Тавро - Сотников Владимир Михайлович 17 стр.


Мальцев знал, что везение есть часть всеобщей уравновешенности, но вспомнил об этом много позже. Удар пришелся по самой безопасной части горла.

Мальцев не потерял сознания; выплюнув воду, он поглядел на быстро исчезающую лодку, поднял, мыча, глаза к небу.

Ни падения, ни как вошел в океан, Мальцев не почувствовал — лежащее в нем откровение, от которого он так долго защищался, взорвалось, как любовь подростка. В кусочек времени — падал, летел, упал — врезалось странное своей ясностью понимание того, что наименьшее зло на этой чертовой земле надо искать там, откуда он убежал. В Союзе. Понимание остановило дыхание. Мальцев услышал в себе шум, напоминающий удар человеческого затылка о камень. И застонал — и жалко, и угрожающе.

Он лег на спину. Ноги заработали сами. «До ближайшего берега — километров двадцать. Либо надо плыть до Америки. Через океан. Снять сапоги, что ли? Все равно ведь все наоборот в этой дурацкой жизни. Все зря. Так пусть и будет все зря и дальше».

Все старания, весь риск были, значит, лишены смысла. Все, что он делал, благородные поступки и подлости, изнурительные и поедающие компромиссы были глупым насилием над самим собой. «Я, что ли, себя самого всю жизнь обманывал?» Вопрос был занятным, но чтобы ответить на него, нужна была еще одна жизнь.

Действительно трудно оценить, сколько в тебя, а главное, что в тебя вложено воспитанием, и сколько родилось понятий, твердых концепций в результате борьбы с ним. Он обо всем этом думал, будто сидел в Ленинской библиотеке.

Намокшая одежда тянула вниз, ноги уже с трудом работали в набравших воду сапогах. «Закурить бы!» Его потянуло забыться, обрести полный покой. Нужен был для этого пустяк — перестать двигаться, а там, под водой, будет судорога-другая глупого тела — и все.

А мысли продолжали спокойно катиться в такт очередной волне. Он подумал, что ведь никогда не шел открыто против власти, что он всегда предпочитал унижения лагерю. Только раз он еле сдержался.

Мальцев тогда устроился в одном приуральском совхозе механиком. Деньги шли хорошие, одиноких женщин было много, да и самогонка текла — дешевая — в той дыре. Мальцев решил остаться подольше, и все было бы славно, если б не умер Хо Ши Мин…

Мальцев оторвался от воспоминания, чтобы удивиться своему спокойствию и решить: «Это оттого, что вдруг пустым стал. Забавно все-таки, мне, может, осталось несколько минут жизни, а я себе думаю о том вьетнамце с козлиной бородой… у того, который меня скоро примет, тоже будет такая борода, только побольше — как пить дать… А вода все-таки теплая».

В мехмастерской устроили тогда по Хо Ши Мину поминки. Это был чудесный повод выпить, и хохот ребят поднимался, казалось, над всем Уралом. Самогон и огурцы тащили ведрами.

— Ну, за старика Хо Ши Мина! А что, нарубил, б…, дров! Что, скажешь нет?

— Все равно выпьем! Сам знаешь — слава Богу и не дай Бог, вот тебе и вся мыслишка.

Пили трое суток. Не так много, но Мальцев все же забыл об осторожности. Он начал:

— Эй, халва, слушайте. Вон видите самогонку? Чиста она? Чиста. Крепка? Крепка. Чище и крепче водяры за четыре двенадцать. А почему? А? Почему левая работа лучше сделана, чем законная? А? Что? Да брось ты, говорю, что есть. Подумаешь, великое дело… Знаешь, был такой французишка Бомарше; так он написал: «Без свободы порицания не бывает лестной похвалы». Понял?

— А мне нечего это самое… Только у шишек другая мыслишка в черепушке записана: «Начальство надо любить, а не критиковать». Знаешь?

Мальцев не захотел и тогда расслышать очередного предупреждения судьбы. Он был пьян, молод и самодоволен — три недостатка, которые, встретившись, становятся взрывчатыми.

— Знать не хочу. Что я, тля или человек? То-то.

А вы о Бухарине слышали? Неучи. Тупые, как сибирские валенки!

Он довольно долго приоткрывал перед собравшимися завесы над запрещенными знаниями.

