Уроки - Сумишин Николай Флорович


Иван Лепин

УРОКИ

Что там скрывать — любил я любил стихами морочить головы нашим заводским девчонкам. В цехе ли, в женском ли общежитии, куда, случалось, проскальзывал, на вечерах ли в клубе — нигде не упускал случая поразить их, а вернее — понравиться. Читал я с подвыванием, мне казалось, выразительнее самого заслуженного артиста.

По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух…

Или:

Ну, целуй меня, целуй,
Хоть до крови, хоть до боли…

И, конечно, «Хорошую девочку Лиду» читал (от Смелякова я был без ума), «Соперников» Твардовского, «Разлуку» шумевшего тогда Евтушенко, «Зодчих» Кедрина, «Во весь голос» Маяковского… Слушательницы мои восторженно охали, ахали, подпрыгивали от удовольствия. То ли взаправду им нравились стихи, то ли они притворялись, но я, увлеченный, верил в искренность этих охов и ахов и старался еще пуще (как не стараться в двадцать лет ради девичьего внимания?!). В поисках новых стихов я подолгу просиживал в районной библиотеке, просматривал все выписываемые библиотекой литературные журналы, домой брал не по одному поэтическому сборнику.

Выискивал самое-самое, для моей души подходящее. Если душа стихи принимала, заучивал их мгновенно.

Однажды я вернулся из библиотеки с очередным «уловом»: Дмитрий Ковалев — «Красота»:

Как лебеди,
Дики твои колени,
Тоскуют весны ранние по ним…
Приснилось,
Что ханжи пооколели,
И стало меньше
Хоть грехом одним.
И стала юность чище и моложе,
И зрелость добротою ближе ей,
Наедине
Опаслива до дрожи,
Ты хмуришься от наготы своей,
Такая зябкая,
Как будто с ветви сада
Росой осыпали,
Хоть голову втяни.
Двух земляничин робкая прохлада
Краснеет и хоронится в тени…
Но если бы рассвет
Твои опаски
И глаз твоих пугливых высоту
Увидеть мог —
Он погасил бы краски,
Чтоб не спугнуть такую красоту.

В тот день мне надо было выходить на работу в третью — ночную — смену, и стихи я решил выучить немедля, чтобы ошарашить ими девчонок из нашего цеха. Так я и сделал, выучил и в час ночи подозвал к стропальщице Люсе Горенко еще и крановщицу Свету Трубе, сверловщиц Олю Чугай и Наташу Чернову и прочитал им свежие стихи.

— Чьи? — широко открыв глаза, удивилась Света.

— Дмитрия Ковалева.

— Что-то я не слышала, ты про такого не рассказывал!

— А я сам о нем ничего не знаю.

Потом заговорила Наташа, девушка стеснительная, но любознательная:

— А разве могут быть колени дикими? — И залилась от смущения краской.

Я не успел ей ответить, рядом оказался мастер и скомандовал разойтись по станкам.

— После работы будете лясы точить, а сейчас — конец месяца…

Я же, уязвленный самолюбием, уже назавтра давал Свете справку:

— Родился Ковалев в пятнадцатом году в Белоруссии — есть там маленький город Ветка. Участник войны, он служил на флоте. У него есть книжки «Далекие берега», «Рябиновые ночи», «Тишина».

— А где сейчас живет?

Я пожал плечами.

— Наверное, там же, где родился. А может, в Москве…

Так уж случилось, что летом шестидесятого года мы узнали друг друга: я о нем — по его прекрасным стихам, он обо мне — по тощей подборке заводских виршей, посланных на творческий конкурс в Литературный институт. Недавно я перечитал их и, право, подивился мягкости K°валева, набиравшего тем летом «команду» заочников в свой поэтический семинар. Будь я на его месте, то безоговорочно возвратил бы пареньку из Горловки его скромные опыты.

Но, видимо, присылали работы и послабее моих.

