— Ты будто извиняешься.
— Нет, но как-то неудобно.
— Неудобно штаны через голову надевать.
— Что? Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего. Хорошо. Спасибо. Останусь на недельку. Только ты скажи соседям, а то еще за вора примут.
Мальцев некрасиво улыбнулся, но она предпочла увидеть в сказанном шутку и рассмеялась.
Когда, прощаясь, поцеловала его губы, сомнение вновь затронуло ее. Она замялась. Мальцев погладил ее по волосам сильно, успокоительно, как это делают с собаками.
— Ты хочешь что-то спросить? Нужно быстро найти вопрос, пока Святослав не понял, что ее можно быстро и легко отговорить:
— Да. Почему у тебя висят портреты Сталина и Ленина?
— Ленина и Сталина? — Он растерялся и ответил напыщенно: — Потому что они большие враги моего народа.
Бриджит толком не расслышала Святославова ответа, чмокнула его в щеку и быстро уехала.
Проехав километров двести, она решила, что ничего уже не может измениться.
Разве что избавиться ей от наваждения, изменив Святославу. Идея показалась ей вначале неплохой, но представив придавливающее ее грудь чужое тело, Бриджит почувствовала резкое желание вернуться к своему раненому русскому. Но она нажала еще сильнее на педаль акселератора.
Глава девятая
В последующие два дня Мальцев постигал, с каким превеликим трудом мысли облекаются в словесную оболочку.
Размышления не создавали твердой ткани, такой, когда человек спокойно разговаривает с самим собой. Нити натянуто тонко визжали и рвались, но без безнадежной сухости, а оставляя со всех сторон тянувшиеся друг к другу руки. «Сейчас пойму… себя».
Подобное состояние держалось до вечера. Мальцев читал заголовки всех попадающихся на глаза книг — думалось машинально, что в Союзе он был бы от них в восторге: «Только от этой кучи Агаты Кристи и Сименона я был бы счастлив в Ярославле целый год, не меньше».
С темнотой приходила тоска, густая, и он, решив схитрить со своим мозгом, уходил во двор разжигать костер. Глядел на пламя. От его желтизны и искр ему становилось легче: костры везде одинаковы.
Мальцев в сердечной простоте решил, что Бриджит действительно нужно было уехать — она заранее, конечно, знала об этом, но решила сыграть нужную игру: увезти его в деревню, дать ему там радость и вылечить заодно. «Они умеют лучше нашего врать для добра». Мальцев верил, что душа женщины глубже, хрупче и нежнее внутреннего мира мужчины. Мальцев уже не помнил, почему и откуда пришла эта вера, но его природа была ею пропитана, и она знала, когда все началось. У характера человека имеется своя особая память; она спасает мысль от невыгодных воспоминаний.
Тогда Мальцев был пареньком. Он шел по осенней улице какого-то поселка. Она напоминала, эта улица, — впрочем, похожая на уйму других, — изнурительную болезнь, пожалуй, медвежью. К ней, казалось, стекалась грязь мира. Она уходила из тела улицы во все возможные дыры земли, но другой мерзости прибывало взамен еще больше. Мальцев шел, поплевывая от бесшабашности: достал по блату у одной девки из сельпо восемь банок тушенки и три полушки уже официально не существующей «Московской» — и потому топал себе в кирзухах весело и заманчиво по этому свету, каким бы он ни был. Движок в те сутки работал исправно — то ли солярку подвезли, то ли механик был трезвым в тот вечер. Света хватало на квартиры, телевизоры, часть деревянного тротуара и кусок улицы. Веселый Мальцев утробно хохотнул, увидев привычное: бабу, тащившую своего мужика. Широкое пальто делало ее большой. Муж все соскальзывал с плеча. Баба останавливалась, пыталась вновь устроить его у себя на спине, уйти в темноту и не провалиться в тракторный след. «Молодец баба… дает!» Сползший платок лежал на воротнике пальто, а кепка мужика занимала весь ее лоб. Торчал неправдоподобный козырек. «Как у американских туристов». Кепка на голове бабы позабавила Мальцева, она придавала происходящему оттенок лихачества.
Поэтому Мальцев оторопел, когда услышал тягучий стон и увидел, как женщина сбросила ношу с плеча на дорогу, как наклонилась и вдавила голову мужа в жидкую грязь. Мальцев тихо подошел и услышал: «Жри, сволочь, шамай, паскуда, жри!»
