужиком. А сын его был управляющим у Ефремова, атаманского сына, да на полковницкой дочери и женился. Вот они и Морозовы твои. А разбоем счастья не добудешь. Был вот казак Пугачев. Разбоем хотел все добыть. Мужиков да уральских и донских казаков бунтовал. Тоже землю раздавал крестьянам, господ веша*… Ну, а толку-то что? Край разорил. Самого его четвертовали в Москве, а крестьяне еще того беднее стали. Ты свое заслужи, своим будь доволен, а на чужое зариться нечего. Нельзя, Митенька, супротив Бога идти».

«А вот Ляшенко говорил, что Бога выдумали господа». Девчонки за дверью перестали перешептываться и смеяться. Притихли. В хате было темно. Медный, уже невидимый маятник мерно отбивал время, качаясь под деревянными часами, и каждые пять минут что-то скрипело и кашляло в коробке часов. В хате пахло овчиной и становилось душно. Было тихо в заводской слободе. Вся земля кругом спала. Ни один звук не рождался на улице. Ничьи шаги не нарушали ночного покоя.

Евгении все не было…

Под утро Димитрий забылся тяжелым сном. Проснулся, — было уже светло. Солнце ложилось желтыми клетками на глиняный серый пол и жемчугами играло в пылинках. Отец пил чай. На красной с белым узором скатерти стоял медный с продавленным боком самовар и чадил кислым ладанным дымом. На скатерти лежали баранки и в граненой стеклянной сахарнице пожелтелые, отсыревшие куски сахара.

— Ну, вставай, Митя! Одевайся, умойся, причешись, да и пойдем к панычу.

XVII

В коридорах заводского флигеля Димитрия с отцом встретила смуглая красивая девка. Она чистила ботинки со шпорами, косила глазами на Димитрия и хихикала.

— Погодить малость придется. Еще не встамши, — сказала она, густо намазывая ваксой шпору. — Посидите. Может, скоро и выйдут.

Сейчас Димитрий не думал об Евгении. Его тяготили свои мысли. Отец еще дорогой наставлял его, что отвечать молодому панычу.

— Он, Митя, хороший. Да они все хорошие были, и отец, царство ему небесное, и дедушка, зла нам не желали. Помогали, где можно. Без них-то хуже стало. Ты, значит, просись трубаческим учеником, а там уж твое дело талант свой оказать. Господь поможет, и в люди выйдешь.

За этими словами, за думами о том, что придется шапку мять в руках да отвечать на вопросы паныча, выскочила из головы Евгения. Димитрий вздрогнул, когда вдруг он увидал ее здесь, в коридоре.

Она вышла в коридор из комнаты, в платке и в шубке на опашь, хотела куда-то идти мимо Ершовых, но, заметив их, бросилась бегом к выходной двери. Димитрий успел заметить красное, заспанное лицо, растрепанные волосы и незаплетенную полураспущенную косу, широкою, темною, пушистою кистью мотавшуюся сзади. Еще заметил, что Евгения в не застегнутых сапожках.

Евгения шалыми глазами встретилась с упорным, тяжелым взглядом Димитрия и исчезла на двор.

Чистившая башмаки девка взяла их и пошла к двери, откуда вышла Евгения.

— Сейчас доложу про вас пану, — сказала она.

— Я, папаша, не пойду, — решительно вставая, проговорил Димитрий. — Говорите, что хотите. Делайте, что хотите… А я не пойду!

— Митенька! — взмолился Ершов.

— И не просите, папаша! А то я такого наговорю, что хуже будет.

— Как же, Митенька! Паныч поглядеть пожелает.

Димитрий, не отвечая, вышел из коридора. Он увидал Евгению у ворот. Она, нагнувшись, застегивала башмаки и, заметив Димитрия, засунула волосы комком под платок побежала по улице, на ходу вдевая руки в рукава шубки.

XVIII

В хате шумел и бубнил пьяный Семен Ефимович. Он лез целоваться с Димитрием.

— Митенька… Митюшенька. Вот этаким я тебя помню. Племяш родной… Любка, паскуда, тащи ему пирога и водки. Ты, брат, пойми, какое событие у нас. Корр-дел-лия ожеребилась. Сам управляющий приходил. Я фонарем свечу, а он подходит. Значит, ему уж нарядчик с конюшни протелехфонил. Да… подходит он, значит, к деннику. Я шапку снял. — «Здорово, — говорит. — Семен». — «Здравия желаю, ваше высокоблагородие». — «При тебе Корделия ожеребилась?» — «Так точно». — «Ну на, вот тебе рубль на водку, да посвети мне»… Свечу… «Кобылка?» — спрашивает. «Кобылица, ваше высокоблагородие». Он смотрит. На соломе Корделия стоит. Большущими глазами глядит на нас, вздыхает. Под ею жеребок. Рыжий. От колена ножки как в серебре. Мордочкой тыкается, сиськи ищет. А мать его языком лижет. Осмотрел это он жеребеночка. «Рыжая будет?» — это он, значит, мне говорит. «Рыжая, ваше высокоблагородие, золотисто-рыжая». В отца. А отец ейный Рубин — ну и лошадь, доложу тебе, дир-боевских кровей. Это не жеребенок родился, а прямо, можно сказать, — премия! Я и говорю управляющему: «Ваше высокоблагородие, ее бы «Премией» назвать». А управляющий отвечает: «Нет, пусть будет Русалка. Отец Рубин, по отцу пусть будет: Русалка». Так вот, Митя, какое у нас событие.

