Кто идет? - Достян Ричи Михайловна 8 стр.


И он рассказал, как три года назад в затоне услыхал спор. Речь шла об одной проводнице Камского пароходства, которая заболела малярией и просила перевести ее на Волгу, но тут выяснилось, что ни один волжский капитан не хочет брать ее к себе. Все они откуда-то уже знали, что эта вот самая Айша Гафирова работает хорошо, но со всеми так грызется, что слава о ней докатилась от Камы до Волги.

Я попросил — покажите-ка мне ее, просто интересно стало. Является. Сначала я подумал, что это шутка. Заглянул в документы — она, Айша Гафирова. Спрашиваю: «У меня работать хочешь?» Отвечает: «У вас, не у вас, мне все равно — дайте работу…» Ну вот, четвертый год работает. От пассажиров жалоб нет, а вот с командой — беда. Каждый день приходят ко мне и жалуются: «Товарищ капитан, опять Гафирова не в свое дело нос сует!» Вызываю. Приходит. «В чем дело?» — спрашиваю. Она отвечает всегда одинаково: «Тут не курорт — надо работать!» А ругается как? Знаете, какое у нее самое сильное ругательство? Неблагодарные! Вот ведь какие вещи бывают в природе. Руки ее видели, ну? А вторую проводницу знаете? Есть такая у нас — Сима. Лапу имеет — во! Так она эту лапу под ухо и спит — хоть все двадцать четыре часа!

В рубку вернулся Аленкин и пристыженно доложил, что приказание капитана выполнено.

Много времени спустя, когда о Гафировой все уже позабыли, рулевой Матвей тихо проговорил:

— Замуж ее надо выдать.

Капитан ответил ему так, точно разговор о проводнице не кончался:

— Попробуй-ка, Матвей Иванович, выдай.

Прошло два дня. Была глубокая ночь. Мы обходили Самарскую луку. Через открытое окно каюты слышались тихие голоса. На теплоходе почти никто не спал.

Я собралась идти на палубу, но дверь неожиданно отворилась. Показалась круглая Айшина голова. Быстрый взгляд обшарил каюту и только потом остановился на мне.

— На ночь двери надо закрывать, — сказала она сурово, — тыщи всякого народу ходит. Это пароход, а не дом. Я не могу за все отвечать!

— А почему вы не стучитесь?

— Не хотела будить, — ответила она и, нимало не смутясь, вошла, — я думала, вы спите.

Она стояла посреди каюты и придирчиво разглядывала меня. Потом вдруг улыбнулась ни на что не похожей улыбкой. Просто маленький рот, растянувшись на секунду, чуть удлинился и снова стал прежним. После этого лицо Айши освободилось от злого напряжения. Будто эта маленькая женщина долго исподтишка наблюдала за мной, что-то проверяла, проверила и наконец успокоилась.

— Через полчаса будет Куйбышевская стройка, пойдете смотреть?

Мы вышли на палубу.

Сунув руки в карманы кителя, Айша стояла рядом со мной, молчаливая и важная. Она всматривалась в тусклую даль, исколотую острыми, мелкими огнями. Приближаясь, огни белели. Скоро свет их дотянулся до нас с потоком сложных и непонятных звуков.

Когда больше не стало слышно рокотанья, гулов и шорохов, долетавших с берега, и огни строительства превратились в сплошную струистую полосу света, я попросила Айшу зайти ко мне.

— Надо спать, уже поздно. — Но минут через десять, очень громко постучавшись, она вошла и встала у двери. Я жестом пригласила ее сесть. Айша присела на край койки. Одна нога повисла в воздухе, другой она упиралась в пол.

— Сядьте поудобнее.

— Нельзя. Каждую минуту, может, надо будет идти.

— Зачем?

Она пожала плечами:

— Сейчас не моя вахта, но пассажиры не спят еще: слышите — ходют.

Она замолчала в ожидании вопросов. Это было совершенно ясно по тому, как чинно лежали на коленях ее маленькие обветренные руки.

— Сколько вам лет? — спросила я, чтобы начать разговор.

— Откуда я знаю… никто не знает. Люди говорят: кто-то привел нас в детдом — меня и брата. А что они там в документах написали…

Она махнула рукой и насупилась.

