Мы полулежим в глубоких креслах у низенького столика. Изящнейшие светильники проецируют на столик приятную голубизну, мы же в тени, и только наши руки с приплюснутыми керамическими чашками периодически путешествуют из темноты на свет и обратно. Комната тоже в полумраке, и лицо Женьки напротив меня — будто одна из экспозиций в этом уютном минимузее редкостей и дефицита. Так уютно, что не хочется разговаривать.
— Проинформирую тебя, что выкинула наша Ирина.
Меня немного коробит его панибратский тон по отношению к Ирине, у нас даже крупное объяснение было по этому поводу. Сейчас у меня, правда, нет причин для ревности, но все же отчего-то покалывает. Увы, такова наша натура…
— Примчалась она с оператором к некоему заму в горисполком, камеру ему в морду, и этак на полном серьезе: «Иван Иванович, год назад вы дали слово избирателям, что такой-то объект будет сдан к такому-то сроку. Год прошел, а воз и ныне там, так поведайте нам, когда же, наконец… и по какой причине…» и так далее. Представляешь, Иван Иванович, откормленная номенклатура, в растерянности моргает в объектив и пальцами показывает ножницы — дескать, вырежете потом этот кусок. Ирина ему отвечает, что ничего вырезать не будет. «Тогда я вам ничего не скажу!» — говорит номенклатура, берет ручку и чертит на бумаге. Ирка подмигивает оператору, тот подъезжает и дает чертиков крупным планом. И все это пошло в эфир. В итоге Ирка срочно в отпуске, номенклатура в инфаркте, домохозяйки и заслуженные пенсионеры гогочут по микрорайонам. Как тебе нравится?
— Зарвалась, — говорю я. — Это ей не пройдет.
— Пройдет, — авторитетно заявляет Женька, — хотя и небесследно. Но я уже принял меры.
И он многозначительно подмигивает. Одно из чудес нашей действительности — участковый милиционер говорит с Женькой пренебрежительно и на «ты», дважды его пытались притянуть за тунеядство, и притом он действительно имеет возможность повлиять на решение администрации центрального телевидения. Я могу только в слабых контурах представить себе ту сложнейшую схему знакомств и блата, к которой подключен Женька, и не могу им не восхищаться. Хотя мое восхищение далеко от доброжелательства, но сейчас — пусть ему карты в руки. Ирину нельзя допустить до беды. Я тут бессилен, а Женька — может.
— Так ты ее еще не видел? — снова спрашивает он, и мне не нравится его вопрос.
— Нет, а что?
Женька уклоняется от ответа.
— А как твои поживают?
— Люськиного хахаля посадили, — говорю и тут же жалею о сказанном.
Женькина реакция мне известна заранее.
— И правильно! — зло говорит Женька. — Сажать их надо, дураков! Пусть не мутят воду. Вода и без того слишком мутная, чтобы умный человек мог спокойно рыбку ловить.
Я даю себе слово не спорить и, тем не менее, подключаюсь.
— Чем они тебе мешают?
— Мне они не могут мешать, — снисходительно говорит Женька, — щенки они все, даже самые почтенные. Попросту глупцы. Отвечу, отвечу, не скрипи зубами. Я считаю, что наше государство, — именно такое, какое есть, — идеальное государство для творческого интеллекта. Но именно для интеллекта. Не будем апеллировать к широким народным массам, поймем в виду меня. Я, старик, живу полностью в свое удовольствие. У меня хватает энергии и ума, чтобы добиваться всего, что пожелает моя прихотливая душа. Наша система не погрязла в экономике, как Запад, и потому экономическое положение личности не является определяющим в ее оценке. Между нами, что такое есть — я? Я авантюрист. Существует мнение, что место авантюриста — на Западе. Чепуха! Что найдет деловой человек на истоптанных тропах! Наше же государство, старик, достаточно идейное, чтобы под треск идей разрешить деловую инициативу. Государство слишком много энергии тратит на идейном фронте и достаточно ценит идейную консолидацию с ним, оно готово смотреть сквозь пальцы на некоторые экономические шалости единомышленни-ков. В этом государстве только дурак и лодырь не могут реализоваться. Если б меня прельщала партийная карьера, я бы уже был в ЦК. Игру надо любить и уметь в нее играть. Кто выступает против нашей системы? Те, у кого не хватило способностей проиграть какой-нибудь вариант самореализации. Они трещат о правах. А кому, кроме них, нужны эти права? Мне — не нужны, сохрани Бог! Вместе с этими правами к власти пришли бы трепачи — и залихорадили бы так прекрасно настроенную машину. Может быть, народные массы нуждаются в правах? Да это еще счастье правокачателей, что их суды судят, а не широкие сознательные народные массы. Или, скажешь, тебе они нужны, эти права? Ну, честно, тебе они нужны для счастливой жизни?