Неприязнь к женщине сразу загребла Мальцева. Вот они, суки! Пользуется, что тот выпил. Вот!
— Чо, помочь те?
Резкое движение ее испуга было противно Мальцеву. Мужик, лицо в дороге, не ворохнулся.
— Ты смотри, копыта откинет. А чо, а?
— Ты кто такой?! Кто?!
В голосе у нее был то звонкий, то хрипящий страх, будто женщина ежемгновенно меняла возраст. Мальцев подошел вплотную:
— Не бойсь, чужой.
Он вгляделся. На лице бабы было сильное утомление, отчаяние, следы горя. Мальцев мягко повторил:
— Чужой. Не бойсь, дай помогу.
— Что ты, что ты!
— Ладно, дай. Сказано ведь — чужой я. Сказано ведь — не бойся.
Мальцев взвалил человека на спину.
— Показывай дорогу.
В доме, положив на лавку спящего человека, он повнимательней осмотрел бабу: на вид лет сорок, на деле, наверное, двадцать с небольшим. Морда — стандарт — через минуту забудешь. Вот стерва. Может захотела вот так мужа угробить. Утопить. Такое бывает. Запросто.
— Что, прогонишь теперь или выпить дашь? Тяжелый он.
— Нету у меня. Ладно, сядь.
— Сама сядь. У меня свое, во! есть. Посуду дай.
— Я не буду.
— Ничо. Немного можно… раз дают. От крепкого и покрепчаешь.
Баба села, выпила, сморщилась и заплакала. Мальцев махнул рукой:
— Все вы такие. То угробить хотите, то плачете. Середины нету, а?
Она зарыдала, захлебываясь. Отпила еще, стала икать.
— Хороши судить. Вы! Он все, все прогулял. Деньги, гусей, поросенка, уток. Мне через неделю за корм — корова осталась — маслом платить надо. Чем буду совхозу платить? А дети? А долги? Будь он проклят, проклят, проклят.
Мальцев промычал: «Н-н-нда. Нехорошо». И опустил голову, ощущая, как стыд покрывает щеки, как совесть где-то между животом и грудью заболела долгой болью. Пробормотал:
— Чего он так? Может, чего случилось?
Ему захотелось ее обласкать, сказать, что все будет хорошо, что, ну, бывает. Еще больше ему хотелось уйти и снова повеселеть. Мальцев вытащил тогда из сумки пять банок тушенки, но сразу же подумал, что четыре или пять, какая же разница, и оставил бабе четыре. Он уснул в ту ночь с трудом, но утром был уверен, что сон пришел к нему легко.
Мальцев быстро забыл этот случай, но отношение его к женщине вообще с тех пор изменилось. Уважения не прибавилось, но появилась жалость, которую он часто путал с пониманием.
Костры из заготовленных, ровных как на подбор, поленьев горели иногда и днем, но только третьей ночью произошло тайно ожидаемое.
Он любил Бриджит, ее глаза с их легкостью помогали жить, тело — приятно существовать. Но она не была наименьшим злом, которое он искал. Франция тоже им не была. Значит, свобода не наименьшее зло? Что же тогда? Столько лет насмарку, что ли? И шкурой своей рисковал для чего, а? Что ж теперь?
Он зачарованно глядел на синь костра, зачастую освобождающую человека от шелухи бытия, знал, что ответ в нем сидит уже давно — может, и до первого его дня на свободе. Да, может, он еще там, в Союзе, все знал, но не слушал невыгодного, смертельно невыгодного…
Он отвернулся от огня и запретил себе беседовать с собой. «Это все от одиночества. Кругом чужое. А она уехала! Бросила. Напьюсь».
Выбрав из запасов сенатора Булона что-то сорокаградусное, Мальцев стал представлять себе этот дом своим, а море, что рядом, — нашим.
Новой ночью, облевав пол гостиной, он едва добрался до постели.
Ему снилась мать. Насмешливо улыбаясь, она била сына молотком по голове и спрашивала, уверенная: «Ну что, вступишь в партию?».
Утром Мальцев, спасаясь от головной боли и чувства внутренней нечистоты, бродил по комнатам, трогал мебель и пил пиво.
«Пойду на пляж», — решил он.
Потоптавшись, Мальцев подошел к зеркалу, всмотрелся. «Все-таки любопытно быть робким марсианином. А ведь никто не скажет — за скандинава, арийца или даже за латинянина могут принять. А ты ведь не просто варяжонок-славянин. Э! Ты из другого мира. Ты ренегат, потому что пошел против власти — она ведь продолжает сидеть в тебе. Ты хочешь свободы, а в тебе продолжает сидеть непримиримость к ней. Ты — урод, хотя этого никто не увидит».