Наконец, кто-то сказал:

— Красиво. Только брехня все это. Кто тебе всего такого понарассказал? По-твоему, выходит, что кулачье — настоящие работяги, а буржуи вообще хорошие люди. Слышал я в жизни анекдоты, но такого…

Мальцев вновь оторвался от прошлого, почему-то нужного в этом глубоком вандейском море. Тело уставало быстро, но сил в нем было еще много. Он хотел, было, решить, стоит все-таки или нет бороться за жизнь, а голова стала уже вертеться по сторонам, отыскивать лодку Клода — тот должен же в конце концов заметить, что гостя нет более на палубе.

«А, цепляешься за свою шкуру». Он рассмеялся неожиданно просто и весело. «А что, одна только душа и останется, а она у меня, небось, не такая уж белая, чтобы вот так по собственному желанию белый свет покидать… Что же я тогда тому кретину ответил?»

Он тогда в Сибири ответил парню и всем, морщившим лбы:

— Вы — безбородые козлы. Научили вас, мальчишек, любить добро и ненавидеть зло, а что это такое — вам подсказали, затем застолбили в мозгах. А дело на самом деле в другом. Дело в глупости. Когда власть глупа, она неспособна вести хозяйство, и это, поверьте, гораздо хуже, чем нерадивая домашняя хозяйка, хуже, чем горькие щи. Глупая власть невыгодна. А потому для нас буржуй выгоднее, чем морда из обкома. Понимать надо. Первый, умный, будет вынужден отдать тебе кусок своей выгоды, а наша шишка возьмет себе, сколько ему положено, а если он шишка в квадрате, то сколько хочет — и плюнет тебе в душу. Он же материально не заинтересован, как буржуй. Председатель колхоза, будет урожай или нет, свое возьмет, а кулак знает, что погибнет вместе с работником, или уж во всяком случае потеряет очень многое. Нет ничего хуже невыгодной сильной власти. Это понимать надо. Дубари чертовы! Это же истинная диалектика!

Уже тогда Мальцев повторял свои доводы о существовании некрасивого, но все же наименьшего зла, которое куда человечнее кровавых, а главное, глупых поисков красивого добра.

Его арестовали через несколько дней. Оперуполномоченному, вероятно, сказали, что здесь политических процессов никто не хочет. Чтобы было логично: раз поймали политического, значит, он не один… значит, мучайся, ищи статьи, находи свидетелей, устраивай сложнейшее следствие. Кроме того, могут сказать: они, что, вчера стали политическими, а? Куда смотрели? Где была бдительность?

Явно приказали оперу: посадить гада, но дать ему уголовный срок. Тот и старался, но найти ничего не мог. Во-первых, Мальцев вел себя осторожно — не считая поминок по Хо Ши Мину, — а во-вторых, теперь уже не те были времена, чтобы люди со страху говорили сразу, что подскажешь. Нужно было самому выпутываться. Все допросы без пристрастия ни к чему не привели, гад ко всему еще и осторожно издевался. Пришлось прибегнуть к более радикальным мерам.

— Признавайся!

— Не в чем.

Удар кулака разбил губы Мальцева, а еще удар вызвал обильную кровь из носа, затем в щеку вонзилось грязное от засохших чернил перо. Он постарался усмехнуться распухшим ртом… Это ему легко удалось. Было, в общем, привычно получать удары. Удовлетворение платить ударом за удар было роскошью, а драка один на один была редкостью, поэтому быть избитым не было позором. Нужно было, судя по возможностям, либо бить, пока хватит сил и равновесия, либо терпеть, пока не надоест бьющему или пока он не обессилит. Оперуполномоченный, которому давно надоело быть лейтенантом и прозябать в этой районной дыре, скоро понял: сволочь! не брыкается, не даст повода! Желание быть сильнее и победить захлестнуло оперуполномоченного. Он нежно сказал, вытирая мокрый от крови кулак:

— Ты здесь не в Москве, где с вами нянчатся. Я тебя научу уважать советскую власть.

— А я ее и так люблю. Почем знаете?

— Смейся, смейся.

Пока двое в гражданском заходили в кабинет, пока, повинуясь жесту оперуполномоченного, крутили руки Мальцеву, лейтенант пил воду из графина на столе. Кивнул.

— Вода. Ты даже не представляешь, насколько она нужна прогрессивному человечеству.