Я лишь пожал плечами.
— То-то, старик, счастье — иллюзия, а коли так, на кой хрен нужны какие-то права! Все эти борцы — они же сплошные комплексоиды…
— И ученые тоже?
— А почему нет? И потом, насколько я знаю, их не так много, их можно посчитать за флуктуацию, говоря научным языком, а простым — за исключение. И степень учености вообще не характеризует личность. А насчет государства, я тебе даже больше скажу. Мне интересно в нем. Интересно пробиваться сквозь его запреты и оговорки, даже надувать его, вон ведь какое оно могучее, а ты песчиночка, дрожишь на ветру, а звенишь как хочешь! В этом — интерес, это здоровое соперничество структуры и элемента. Признаюсь, жалею, что не жил в сталинские времена. В то время выжить — вот где нужно было крутиться, работать мозгами, бдеть каждую минуту! Сейчас-то что! Расслабляешься иногда, даже противно становится.
Я немного обалдеваю от его речей.
— Ты что-то порешь такое… Сам, поди, не веришь в то, что говоришь.
— Извини! — Женька разворачивается в кресле, нависает над столиком, тень от его бороды удлиняется и уродливо распластывается от одного угла столика до другого.
— Извини, это мое кредо. Я считаю себя настоящей личностью, потому что я один на один с этим государством, и я не хнычу, что оно меня обижает, бедненького, слабенького. Я с ним на равных. Где-то оно меня прижмет, где-то я ему наставлю рога, но в целом у меня с ним — деловое сотрудничество. Оно претендует на идею, и я обеими руками голосую за советскую власть, за каждую марксистскую аксиомку, с меня не убудет, я искренне заинтересован в процветании этого государства, именно идеологического, марксистского, потому что в нем мне все понятно. И государство ценит эту мою уступчивость, оно же понимает, что это уступка, что интеллектуальный человек не может всерьез принимать всю его идейную чепуху, рассчитанную на мозговой вакуум, и оно молчаливо благодарит меня, а дальше — от меня зависит, сумею ли я воспользоваться его благодарностью.
— Я считал моего отца циником, но что он в сравнении с тобой! Ты — апостол цинизма.
Женька снисходительно усмехается.
— Ты слишком долго якшался с правокачателями, от них у тебя привычка вешать ярлыки. Но я не возражаю, я только скажу тебе, что если ты не выживешь, поломаешься, государство будет ни при чем. Если ты слаб, то тебе и должно сломаться, святое дело государства — поломать тебя, если в тебе нет собственной силы. Трагедию наших интеллигентов я так понимаю: честолюбия — навалом, а силы для его реализации — крохи. Диспропорция. Вот ты…
— Женька, — перебиваю я. — Принципиально с тобой не спорю. Я по делу пришел.
Лицо его изображает изумление.
— А я только что подумал, чего это ты меня за бороду не хватаешь? А, кстати, как ты находишь мою бороду? Некоторые говорят, что я похож на Владимира Соловьева. Еще кофе?
— Остыло уже…
Женька хватает обеими руками кофеварку.
— Сойдет. Так чего тебе, старче, надобно?
— Халтура нужна. Срочно.
— В каком диапазоне?
— До четырех тысяч.
— Ого! — уважительно произносит Женька. — Думаем, соображаем, догадываемся. Затевается квартирное дело? Угадал? А раз квартирное, значит, женишься.
— Женюсь, — отвечаю я неохотно.
— Так…
Странное дело, Женька взволнован, я знаю примету — он начинает водить усами, как таракан.
— Значит, женишься. А у Ирины жить не хочешь?
Я молчу. С Ириной мне еще предстоит встреча, и я сам должен ей все сказать. Женька же немедленно позвонит ей. И я молчу.