Как бы то ни было, а меня в числе трехсот счастливчиков вызвали ни вступительные экзамены (вообще-то; институту нужны были всего девяносто «счастливчиков» — сорок пять очников, сорок пять заочников). Вызову я был ужасно рад, девчонки, постоянные мои слушательницы, провожая, чмокали меня в щеки: «Молодец, теперь успешно сдавай экзамены».

Заводских девчонок я не подвел, был зачислен в институт, о котором мечтал долгие годы во сне и наяву. И попал я таким образом в руки Дмитрия Михайловича Ковалева, ставшего для меня на шесть лет учителем, строже которого я дотоле не знавал.

Если можно было бы графически изобразить мои последующие чувства к нему, то линия студенчества была бы зигзагообразной (восхищение его стихами — линия вверх, жестокий разнос мной написанного, условный зачет по творчеству — линия вниз, его честные, бескомпромиссные суждения о литературе — линия вверх, упреки типа: «Хватит быть довольненьким» — линия вниз и т. д.). А вот послеинститутский период я бы изобразил сплошной восходящей линией (пришло понимание: Дмитрий Михайлович устраивал полный разнос за дело, правильно упрекал в душевном довольстве — может, к сожалению, и редковато упрекал).

И такое отношение к нему сохранили почти все участники нашего семинара, что вполне объяснимо: если в институте не последним делом для нас был полный порядок в зачетке, то теперь, постигая жизнь, ее законы, мы пытались наводить «полный порядок» в этой жизни. И тут основным мерилом, стало то, как мы сами и окружающие нас люди относились к жизни: расчетливо, нахраписто или по-ковалевски совестливо.

Сессии для заочников в ту пору проводились раз в году — в июне. Так что общались мы весь первый курс со своим творческим руководителем по переписке, не будучи знакомыми с ним лично.

Долгожданный июнь наконец наступил, и литинститутцы слетелись к своему заветному гнезду — на Тверской бульвар, 25.

Почти все участники нашего поэтического семинара собрались в аудитории за полчаса до звонка. Такое нетерпение легко объяснить: хотелось увидеть, каков он, Ковалев, в жизни. Волновались. Кое-кто, посидев пять-десять минут, шел покурить, чтобы успокоиться. Вышел и я. Сделав несколько глубоких затяжек, бросил недокуренную «беломорину» в урну и заторопился из курительной комнаты в аудиторию: как бы не опоздать на первую встречу.

Когда я вошел, то у стола преподавателя заметил подростка-новичка — невысокого, худого, в коричневом, великоватом чуть, костюме. Он то и дело поправлял рассыпавшийся чуб и деловито перебирал стопку светло-серых папок. Вбежали последние курильщики и мигом расселись по местам.

На новичка никто не обращал внимания. Мы с нетерпением смотрели на дверь, в которой вот-вот должен появиться Дмитрий Михайлович.

А новичок тем временем отодвинул папки на край стола и подал голос:

— Все в сборе? Тогда — здравствуйте. Я — Ковалев, руководитель вашего семинара.

Мы широко раскрытыми глазами удивленно уставились на подростка. Оказалось, это не подросток, а мужчина лет пятидесяти (на самом деле — сорока пяти), с худым нервным лицом, с нависшими на глаза бровями и с высоким морщинистым лбом.

На тонких его губах показалась улыбка, он как бы недоумевал, заметив наши удивленные взгляды: «Неужели я не похож на руководителя?»

Но замешательство было минутное, и Ковалев предложил:

— Давайте будем знакомиться поближе. Я называю фамилию, а вы коротенько рассказываете о себе.

Честно говоря, я малость разочаровался в руководителе: не очень солидно он выглядел. Наверное, трудно ему будет справляться со своими подопечными. И как следствие — мы подчиним его своей воле, станем, как говорится, вить из него веревки. А это мне меньше всего хотелось — я уважал людей добрых, но и требовательных.

Два часа ушло на знакомство.