— А я вам, дядя, другое событие скажу. Ваша Евгения с молодым Морозовым ночевала.

— Ах, ты!.. Я давно уж подумывал, что так будет. Ну, и стерва… все они, Митенька, стервы… Так вот управляющий-то, значит, и говорит мне: «Мы Русалку молодому

Сергею Николаевичу предоставим. Его полковая масть.

Потому при нем родилась». Ну, и кобылица же, Митенька! Русалка! Экое имя созвучное. Подлинное имя сказали. Я сказал по-дурацкому, по-мужицкому — Премия! А они — Русалка!!! Подлинно, что удивительное имя. Ото всем именам имя. Русалка. Она, Митенька, скакать может. Дир-Боя сын в Москве дерби взял. Корделия шестнадцать призов имеет, и Русалка — ножки крепенькие и сама только родилась, а уж стоит, не шатается. Вот тебе и Русалка! Событие!.. Ты заметь, целковый на водку, да, поди, и Сергей Николаич так не оставит.

— Гляди, и за Евгению заплатит, — сказал со злобою Димитрий.

— Заплатит, Митенька, заплатит! Он паныч щедрый, а девке не велика обида, что с панычем ночку провела. Что ей с того станется?

Димитрий встал и вышел из хаты, хлопнув дверью.

XIX

К обеду вернулся отец Димитрия. Он был доволен и счастлив успехом. Вся семья, кроме Евгении, сказавшей, что у нее болит голова, обедала вместе.

Отец Димитрия хватил водки.

— Ну, Митенька, прямо счастье тебе привалило. Эко везет тебе. В сорочке ты, что ли, родился? И спрашивать не стал, какой ты. Говорит, посылай осенью с новобранцами в полк. Я, мол, письмо изготовлю воинскому начальнику и от полка удостоверение. На правах охотника, музыкальным учеником. Тебе только бумагу подписать, вот и все твое дело.

Любка, Мария и Ксюша сидели на лавке кругом стола, облокотившись тонкими локтями на доски, и в шесть глаз, не мигая, смотрели на Димитрия.

— Это что же, дяденька? Значит, в солдаты он пойдет? — спросила Любка.

— Охотником, Любаша, охотником, музыкальным учеником. Там, погляди, каким музыкантом станет. Вроде как сам паныч будет. Видал я, в Питере-то бывамши.

Димитрий, красный и мрачный, сидел в углу. Он хмурился, когда отец пил водку с Семеном Ефимовичем.

— Митенька!.. Вот ладное-то будет дело, — мычал пьяный Семен Ефимович. — Увесь полк с одного места.

Время подоспеет, мы Русалку вам предоставим. Благородная кобыла, замечательная, можно сказать, по кровям лошадь. А уж выхолим ее, что твою прынцессу. Паныч Сергей Миколаич там, и ты там будешь. И всех степь родная вскормила и силушкой богатырской наделила.

Служите, мол, Царю и Отечеству, как мы служили, верою и правдою. Нелицемерно и честно.

Отец вторил ему. Тоже хмельной» он разводил руками и говорил:

— Ты мне штаб-трубачом будь! Ты часы золотые, анпираторские заслужи! Ты заслужи! Ты отца с матерью

порадуй, явись к нам в полном, значит, блеске. Мы, Сеня, мужики, а он у нас артист будет. Учитель Григорий Михайлович сказывал: от Бога ему много дано, может себя доказать.

Об Евгении никто ни слова. Но Димитрий чувствовал ее тихое присутствие за тонкою дощатою дверью, и от этого щемило его сердце мучительною болью.

Слушал он одним ухом пьяную болтовню отца и дяди, смотрел на хлопотавшую в хате тетку и на притихших девчонок и думал свои думы. Силился понять, что говорили мужики, и не мог понять. Только возмущался.

— Единая она, — говорил уже совсем пьяный Семен Ефимович. — Ты посмотри, она какая: Морозов — паныч, раз! — отгибал он толстый непослушный палец.

— Постой! Ты причти всех панов Морозовых, — перебил Агей Ефимович. — Как мы прежде их крепостные были, так и теперь мы их верные слуги останемся. Значит, с ними нераздельны, все одно что сродственники. Паныч-то нынче на меня смотрит, — ну, глаза, как у отца! Выходит, штаны подтягает, личико румяное. Узнал. «Ершов?» — говорит…

Назад Дальше