— Ты прав, — он брезгливо морщится, — не кофе, а помои. Обойдемся? Неохота по новой заваривать. Значит, халтура…
Он смотрел на меня, то ли вспоминая что-то, то ли обдумывая, но взгляд его все же странный…
— Знаешь, старик, — говорит он с необычной серьезностью, — я, похоже, проиграл пари. Самому себе проиграл. Ну, это не по делу… Можешь заранее меня благодарить. Отдаю тебе свое кровное.
Он через столик хлопает меня по плечу, и у меня с плеч гора, в делах Женька человек верный.
— Рыбалку любишь? — спрашивает он неожиданно.
— Не выношу.
— Придется полюбить, и не когда-нибудь, а с завтрашнего утра. Сиди, я сейчас.
По стуку передвигаемых стульев и хлопанью дверок понимаю — полез на антресоли. Не очень-то соображаю, при чем здесь рыбалка, но если Женька говорит, значит, по делу. Он появляется со складным удилищем и туго набитым мешочком.
— Пойдешь завтра вместо меня. На готовенькое идешь, цени! Даже мотыль свежий в наличии. Значит, так: место явки — пруд в Царицынском парке с противоположной стороны от входа. Внешние признаки резидента — однорукий, возможно, в нетрезвом состоянии. Открой мешок.
Я расстегиваю резинку и вижу бутылку водки.
— Это пароль, — говорит Женька. — Далее действовать по обстановке. Всё.
— Нельзя ли подробнее?
Женька плюхается в кресло, так что ноги взлетают вверх.
— Темный ты человек, Гена. Знаешь ли ты, какое у нас преддверье нынче на дворе?
Я терпеливо молчу.
— Не знаешь. А зря. Потому что у нас на дворе всегда какое-нибудь преддверье. В прошлом году было преддверье очередного партийного съезда. Нынче же, темнота, мы живем в преддверье круглой годовщины со дня победы над бешеным фашистским зверем. Следовательно, что? — Он поднимает вверх указательный палец. — Следовательно, в текущем году военной теме особо зеленая улица. Калым, что из любезности уступаю тебе, за пределами твоих жалких четырех тысяч. Будешь умником — возьмешь десять. Проводку гарантирую. Уже обговорил с редактором «Молодой Гвардии».
Я поражен Женькиной щедростью. Спрашиваю не без подозрения:
— А тебе что, эти десять — лишние?
— Увы! — вздыхает он. — Лишними деньги не бывают, но сейчас у меня по горло престижной работы, можно и надорваться. Так что давай! Плановую заявку должен сделать за пару недель. А там — договор, аванс, сумма прописью…
В принципе мне уже все ясно. Можно считать — повезло, при желании можно уложиться в два месяца. Сдаю командировку, увольняюсь, два месяца адской работы, на это я способен — и первые проблемы решены. Новую работу поможет найти все тот же вездесущий Полуэктов.
— А почему тебя зовут «Полуэтот»? — вдруг спрашиваю я.
Женька прищуривается.
— От кого слышал?
— От Ирины.
— И как она относится?
— Тоже не знает, почему.
— Объясню. Все просто. Я полукровка, или как сейчас говорят — полтинник. Полуеврей, значит.
Я впервые слышу об этом.
— Так наши антисемитики выражаются… Но я не обижаюсь.
Я чувствую себя неловко, надо бы что-то сказать…
— Я лично, — продолжает Женька, — признаю за антисемитизмом право на существование. Так же как и за собой оставляю право натягивать антисемитам носы. Люблю борьбу за существование! А евреи, я тебе скажу, тоже не мед. И когда я оставляю с носом какого-нибудь еврея-пройдоху, я тоже испытываю удовлетворение. В своем «полу» я нахожу великое преимущество — свободу от каких-либо обязательств перед обеими составными моей крови. Будущее человечество, если только у него есть будущее, принадлежит таким, как я. Хладнокровие и объективность — вот что принесут человечеству гибриды. Я не оскорбляю твоего цельно-расового чувства?
Я пожимаю плечами. Какой же это прекрасный жест, как выручает он в затруднительных положениях.
— Так когда ты увидишь Ирину? — меняет Женька тему разговора.
— Завтра, наверное…
— Если позвонит, сказать, что ты приехал?
