Уроки - Сумишин Николай Флорович 3 стр.


Дальше следовали стихи о трудном военном и послевоенном детстве, о не вернувшемся с войны отце и, естественно, о любви, о природе. Чем глубже я вчитывался в первую рукопись поэта, тем меньше замечал и шероховатость, и отдельные заёмные образы. Мне казалось, вопреки оговоркам рецензентов, книга готова к набору, и моя редакторская забота состояла теперь лишь в технической подготовке к сдаче ее в производственный отдел.

Посему с автором я работал минут двадцать — не более: претензий у меня к нему не было, были лишь советы по мелочам.

В конце я сказал Гребневу:

— Мы тут посоветовались и решили просить Дмитрия Михайловича Ковалева написать к твоему сборнику предисловие.

Анатолий испуганно вскочил с кресла.

— Да ведь он очень занят: семинарские дела, свои стихи, переводы, поездки с писательскими бригадами — до меня ли ему?

— Попробуем. Откажет — откажет. Но вдруг и согласится… А от авторитетного предисловия ни одна книжка еще не проигрывала.

На другой день мы отправили рукопись и письмо Дмитрию Михайловичу. Просили не только написать предисловие, но и написать быстро — за полмесяца, желательно, не позднее 25 декабря, поскольку до первого января рукопись должна быть сдана в производство.

Срок давался малый, что и говорить. Не всякий даже очень спорый и незанятый человек согласится принять такое условие. Расчет был на то, что с творчеством Гребнева Дмитрий Михайлович прекрасно знаком и ему не нужно скрупулезно читать рукопись.

Письмо-просьбу отправили, и я, редактор, стал ждать.

Проходит день, другой. Волнение (напишет — не напишет?) усиливалось. Ковалев ведь знал стихи своего ученика по разрозненным подборкам (творческим работам), а тут речь идет о книге. Выстроилась ли она, получилась, скроенная из этих подборок? А что, если скажет: сборника пока нет? Вот и окажем мы Гребневу медвежью услугу.

На третий день мое терпение лопнуло, и я набрал Москву. Дай, думаю, настрою Дмитрия Михайловича на соответствующий лад.

Трубку долго не снимали. Затем услышал женский голос.

— Антонина Андреевна?

— Я.

— Извините, из Перми вас беспокоят. — Дальше следовали дежурные слова: что нового, как здоровье и т. д. — Дмитрия Михайловича можно к телефону пригласить?

Разговорчивая Антонина Андреевна почему-то замолчала. Я слышал, как она шумно вздохнула.

— Нету его дома…

— Где же он?

— Уже три недели в больнице. — Снова пауза. — Боюсь я за него. Никогда такого не было.

У меня перехватило дыхание: что же делать?

— Печально, Антонина Андреевна, — будто освобождаясь от удавки, медленно произнес я. — Мы там от издательства ему письмо направили с одной просьбой, так вы уж его придержите, не беспокойте Дмитрия Михайловича.

— А что за просьба?

— Предисловие написать… К сборнику Гребнева…

— Да, пожалуй, он не сможет. На всякий случай я ему скажу.

— Не надо, не надо! Вот выздоровеет — тогда.

С тяжелым чувством безнадежности опустил я трубку. Назавтра доложил начальству о сложившейся ситуации, и начальство развело руками: что поделаешь, раз так вышло?

А дней через десять я получаю толстый конверт, подписанный знакомым размашистым почерком — на сей раз только менее разборчивым. У меня замерло сердце: «Написал!»

Я вскрыл письмо и извлек пачку листов из нелинованной общей тетради. Писал Дмитрий Михайлович на обеих сторонах, писал неровно, по всей видимости, лежа. «Извините, — обращался он ко мне, — что посылаю предисловие неперепечатанным — негде это сделать и не в силах. К тому же торопился успеть к обозначенному сроку — сам в прошлом издатель, отлично знаю все издательско-типографские тонкости. Конечно, я мог бы и отказаться, сославшись на недуг. Но ведь вы — дети погибших отцов, и кто вам обязан помогать, кроме нас, оставшихся в живых?»

Через час я вычитывал с машинки предисловие, озаглавленное «Стихи, которым доверяешь».

Чем больше он имел учеников — а среди них были не только выпускники Литинститута, но и участники многих областных и зональных совещаний молодых литераторов, в которых принимал участие Дмитрий Михайлович, — тем чаще получал он дарственные книги. Я был однажды свидетелем того, как почтальон принес ему четыре бандероли с поэтическими сборниками. Конечно, такое случалось не каждый день, но часто, и это доставляло ему несказанно-неожиданную радость. Радость учителя, воочию видящего плоды своего труда.