Остальные два часа говорил Ковалев. Анализировал наши творческие работы. Когда он особенно увлекался анализом, обычно тихий его голос становился резким, речь — нервной, каждое слово, казалось, имело оболочку, свою форму, и его можно уловить, потрогать.

— Я убежден, — говорил он о стихах Ю., — что дело не в подстрочниках. Даже самый плохой подстрочник донесет мысль. — Он жестикулировал при этом, рубил правой рукой перед собой воздух после каждого слова. — У вас же в подстрочниках сплошная декларация. Уверен, то же и в оригинале.

Ю. сидел, пряча голову в плечи, ни жив ни мертв.

В конце занятия Ковалев подвел итоги:

— В нашем семинаре — пятнадцать человек. Не думаю, что все из вас станут, поэтами. С некоторыми, возможно, придется расстаться: институт наш творческий, план выпуска талантов ему не спускают, и отчисление здесь — обычное дело. Будем работать с теми, кто выдержит испытание на творческую зрелость. Так что, если кто-то уже сейчас чувствует себя не очень уверенно, пусть лучше добровольно уходит с первого курса; хуже будет, если кого отчислят с третьего или четвертого — приказом.

Аудитория тяжело вздохнула: ничего себе начало! Да этот подросток, видать, не так безобиден и прост, как кажется с первого взгляда, веревок из него не совьешь.

Через неделю, на втором занятии, обсуждали стихи С. Он невнятно прочел три-четыре стихотворения из представленной подборки, с которой уже ознакомился весь семинар, и обреченно стал ждать, что скажем мы, его товарищи. А к нашему мнению, естественно, прислушается и Дмитрий Михайлович. Так что его вывод во многом зависит от нашего приговора.

Надо отметить, что большинство из нас уже набили руку на критике — в литобъединениях, в литкружках. Причем по молодости, как водится, мы шли в атаку с открытым забралом, беспощадно, напролом, камня на камне не оставляя от написанного нашим же ровесником (впрочем, каждый из нас прошел через подобное горнило испытаний).

С. в литобъединениях до института не состоял, не печатался даже в районной газете и, кроме одобрительных слов друзей-приятелей на работе, никаких отзывов о стихах не слышал. И вдруг — шквал, ураган, вихрь, буря — что там еще есть из разрушительного? — накатились на его бедную подборку. Почти в каждом выступлении звучало: «коряво», «вторично», «детский лепет», «поэзия не ночевала», «девятнадцатый век», «кому это нужно?», «графоманство»…

В этом же духе высказался и я. А когда высказался, пожалел: «Отчислят же парня».

Ковалев слушал нас внимательно, прохаживался по аудитории взад-вперед, скрестив руки за спиной. Иногда иронично улыбался, покачивая головой. И неясно было, одобряет он очередной разнос или сомневается в доводах выступающего.

Разбушевавшийся вал страстей неожиданно стих — оказалось, что высказались уже все.

Тогда Ковалев прервал свое хождение, встал у стола, опустив на него руки. Сморщил лоб, пошевелил бровями. Сейчас утвердит наш приговор: стихи никуда не годятся.

Он заговорил ровно и спокойно:

— Я слушал вас, ребята, и удивлялся: откуда такая глухота? Мне кажется, что любая критика должна быть доброй, уважительной. Там, где нет доброты, не может быть речи и об объективности. Даже в самых безнадежных произведениях нужно в первую очередь искать доброе, удачное. А у вас получилось сплошное охаивание, хотя стихи не заслуживают этого. Присмотритесь к ним, прислушайтесь. Сквозь их корявость, старомодность, подражательность проглядывают ростки поэзии, и это вселяет надежду в творчество С. — И закончил: — Он, по моему мнению, один из способных в нашем семинаре. Его только направлять нужно, подсказывать, в чем он силен и в чем слаб…

«Вот те на, — изумленно разинули мы рты. — Выходит, весь семинар идет не в ногу, один Ковалев — в ногу?»