— Сколько нам лет, кто нам имя дал — ничего не известно! Я еще ничего не понимала, а у меня уже стали высчитывать за бездетность!.. Уроды! Вы не смейтесь, это в затоне такой бухгалтер. Люди удивляются, говорят — не может быть столько лет, а я откуда знаю, пора или не пора с меня высчитывать?

Она помолчала. Потом вдруг выпрямилась. Едко глянула черными блестящими глазами:

— Они уже говорили вам, что я злая?

— Кто «они»?

— Наши проводницы. Эта — «ха-ха-ха» — Сима!

— А что, неправда?

Айша хмуро молчала.

— «Ха-ха»! — повторила она. — Хорошее «ха-ха», когда в каютах грязь! Я сдаю вахту — все вычищено, а они!.. Надо работать, а не кататься. Неблагодарные!

Айша свела брови. От этого круглые глаза ее стали как два кедровых орешка — тусклые, с острыми уголками.

Для того чтобы переменить разговор, я спросила ее о брате.

— Брат? Брат у меня хороший. Мне десять лет было, когда он взял меня из детдома к себе. А может, и не десять? Он старший. Тогда он учился в летной школе. Мы хорошо с ним жили… работать я начала рано… Сейчас он в Керчи. Он взрослый…

В коридоре послышались медленные, серьезные, очень тяжелые шаги. Айша насторожилась и продолжала машинально:

— Он в армии, он пишет мне письма…

Шаги остановились. Дважды щелкнул ключ. Я посмотрела на часы. Было начало пятого утра. Только что кончилась капитанская вахта.

Айша улыбнулась и незнакомым мне голосом сказала:

— Очень люблю я зарубинские частушки, только он, тюфяк, не заводит.

— Кто тюфяк?

— Радист, не знаете, что ли?

Она затихла вся. Маленькая рука медленно обводила несложный узор пледа на койке. Не поднимая головы, Айша сказала:

— Лучше нашего капитана никого на свете нет.

Я смотрела на ее черные реденькие волосы. На жесткий китель, под которым даже не угадывалась грудь. И припомнился парк, она в своем нелепом желтом платье, волокущая огромный зимбиль, и эти ее узенькие плечи, перекошенные непосильной ношей…

А он никогда ничего, наверно, не узнает.

НИ БАКЕНОВ, НИ ЧАЕК…

Неделю целую не было ясного неба над Волгой. Били по ней тяжелые, темные дожди. По нескольку раз на дню шел снег, а на мокрых плотах, на теплой земле не оставалось от него никаких следов.

Большие пассажирские вокзалы разведены уже по затонам. На грузовых аврал: надо успеть сбросить, надо успеть забрать последние тонны груза.

Тяжелое это время для капитанов, а еще тяжелей для штурманов, потому что только по осени и видно, какой из кого получается судоводитель.

Капитан по-прежнему был сдержан с Аленкиным, но глаза его теперь не глядели навылет, они задерживались на Сашиной физиономии, и Саша замечал в этих глазах раздумье.

Так, в круговращении вахт и коротких передышек, перед самым концом навигации к Саше Аленкину стала приходить уверенность в себе, и появилось даже спокойствие. Правда, спокойствие шло еще и от другого — закрылся наконец салон первого класса. Тоня не надевала наколки, которая была ей так к лицу, ничего не записывала в узких блокнотах, не носила тяжелых подносов с бульонами — некого было кормить!

Шестеро пассажиров первого класса сами попросились во второй. Капитан разместил их в каютах, расположенных над машинным отделением, — там было теплее.

Чем ненастнее выпадали дни, чем труднее было работать, тем энергичнее становился Аленкин. Ходил стремительно. Говорил, не сдерживая сильного голоса, не приструнивая рук.

И Тоню как-то холод не брал — с наступлением холодов она стала голубее глазами и белее лицом. Казалось, что ходит напудренная. Саша въедливо вглядывался, хотя отлично знал, что Тоня не пудрится, что моет лицо серым хозяйственным мылом.

И губы у нее стали другими. У всех пообветрились, а у нее нет. Большие, шелковистые, они очертились лучше. Трещинка, делившая нижнюю губу пополам, углубилась. Тонины губы притягивали теперь больше, чем глаза. Это особенным образом тревожило Сашу.

Старик масленщик как-то взглянул на нее и сказал:

— Ру-усская дева! Даром ли сказано — подснежная ягода слаще!