Каждую книгу он успевал прочитывать (это при ежедневной сверхзанятости). Успевал прочитывать, успевал отвечать — добрым отзывом, советом, а то и укором, если книга не приносила ему удовлетворения.

То ли не спал он совсем, то ли сутки у него были длиннее.

…А я не всегда прочитываю даже книги друзей.

С болью Ковалев сетовал на некоторых критиков:

— У нас в ходу нынче всяческие «обоймы». Вот и «обойму» военных поэтов изготовили — пять-шесть имен. Тасуют их, как карты, — то в одной статье, то в другой. Может создаться впечатление, что на фронте были только эти пять-шесть человек. В военную ж антологию критикам, похоже, и заглянуть лень. А ведь в ней представлено столько самобытных имен! И героических…

Он, очевидец долгой тяжелой войны, имел право на такую обиду.

Часто Дмитрий Михайлович вспоминал друзей-краснофлотцев. Многих из них навсегда поглотили воды Баренцева моря. Он говорил о товарищах, еле сдерживая боль, а писал — не сдерживая ее:

…От всей заставы
Пятеро осталось.
И не сознанье подвига —
Вина.
В глазах —
Тысячелетняя усталость.
А
Только-только
Началась война.

На войне у него погибли два брата. Об этом я узнал из его стихов. В разговорах же умалчивал про свое горе, возможно, опасаясь одного: у кого-то оно могло быть еще большим.

Ковалев писал о горе от имени всех:

Война не понаслышке нам знакома.
Мы собственную землю брали с боя.
У нас нет улицы
И даже дома,
Где б не было вдовы
Или героя.
Не меньше, чем колосьев в рясном жите,
Детей у нас и юношей в расцвете.
Кому же, как не нам, желать, скажите,
Взаимной доброй жизни на планете?
Сады с непозабытым белым маем.
Хлеба дремучие до небосвода…
Кто-кто,
А мы всем сердцем понимаем,
Как нам нужна хорошая погода!

Послал ему только что вышедшую у нас в Перми сувенирную малоформатную книгу «Весна Победы». Были в ней и стихи Дмитрия Михайловича.

Вскоре получил от него письмо:

«Большое спасибо за прелестное издание, за книжечку, вышедшую к 30-летию Победы! Молодцы вы, пермские издатели, ей-богу!..

На дни моего 60-летия собираюсь уехать из Москвы в Сибирь, чтобы не быть самому на своей старости, на ее пороге. Каждый день тут у нас похороны, прямо как на войне. Вчера похоронили Владимира Котова (умер от инфаркта). Мне он давно не звонил, а тут как раз в день смерти позвонил, сказал добрые слова о моей заметке о Шолохове, спросил, читал ли я о нем статью, там же, в пятом номере „Молодой гвардии“.

А сегодня хороним нашего заведующего кафедрой советской литературы Виктора Панкова. Тоже внезапная смерть от инфаркта. Котову — 47 лет, а Панкову, кажется, — 55. Куваев, Шукшин, Елкин — кругом смерти. Это я еще зажился, несмотря на военное прошлое, на нелегкое детство и прочее.

Летом собираюсь в Белоруссию и Болгарию — в июле и августе. Отдохнуть бы немного, а тут переводы стихов и прозы на шее, а о своем опять подумать некогда.

Мои приветы — Толе Гребневу и Алексею Решетову (о нем я написал рецензушку в „Новом мире“).

Обнимаю — Дм. Ковалев».

Он гордился, что не без его участия был открыт поэт-фронтовик из Перми Константин Мамонтов, но тщательно скрывал это участие.

А дело было так.

В шестьдесят третьем году в издательстве «Молодая гвардия» выходил сборник стихов поэтов, погибших в Великой Отечественной войне, — «Имена на поверке». Узнав об этом, составителю — а им был Дмитрий Михайлович — редакция одной центральной газеты передала тетрадь со стихами погибшего солдата (ее подобрали на поле боя, а после прислали в редакцию фронтовые друзья поэта). Стихи Ковалеву понравились (простые, чистые и честные), и он рекомендовал их к изданию.

Книга благополучно вышла, получила прекрасные отзывы. Но самым радостным было то, что автор, Константин Мамонтов, остался жив, все послевоенное время, работал машинистом паровоза. В том бою он был тяжело ранен, утерял тетрадь, впоследствии считал ее навсегда пропавшей.