Недоумение меня не покидало и после занятия, по дороге в общежитие. Примеры Дмитрий Михайлович привел, конечно, убедительные. Но…

Что — «но»? Мне ведь, признаться, и самому многое нравилось в стихах С. А поддался чужому влиянию. Вдруг, опасался, причислят меня в сторонники и защитники старомодности, детского лепета и — страшнее ничего не придумаешь — графоманства.

«Не пора ли быть осмотрительней, самостоятельней? — сказал я себе. — Ковалев ведь не побоялся один пойти против целого семинара. А почему? Да потому, что свое мнение имеет, и умеет его отстаивать. А я сдрейфил…»

Второй курс, вторая сессия. После обсуждения моих стихов студентами Дмитрий Михайлович подводил черту:

— Я решительно не согласен, будто можно «делать стихи». Хотя из собственной практики знаю, что иногда вынужден делать их. Только такие стихи, признаюсь вам, ни разу не доставили мне даже маленькой радости.

И далее:

— Не верю, что можно научить писать стихи. По себе сужу: ни один совет со стороны, ни одна теория не пригодились мне, когда искал нужное слово, которое должно озарить, оживить другие. Все заранее продуманное, намеченное мешает мне, сковывает, толкает к шаблонности. А вот когда приходит что-то свое, выстраданное, все приготовленное мной напрочь отшелушивалось…

Поразмышлял о творчестве Дмитрий Михайлович, затем взял мою зачетку и поставил мне… условный зачет. Парень-де ты хороший, но к новым твоим стихам это отношения не имеет. Они у тебя сделанные, придуманные. Посему поезжай-ка домой с условным зачетом, а в будущем году посмотрим, какие уроки ты извлек из сказанного мной. Не извлечешь — придется распрощаться…

С тревогой открываю очередной конверт из института. Что в нем? Новая методическая разработка? Рецензия на контрольную? Вытащил листок — письмо от Ковалева. Обращается, как всегда, по имени-отчеству, уважительно. Далее пишет:

«Это хорошо, что вы в последнее время старательно работаете, выполняете все мои задания, пишете стихи. Есть и результат этой старательности: стихи стали собраннее, поэтичнее. Но, конечно, не дай бог, как говорят, успокоиться. Особенно, когда речь идет о стихах. Нужен поиск и поиск. Кстати, кажется, одно или два ваших стихотворения прошли в книге „Поэзия рабочих рук“ (составитель Я. Смеляков), которая вот-вот выйдет в „Молодой гвардии“.

Ну, теперь о вашей работе по круговому семинару. Вступление у вас основательное. И стоящие мысли высказаны в нем. Хотя высказаны они несколько суховатой, главное, как-то официозно. Не в меру „серьезно“. Вполне согласен с вами в том, что переводить на русский язык надо лучшее, что заслуживает этого. Ну, прописные истины я бы на вашем месте не стал перечислять, так как они сами собой разумеются.

В самой же рецензии вы лишь второпях обмолвились вообще, что осетин Агузаров пишет о своем крае, о близких ему людях (это дежурная, шаблонная фраза) и что пишет он шаблонно — и всё. Ни примера, ничего… Это, простите, из рук вон плохо…

Стихи рязанца Корнеева вы разобрали более тщательно (правда, они и сами дают гораздо больше материала для этого) и, главное, доказательно. Разговор о сельской теме правда, несколько поверхностный, только названный и перечисленный, но зато разбор по сути верный, по примерам неплох, хотя есть немного и казуистики. Ну, скажем, категоричное „ныряют вниз“ в поэзии не так уж и категорично. Можно, скажем, образно говоря, нырнуть в небо, хотя оно и не внизу, нырнуть в темноту и т. д.

Все же хорошо, что вы тщательно отнеслись, постарались все сделать, как сумели. На то она и учеба, чтобы можно было разобраться, что получилось, а что нет, что хорошо, что плохо».

И поругивает, и подбадривает одновременно. Поругивает справедливо: ленюсь мыслить, вот и получаются у меня поверхностные рецензии.

Дальше