Тоня страшно смущалась, когда говорили о ней, а Саша и хотел и боялся верить, что она такая хорошая останется. Никогда не будет нагловато щуриться и встряхивать волосами, как это делает Сима.

В салон первого класса теперь разрешалось входить только своим. Старшая официантка тетя Феня и Антонина укладывали на зиму ресторанное хозяйство. В салоне было нестерпимо светло, холодно и гулко. Подбитые шелком бархатные шторы лежали на диване. Ковер был унесен.

Тетя Феня что-то считала и считала с таким лицом, как будто у нее кто-то умер. А Тоня улыбалась — она знала, что никакой недостачи у них нет, просто тетя Феня — очень легкая на слезу — не переносила разорения.

Саша, конечно, раздражал тетю Феню.

Сидя на большом круглом столе, он глазел на Тоню, а она стеснялась, опускала голову.

Льдистый блеск полированных столов, захватанные обложки прейскурантов, стопкой сложенные на полу подле буфета, и эти стулья с воздетыми к потолку ножками, стулья, на которых уже никто не будет рассиживаться до самой весны, вызывали у него беспричинную радость.

А за холодными стеклянными стенами, волнуя безжалобной печалью, голосили прощальные свистки уходящих в затоны судов.

Тетя Феня переставала копошиться и слушала. Широконосое, пористое лицо ее становилось суровым, а глаза расплывались в мягком, влажном блеске.

Налетали порхающие, бессильные метели. Снова и снова шел грязный дождь. «Георгий Седов» напоминал заколоченную дачу. Только внизу не присмирела жизнь — в матросских кубриках, на камбузе. Раньше, бывало, поставят вариться еду и норовят поскорее вон! А теперь подолгу стоят над кастрюлями, жадно глядят на огонь, греют животы.

Со злым азартом, как говорит боцман: «Кругом бегом — сутки сквозь», работала напоследок команда. В работе была теперь вся жизнь. Пожалуй, только дети напоминали, что не вся!

Матросские дети тоже теперь с особым азартом напоследок развернули игры. Как только пассажиров не стало, ребятня захватила в свои руки теплоход. Шалея от гула металлической слани, носились они по нижней палубе от кормы до носа, и никто не мешал им, никто не запрещал визжать девчонкам, запряженным за косицы, даже боцман не говорил им «цыц, матросы!». Кончилось лето! «Давай валяй, ребяты, покудова идем, — на берегу не разбежишься. Там с жильем покудова тесно!»

Верхняя палуба пустовала. На ней подолгу лежал снег. Ее пересекали, только идя на мостик, и то лишь по левому борту.

Как-то из-под скамейки с пожарными ведрами вылез голубь. Серый, мокрый, трепаный. Вылез. Постоял. Пошел не спеша по нетронутой пороше, со спины похожий на старого, плохо одетого человека, у которого все в прошлом. Там, где он ходил, остались веселые узоры, пробитые в снежном пуху четким, острым крестиком.

Из рубки видели, как он сбивает крышки с кастрюль, понаставленных под левым мостиком, видели и не гнали голубя.

Большие темные хлопья парили в открытом окне рубки, казалось — они летят, вобрав в себя собственную тень. Снег шел пятясь. Попутным ветром несло его в обгон теплоходу.

Берега еле припорошены. Кажется, будто над голым леском выбивали мучные мешки и земля не всюду одинаково запылилась белым. И все-таки снегу выпало достаточно, чтобы обнаружить дороги. Числа им нет! И прямо и косо кружат с холма на холм, тянутся ровно, и все к ней — к Волге. Иные прямо тычутся в воду.

Прошел человек — обновил смытую по осени тропку черным по белому следом. Прошла машина — назмеила парных полос.

А Сашу больше притягивали дома, повылезшие из облетевших садов. Он с неожиданной для себя теплотой смотрел на чужие белые крыши, под которыми никогда не будет жить, — они будут жить у родителей Тони в рыбачьем поселке за Астраханью. Саша думает об этом, и это не мешает нести вахту.

От слепящего мерцания снега ломит виски. Трудно читаются берега сквозь падающий снег, который надо уметь не видеть. Здорово пробирает холод.

Потом ветер переменил направление Коловшие лицо хлопья сделались густо-серыми, и стало казаться, что река пошла быстрее, вся шершавая от острых, землисто-бурых гребешков.