Публикация вдохновила Мамонтова, он, что называется, «расписался», и вскоре в Перми был издан его первый отдельный сборник, куда вошли и стихи из московской публикации. Он стал лауреатом премии ЦК ВЛКСМ имени Николая Островского, местная писательская организация единодушно приняла его в члены СП.

А вот на заседании приемной комиссии при Союзе писателей РСФСР, рассказывал Дмитрий Михайлович, дело осложнилось. «Нельзя принимать в Союз писателей по этой тоненькой книжке», — возразил один рецензент. Другой его поддержал: «К тому же автор далеко не молод, вряд ли издаст вторую».

— И тут я не выдержал, взъярился, — вспоминал потом эту баталию Ковалев. — С каких пор мы стали измерять качество литературы количеством? В этой книге всё — жизнь, в ней — судьба человека и поколения. Послушайте:

Забыть нельзя разорванное небо,
Друзей своих — могильные холмы
И каравай простреленного хлеба
В хозяйственных ладонях старшины…

Или вот это:

Не вечно быть войне. Солдаты
Чехлом закроют пушкам рты.
А кровь и смерть — в скупые даты,
На пожелтевшие листы…
И пусть сотрется пыль походов,
Изгладит память пыль свинца,
Но никогда солдатам годы
Не разминируют сердца.

Так высоко и просто сказать может только поэт. Пусть стихи его не всегда до блеска отшлифованы, но в них есть то главное, без чего любая гладкопись мертва. В них есть душа… Члены приемной комиссии, не знакомые с книжкой, просили меня читать еще и еще, и я читал, не уставая. Разве можно устать от настоящих стихов? К тому же я видел светящиеся от удивления глаза товарищей. Ведь подлинная поэзия — всегда удивление. А тут мы имели дело с таковой.

Мамонтова приняли в Союз писателей. Были у него впоследствии и новые книги.

Дмитрий Михайлович в своем «подзащитном» не ошибся.

До сих пор в моих ушах стоит пронзительное, непрерывное дребезжание звонка среди глубокой ночи.

Я вскочил с кровати, как ошпаренный. Растерянно ища тапочки, повторял: «Слышу, слышу, минуточку», — но там, за дверью (я, естественно, не ведал, кто там был), не отпускали кнопку, и звонок продолжал визжать, как живой, громче обычного, будто хотел освободиться от удерживающих его шурупов.

Я поспешно открыл дверь и увидел средних лет женщину; рука ее по-прежнему давила на кнопку.

— Извините, вам телеграмма. — Протянула бумажку и тоненькую шариковую ручку. — Распишитесь. — Я взял бумажку, чтобы расписаться в ней, и никак не мог найти нужную строчку.

Женщина ткнула пальцем в синюю галочку:

— Вот здесь. Пишите: «Два часа тридцать минут…» Число — шестое марта. Вот здесь подпись.

Руки мои дрожали, я кое-как исполнил требуемое; сердце предчувствовало недоброе — поздравительные и прочие рядовые телеграммы среди ночи не доставляют.

Не закрывая двери, прочел телеграмму:

«Умер Дмитрий Михайлович, похороны десятого…»

За месяц до случившегося я был в Москве, знал, что с декабря он лежит в больнице, и хотел проведать его. Но к Дмитрию Михайловичу посторонних уже не допускали.

В семьдесят первом году он — после семи операций! — выкарабкался из больницы. Снова писал, вел семинар в Литературном институте, заседал в редколлегии журнала «Наш современник» и в приемной комиссии Союза писателей РСФСР, как ни в чем не бывало колесил по стране в составе различных писательских бригад, писал стихи, рецензии, предисловия, переводил.

Еще шесть лет побеждал свою болезнь — диабет.

Думалось, что победит ее Дмитрий Михайлович и на этот раз…

И вот — страшная телеграмма.

Во сколько квартир его друзей, товарищей, учеников ворвалась эта весть! Скольких заставила вздрогнуть, в бессилии опустить голову.

Из прощального слова лауреата Ленинской премии поэта Егора Исаева:

«Дмитрий Михайлович Ковалев… Фронтовик-подводник. Большой русский поэт, пришедший к нам из Белоруссии… Как он любил родную землю — Центральную Россию и Белоруссию! Любил ее во все времена года. Любил дивную, бушующую в цветах и соловьях, любил туманную, серую — в низких облаках и секучих дождичках; любил белую — сугробную, вьюжную… всякую любил. Любил жителей ее и тружеников. Любил самозабвенно, мудро — от раннего тепла до позднего, от первого до последнего. Любил. И эта любовь, как сама жизнь, от всего сердца сказалась в его стихах, в его книгах — удивительных и неповторимых…»

Назад