— А она часто тебе звонит?
Вопрос вылетел сам собой. В уме я несколько раз повторяю: «Мне это безразлично. Меня это не касается».
— Бывает. Надеюсь, ты не ревнуешь?
Очень мне не нравится Женька, когда речь заходит об Ирине. Что-то в его голосе появляется незнакомое, не понятное мне и очень неудобное. Я не ревную, сейчас это даже смешно. Но неприятно. Я, однако, стараюсь этого не показать.
Так значит, можно сляпать книжку? — ухожу я от скользкой темы.
— Элементарно. Этот однорукий — находка. Главное — расколи его на треп.
— Говорлив?
— Даже слишком. Потому доверяй, но проверяй.
Все сказано, и мне пора уходить. Я поднимаюсь, и Женька не возражает. Мы одинаково быстро надоедаем друг другу. Женька для меня слишком сложен, я для него слишком прост.
Снова ненавистная мне процедура переобувания, введенная в обычай московскими чистоплюями. Я аккуратно ставлю тапочки на место, долго зашнуровываю ботинки, а Женька стоит надо мной, попыхивая сигаретой «Мальборо», и я чувствую, что ему очень хочется еще что-то сказать, я даже догадываюсь, что об Ирине, но делаю все, чтобы он не раскрыл рта, — проклинаю шнурки ботинок и отечественную обувную промышленность, потом торопливо прощаюсь и вздыхаю облегченно, когда за спиной щелкает замок.
На улице заскакиваю в первую же телефонную будку и звоню Ирине. Она рада мне, хотя голос деланно вялый и равнодушный.
— Бери такси, я заплачу, — говорит Ирина. Раньше, не будь у меня денег, я так бы и поступил. Сейчас это вдруг задевает мою гордость. У меня еще около пяти рублей в кармане, и я холодно отвечаю, что вполне кредитоспособен, но не поздно ли, и чувствую, как она настораживается.
— Пожалуй, — отвечает Ирина, и мне становится жаль ее. И все-таки лучше все сделать сегодня.
— Минут через сорок буду, — говорю я по возможности деловито, хотя сердце у меня сжимается… Чем я могу успокоить себя, подготовиться к трудному разговору? Наверное, тем, что не было у нас никаких особых чувств. Я для нее слишком размазня, она для меня слишком деловая. Мы связаны с нею почти тремя годами, не раз я предлагал ей оформить наши отношения — она отшучивалась, быть может, надеясь, что ее в жизни ждет нечто большее, чем я. Как ни странно, меня это не обижало, мне самому казалось, что у нас с ней не слишком серьезно.
Но кажется, мы за эти годы срослись во что-то одно, и больно будет обоим. Рвать придется по живому. А еще больше мне не хочется, чтобы она чувствовала себя оставленной. Бывает же, когда двое расстаются по взаимному решению, или даже ненавидя друг друга. У меня же все не как у людей, непременно сложность, обязательно испытание… Можно было бы, конечно, объясниться по телефону или по почте, скорее даже по почте, письмо тщательно продумать, отточить фразы, в письме не присутствует голос, не участвуют глаза… Но с Ириной так нельзя. Меня даже пугает, насколько живо то, что мне предстоит разрубить.
— На рыбалку? — спрашивает таксист, глядя, как я корячусь на сидении в обнимку с удочкой.
— Завтра.
— На Автозаводской, говорят, караси в полкилограмма, только жрать их нельзя, керосином пахнут.
Разговорчивый таксист для меня кара небесная. Я откидываюсь на сидении, делаю вид, что дремлю.
Сегодня надо покончить со всеми делами, — так говорю я себе, хотя какие у меня дела, кроме Ирины? Но с ней откладывать нельзя. Женька и Люська ей звонят, она узнает, что я приехал… Я убеждаю себя, что все правильно делаю, чтобы в последний момент не струсить, не отложить.
Вот уже ее район, здесь все напоминает об Ирине: и кинотеатр, и кафе, и скверики, и просто улицы и дома из той жизни, что кончилась с моей последней командировкой…
В прихожей, только взглянув на нее, вижу: она подозревает, предчувствует. Традиционный поцелуй не состоялся и не по моей вине, я потянулся было, но она, очень естественно, отшатывается, машет руками.