Далеко впереди чернели два счаленных бортами судна. Капитан хмуро усмехнулся:

— Парочками стали ходить — поодиночке холодно. — Потом сказал, не оборачиваясь к Аленкину: — Посмотрите в бинокль — случилось у них что?

— Да нет, я и без бинокля вижу — кино крутят. Агит-пароход к самоходке привалился.

Капитан сам снял бинокль, висевший на запасном колесе, долго вглядывался.

— Верно, — сказал он и повесил бинокль на прежнее место.

В последнее время капитан не любил пользоваться биноклем. Это заметили и поняли почему: не хочет стариться.

А снег не унимается. Ни бакенов на плесе, ни чаек…

КТО ИДЕТ?

Эта ночь — уже канун зимы.

Где-то разбило плот, и «Седов», опасаясь погнуть винты, крадется малым.

Капитан в рубке с десяти вечера. Аленкин тоже. В полночь сменятся рулевые, а Саша с капитаном останутся до четырех утра, а может, и дольше.

Без пяти двенадцать каждую ночь, из года в год, на мостике неслышно возникает силуэт маленького узкогрудого человека.

Это старший и старейший рулевой Матвей Денисов.

С громким рокотом откатывается на роликах дверь рубки. Между окном и дверью натягиваются свистящие ремни сквозняка, и, словно сквозняком этим внесенный, у штурвала уже стоит Матвей в неслышных своих валенках, которые он надевает с половины лета.

Матвей докуривает цигарку с зубчатым, как цветок, всегда одинаково ярким огоньком. Цигарка шумно гаснет в невидимом ведре. Матвей из рук в руки принимает штурвал. Глухо отзывается на неизменное: «Счастливо вахтить», и уже он правит, уже он ведет «Седова». Движения Матвеевых рук незаметны. Можно подумать, что он правит одними прикованными к реке глазами.

С этой минуты, перестав шагать позади запасного штурвала, капитан затихает в домашней позе у открытого окна, подле Матвея.

Первое время оба молчат — входят в общение. Потом, не оборачиваясь, капитан тихо спрашивает.

— Хорошо отдохнул перед вахтой, Матвей Иванович?

— Сойдет, — не сразу отзывается рулевой.

Проходит много времени.

Все молчат.

В боковых стеклах, не смолкая, унывает ветер, то неистово-женским суматошным горем, то вдруг по-мужски сдержанно выдохнет печаль из самой глубины души.

Но тут никто не замечает этого. Так оно и должно быть в ночь накануне зимы.

С удовольствием, торжественно как-то молчит капитан. Ему не приходится поправлять Матвея. Девятнадцать лет стоят они рядом. Разделяет их только штурвал. Объединяет Волга. Огромная, не всем понятная любовь к ней.

Тут их детство босое, тут их юность в грузчиках; тут и войны на протяжении жизней — за эту воду и эту землю; тут их каторжный, один у обоих, путь самоучек к вершинам профессии.

Оттого-то и любят они свою Волгу. Любят всякую — и голубую и серую, а больше всего — в ненастье, когда не пройти по ней без этого, их годами и горбами добытого уменья. Оно, по правде, в костях и в крови.

Ветер упирается в лица. Черна внизу река. «Седова» поматывает ее колыхание. В неопределимой дали опять прощается кто-то.

— «Гряда»? — вопрошающе говорит капитан.

— «Гряда». Уводит грязнушку в Услон, — тихо произносит Матвей. Саша злится — это ему недоступно. Ему кажется, что старики нарочно шаманят при нем, лишний раз хотят подчеркнуть: «Ты чужой! Разве ж тебе понять, чего это стоит — так вот, по голосу, узнать крохотный буксиришко, который уводит в затон старую землечерпалку. А сколько их ходит по Волге, судов и суденышек! Сколько прибавилось с открытием Волго-Дона?!»

Отлично понимает Саша, что это значит, и все равно раздражается. Матвея он просто не любит, и не любит за многое.

Первая неприятность на судне была из-за него. Заметил Аленкин, что во всей команде только один Денисов не выходит на погрузки. Доложил капитану. Капитан несправедливо и грубо отчитал своего третьего штурмана, который позволил себе не знать, что Матвею Денисову, как потом пояснил боцман, «изо всех нисхождение».

Назад Дальше