Пиво начало побеждать головную боль.
«Я все равно пойду на пляж, а через несколько дней поеду назад и найду работу».
Мальцев говорил себе все, что знал давно и наизусть, но он вновь и вновь раскрывал перед собой свои истины так, как человек ест перед особенно тяжелым трудом.
Почище одевшись и пробормотав «смело мы в бой пойдем», Мальцев пошел к калитке. Проходящая пожилая женщина в ответ приятно оскалила зубы.
— Хороший день сегодня, правда? А как месье Булон, у него все хорошо?
Мальцев автоматически перевел ее слова на русский, и получалось, как у Чехова, когда говорят слуги.
— Я приехал не с ним, с его дочерью.
«Чего она спрашивает? Да здесь так принято. Но чего она все-таки спрашивает?» Мальцев старался быть вежливым, но ответ прозвучал все же сухо.
Женщина воскликнула:
— С мадемуазель Бриджит! Помню ее еще совсем маленькой. Как время бежит. Очень хорошие люди, вежливые, предупредительные. Хорошие соседи… да, заболталась я. Хорошего вам дня.
«Хо-ро-ше-го в-ам д-ня. — Так говорит, будто леденец жует». Мальцев долго смотрел женщине вслед. «Может, она деньги Булону должна? Чушь, здесь люди всюду вежливы. Благополучие рождает вежливость и равнодушие. Им бы революцию». Мальцев скривился. «Тебе бы только революции».
По дороге Мальцев вошел в запах хвойных деревьев и сразу же сделал юношески быстрое движение. Появившаяся в ребрах боль притупила зрение. Он похватал ртом богатый солнечной и хвойной чистотой воздух. «Как рыба, как рыба». Резкое движение избивающих его ног, гневные французские лица над ним, бессмыслица случившегося у заводских ворот сумели вызвать в Мальцеве мгновенную жажду мести. Встречавшиеся люди улыбались и улыбались. «Ничего, посмотрим, как будете шкириться, когда наши танки придут». Мягкий песок пляжа играл его ногами, тянул, дергал. Бинт под рубашкой елозил тупой пилой. По лицу растекался холодный пот. А люди продолжали ему уродливо улыбаться. Мальцев сел на песок — он почувствовал себя нелепым существом с искривленной душой. Только когда появилась тучка, закрывшая солнце, он понял: свет, отскакивающий от моря и пляжа, жмурил глаза и растягивал рты. Никто не смеялся. И Мальцев тогда улыбнулся этим людям, а на обратном пути к дому подумал несколько раз, что нет, он не хочет видеть тут советские танки, что не он этого хотел, а его глупость, его отчаяние. Он был готов просить прощения у хвойного запаха.
Это искреннее желание принесло Мальцеву облегчение. В конце концов он никому в этой стране не хотел зла, наоборот…
Проходя по улице сонливой деревни, он увидел в одном из дворов фермера, копающегося в моторе своего трактора. Жилистые мощные руки и кепчонка на затылке говорили о доброте и усердии. Мальцев ощущал в себе дружелюбие, потому ответил на бесшумный зов:
— Привет. Может быть, я смогу вам помочь?
— К черту!
По-детски обиженный Мальцев зашагал в сторону. Его догнал медленный сочный голос фермера:
— Это я не вам — этой дряни, заводиться не хочет!
Мальцев почти подбежал к трактору. Умиление текло в нем. И так хотелось ему, чтобы трактор завелся, а наши танки не пришли.
Перед Мальцевым стоял крепкий мужик с красным лицом; взгляд его был оценивающим:
— Что? Вы разбираетесь в этой дряни?
— Немного. Но я много копался в такого рода машинах в армии. Дайте взглянуть.
Вдоволь поковырявшись, Мальцев подумал, что добьется лишь посрамления. Стыд напомнил ему старшину Фоменко. «Это не магнитофон, сучье племя, а магнето. А когда наше магнето выходит из строя, им продолжают пользоваться. Ясно? А когда сучья труха в нем отказывается принимать ток — не как ты водку, — тогда его нужно брать прямо из горла, то есть найти прямой контакт. Смотрите, а то не так сконтачите и получится саботаж».