Когда он, идя к Мальцеву, стал медленно расстегивать ширинку, тот почти все понял. Мальцев рванулся и, ощутив, что те двое его держат вполсилы, понял на этот раз все и вся до мельчайших подробностей. Для него это был один из еще неизведанных видов издевательства. Тем более трудно было сдержаться, что его все-таки держали четыре руки — когда легко ломаешь, казалось бы, большую силу, это всегда вызывает бешеную радость. Да и опер был плюгавым…

«Неужели это было?». Мальцев закрыл глаза, чтобы не видеть больше французского неба над собой. Он вновь с удивлением отметил отсутствие страха в себе. «Было. Было. Нельзя забывать». Тяжесть ушла из ног, мышцы приучались к постоянной работе в воде. «Утонуть?» Он уже знал, что будет бороться до последнего глотка кислорода.

…Его заставили стать на колени, и, когда лейтенантова моча ударила в лицо, Мальцев закричал от боли в руках — судорога бешенства перекинулась на скулы. Умереть он был согласен, но примириться с поражением не мог. Шея вздулась, кровь в ней одурела, бросилась к глазам. Он упал, ударившись подбородком о пол. Когда глаза обрели зрение, Мальцев увидел лейтенанта и поразился невольно грузной усталости, охватившей только что злобно-торжествующее лицо. Оперуполномоченный сказал с неподдельной грустью:

— Видишь, до чего дошли? Даже такую гниду, как ты, раздавить не могу. Ты же враг. Куда страна катится? Эх… Ладно, что делать, убирайся, и чтоб я тебя в районе больше не видел. На случай, если ты дурак, предупреждаю: никто тебя здесь никогда не видел… Эх, что будет, если такие, как ты, выходят отсюда. Пошли времена…

«Я тогда не понял, что он не только жалел о своей слабости. На деле он инстинктивно боялся за власть, с которой связана его жизнь, его будущее. Он, в сущности, меня боялся. А я не понял, не понял».

Мальцев погрузил голову в океан и провел несколько раз рукой по щекам, словно продолжал смывать мочу лейтенанта. «Какая чушь. Это он просто из страха обоссался. Только и всего».

Мальцев с удовлетворением ощутил на себе подводный ветер, улыбнулся, перевернулся на спину и, увидев взволнованные глаза Клода, стоящего на палубе с багром в руках, подмигнул самому себе, прошедшему разговору с прошлым.

У Клода от изумления отвисла челюсть, но он все же профессионально отреагировал: подвел «Русского» вплотную к этому русскому психу, бросил багор и рывком, вцепившись в одежду улыбающегося чудака, вырвал его из воды.

Тот встал на ноги, покачался, привык к палубе и уже на этот раз не подмигнул, а кивнул:

— Привет. Как дела? Клод перевел дух:

— Нахальный ты малый, вот что я тебе скажу. Откуда ты такой взялся? Знаю, из России. Что там, все такие? А если б ты утонул, знаешь, какие у меня были бы неприятности!

— Не знаю. Знаю только, что у меня их бы не было.

— Что? Ты рехнулся? Это еще хорошо, что оглянулся посмотреть, что ты там делаешь. Главное не знал же, когда именно ты упал за борт. Судя по расстоянию — прошло четверть часа. Это я теперь могу более или менее вычислить… Но ты спятил! Ты даже сапоги не скинул, куртку тоже. Тебе что, сдохнуть захотелось? Так и скажи, я тебе тогда помогу, но не здесь, не на моем корабле. Ясно?

Мальцев задумчиво склонил голову на плечо:

— Четверть часа. Всего пятнадцать минут? Может ли такое быть? Мне кажется, прошло больше времени, чем я вообще прожил. Столько всего случилось. Закурить у тебя нету?

Клоду этот чудила нравился, хотя всяких интеллигентов он терпеть не мог. Этот русский был странным, но его странность не отталкивала, скорее привлекала: от нее даже можно было с нетерпением ждать чего-то интересного для себя — такое бывает, когда тащишь перемет.

Он обнял Мальцева за плечи:

— Я тебя понимаю. Для океана мы все — женщины, которых можно то баловать, то насиловать. Кстати о птичках: я тебя сегодня поведу к мировым шлюхам. У них — во!

Мальцев сделал жест, выражающий безразличие:

— Ладно. А то я завтра уезжаю. В Париж возвращаюсь. Выпить у тебя ничего нет?

— Нет. На работу никогда не беру… Нужен тебе Париж. Оставайся.

— Не могу.

Мальцев прищурился:

— А аптечки у тебя нет? А в той аптечке спирту нету?

— Есть.

— А ты говоришь, что выпить нечего.

Клод поднял глаза наверх и плюнул вниз. Входя в порт, он, не удержавшись, заметил:

— Ты бы хоть шею помазал — она ж у тебя вся разодрана. Теперь на всю жизнь шрам будет. На память.

Мальцев выдохнул спиртной дух, помахал ладошкой перед белым изнутри ртом:

— Чего? Добро переводить?! Еще чего. А насчет шрама не беспокойся. С тех пор, как я в твоей благословенной стране, меня бьют без передышки все подряд. Настал черед французской демократической стихии, только и всего.

Клод нахмурился:

— Не нравится тебе Франция?

— Нет, не нравится.

— А что тебе нравится?

— Россия.

— Так нечего было тогда оттуда бежать.

Мальцев не ответил, не усмехнулся, не нахмурился. Он только подумал, что быть живым не так уж плохо. А шрам на шее… что же, шрам — украшение для воина.

Благодаря спирту в крови, неглубокая рана болела слабо. И случилось так, что он как бы наблюдал за собой со стороны. Пока Клод по прибытии в порт отдавал на базе рыбу, Мальцев решал, идти или нет с ним к шлюхам.

Для него русская матерщина не имела реального значения, звуки произносились, но мозг не регистрировал их смысла, потому грязь и оскорбления, живущие в мате, не чувствовались.

Но мат Клода, а матерился он без передышки, Мальцев переводил с французского, и это его коробило.

— Знаешь, я все-таки чертовски устал. Поеду домой. Да и завтра мне ведь в дорогу. Но спасибо за приглашение. В другой раз.

Клод хлопнул его по плечу.

— Понимаю. Ты не думай об этом, с каждым может случиться. Приходи, когда хочешь.

Мальцев спокойно следил, как тот затерялся в толпе. Затем стал следить, как он сам медленно пошел к магазинам, как, используя все бездумные выражения вежливости, купил вино, хлеб, сыр, при этом тщательно выбирая. Некоторые посетители поглядывали на его еще не совсем высохшую одежду, на шею. Мальцев отметил их неназойливое любопытство и подумал с удовлетворением, что на их месте поступил бы так же. Ему стало забавно, что он добился внешней схожести с французами, как раз когда ему на голову — и на этот раз окончательно — свалилась своя, советская истина. Мальцев с уже привычной полуулыбкой расплатился, вышел, на каждом шагу извиняясь, из магазина и, отыскав велосипед, отправился на Булонову дачу доживать в ней последний вечер и ночь.

В дверь постучали — открыли. Мальцев в то время спасался от спирта неторопливой силой вина: ноги просыпались, вены под кожей на висках невидимо темнели. На глаза нажимало изнутри злое спокойствие. Катя неприятно наполнила собой комнату.

— Ты почему на работу не выходил последние два дня?

— А я не нанятый. Может, уволишь за прогул или по милости только объявишь строгий выговор с занесением в трудовую книжку? А ежели за тунеядство захочешь посадить, то учти — три месяца надо прожить без государственной жизнедеятельности, чтобы можно было за ушко взять да на солнышко выставить, и то, в данном неполитическом случае, тебе трудно будет — я справку с места работы куплю.

Издевательство в голосе Мальцева не ускользнуло от Кати. Она действительно была возмущена тем, что Святослав не вышел на работу — было потеряно много времени, а значит и денег, и она было решила не заплатить ему. «Пусть пеняет на себя». Затем задумала дать — выплюнуть с презрением — максимум.

Вложив в конверт деньги, она побежала к Святославу. Ей хотелось широким жестом бросить на пол конверт, смотреть сверху вниз, как он будет нагибаться, брать, нервно считать.

Но холодное глумление Мальцева не давало возможности бросить конверт. Катя поняла, что его можно ранить только каким-нибудь словом. Наугад вытащила нужные:

— Знаешь, в конце концов все это не так важно. И без тебя все сделали. Но я хотела побыстрее справиться с хозяйством. Я ведь на будущей неделе поеду в Ленинград. Хочешь поехать со мной?.. Ах да, я забыла, прости, что ты никогда больше не сможешь вернуться в Россию. Хочешь, я тебе подарок привезу?

Мальцев потихоньку перевел дыхание, расслабил мышцы, разжал пальцы, легко коснулся двумя пальцами переносицы — и все вышло очень хорошо: он ничего не разбил, не угробил эту женщину, ничего не понимающую, не подозревающую, что только громадным усилием воли он заставил себя сдержаться. «Скажи спасибо, что — дура».

Назад Дальше