Мальцев решил рискнуть. И взревел вместе с мотором. Восторг душил, доказательство его мирных намерений к этой стране жило в урчащем моторе. Он сделал черным маслом знак креста на лице. И только после этого понял, что сделал.
Фермер спросил:
— Сколько я вам должен? («Вот дубина. Идиотина».)
— Да что вы, это я вас должен благодарить. Фермер был явно рад:
— Ладно. Пойдем ко мне, выпьем. Не думал, что вас так хорошо в армии учат. Тебя как зовут?
— Святослав.
— Сва — что? Что это за имя такое?
— Русское. Я русский… советский. А что?
Фермер замотал головой:
— Нет, ничего. Просто у вас акцента нет. А так ничего, у нас тут несколько русских есть. Заходите.
Мальцев мыл руки пахучим жидким мылом, вдыхал воздух деревенской кухни, пил домашнее вино, смотрел на кряжистую женщину, крепко бегающую из двора на кухню, все хотел о чем-то спросить фермера, — но вопрос юлил, хотя и был важным.
— Ты в деловой поездке?
— В командировке? Нет, я эмигрант.
— Так ты — белый русский? Мальцев рассмеялся:
— Нет, я не беляк. Им мог быть мой дед. Пожалуй… Я знаю, что у вас во Франции не принято спрашивать о политических умонастроениях собеседника, так что я у вас ничего не спрошу, вы у меня ничего не спросите — я просто отвечу: я не коммунист.
Фермер промолчал, подлил вина, вдохнул с шумной вежливостью:
— Да, не был я в России. Да что там, на недельный отпуск времени нет.
Мальцев хотел ему сказать, что нужно ему непременно побывать в Союзе, как вопрос перестал изворачиваться.
— Вы… вы сказали, что здесь живут русские. Какие русские? Где? Откуда?
— Не знаю. Наверное, во время войны к нам пришли. Одна живет близко, в двух километрах. Ее зовут Катя Соже. Вы выйдете на Национальную, повернете направо. Увидите дом с красной крышей и резными ставнями. Это там.
Фермер попрощался с большой душевностью. «Честно или радуется, что денег с него не взял?»
Но в общем, этот дядька понравился Мальцеву. В нем было четким уважение к себе, чувство собственного достоинства и, пожалуй, эгоизм, признающий эгоизм других. «Кулак, настоящий кулак». Хотя фермер пригласил его заходить, когда ему вздумается, Мальцев все же пожалел, что ляпнул о своем антикоммунизме. «Еще подумает, что я ренегат, предатель или еще чего». Дорогой он думал о тракторе, о доме, о хозяйстве. «На себя работает». На душе стало на редкость радостно, свежо. Ему захотелось уткнуться в шею Бриджит. «Где ты там?» Он все оглядывался по сторонам, и праздник в нем раздувал восторги. «Хорошо живут. Ухаживают за своим добром. А что, у своей коровы вымя не режут. Они сумели сохранить землю и ее цену, вот главное».
Увидев русскую народную резьбу на ставнях белого дома с красной черепицей, Мальцев вздрогнул. Подходя к калитке, он дал себе слово, что погладит ставни.
Звонку ответил лай собаки. Ему показалось — залаяла по-русски. Затем появилась громадная женщина, стоящая на пороге мощной старости.
— Что такое?
Славянский акцент был настолько силен, что Мальцев решился забыть французский:
— Простите, мне вот сказали… я вот и… здравствуйте.
Женщина встрепенулась, замахала руками, закричала:
— Русский! Как я рада! Заходите же, заходите. Как рада!
Она подбежала к Мальцеву, вцепилась в его руки, ощупала взглядом крепче, чем руками, нечаянно стукнула локтем больные ребра, да так, что слезинки выбросились из мальцевских глаз, и наконец, поддавшись выплеснувшемуся порыву, поцеловала нежданного гостя в щеку. И смутилась, покраснела, как старая дева. Приглашала, вела в дом с подчеркнутой вежливостью — и путая языки. После фермерского вина Мальцеву для серьезного хмеля нужен был пустяк. Баба же стукнула об стол бутылкой водки. Сама выпила стакан. И заговорила без передышки. Она видела в Мальцеве свое детство, отрочество. Родное село казалось ей теперь бело-красивым. Подсолнухи возле хат, яблоневый дым по утрам, смеющаяся мать. «Я раз ездила в Россию. Давно уже. Туристкой. Но во сне все довоенную жизнь вижу».