Тавро - Сотников Владимир Михайлович 7 стр.


К часу дня Мальцев отправлялся к площади Трокадеро. Там его ждала Таня. Вместе обедали. Она платила за себя, в метро доставала свой билетик, даже у кассы кинотеатра говорила: одно место. Делая покупки, Таня вела какие-то мудреные расчеты; и со всей серьезностью повторяла, что там-то и там-то бананы, мясо или рыба стоят дешевле на столько-то. Когда речь шла о ценах, лицо ее менялось до неузнаваемости. То же превращение происходило с ее друзьями, знакомыми: кожа на скулах слегка натягивалась, глаза становились пронзительными, губы начинали шевелиться так, будто сдерживали сильное волнение.

Мальцеву было противно. Появившаяся было любовь к деньгам уходила из него. Бумажки, которые он еще несколько дней назад голубил, копил, делали Мальцева похожим на этих людей. Они говорили о ценах — не о том, как достать больше денег, не о том, что делать с деньгами, — только о ценах.

По вечерам Мальцев покупал несколько бутылок вина и слушал разговоры приходивших к Тане французов. Они говорили о ценах, о еде, о ценах, об автомобилях, о ценах, о «комбайне» с выносными динамиками, о ценах, о женщинах и иногда о политике.

Чего-то хотели, так, мимолетного, но в основном все презирали, требовали разрушения всего видимого, а о невидимом не думали и вместе с тем желали всего.

Мальцев лил в себя вино. Ему было тяжко. Все вокруг него родились свободными. Это было красиво. Он прикинул и отчетливо подумал, что люди, которым не нужно защищать свободу, перестают ее ценить. Вот этот долговязый орет об эксплуатации. А-а-а-а!

От впечатлений чугунным звоном пухла голова. И было больно быть таким нищим. В Москве хотят всеми потрохами того, чего не ценят эти все оценивающие люди.

Он уставал; едва последний гость уходил, валился на кровать и тяжело смотрел, как раздевалась Таня. Становилась неприятной ее молочно-желтая кожа на пятках.

Вместе с очередным утром пришло решение: надо уходить. Но куда? Тело Тани не надоедало, хотя она сама была чужее чужих. Можно было остаться, ждать случая, дождаться его… но… Таня и та княгиня, или графиня, — и он. Небо и земля. А ведь все они одного племени — русские. Проклятье! Даже поговорить не о чем. Да и деньги кончались. Да. Мальцев мысленно подписался под своим решением. Делать нечего.

Обедая с Таней на Трокадеро, он заговорил о Февральской революции. Он любил ее, великую и незадачливую, слабую и все перевернувшую.

При мысли об Учредительном собрании Мальцев немного пьянел. Таня воскликнула:

— Будь она проклята! Посмотри, что она сделала: Россию погубила, храмы разрушила, родины меня лишила.

Мальцев раздраженно ответил:

— Брось ты, на родине и живешь. Я тебе говорю о Февральской революции, а не об октябрьском перевороте. Черт знает что — я там информацию по кускам доставал, зубами выдирал из контекста, из старых людей клещами вытягивал, а вам здесь только и пойти в магазин да книжку купить, только прочесть наше советское и ваше российское да анализ сделать, и при этом не боясь ребят из органов. Чего там… А вы?

Она удивилась:

— Что это с тобой сегодня? Чего ты у меня такое спрашиваешь? Что я тебе сделала?

— Не хнычь, не хнычь.

— А я и не плачу. Не хочешь, пожалуйста. Скатертью дорога. Все вы, советские, хамы. А хочешь о своем социализме поговорить, — пойди к Топоркову. Он такой, как ты, только старый, как мама, эмигрант.

Глаза Мальцева изумились:

— Да ну, старый социалист, говоришь? Дай адрес. И не сердись. Ничего, если я к нему приду? Не выгонит?

Мальцев не глядел ни на свои быстро мелькавшие ноги, ни на трусивший по сторонам город. Он был занят своей радостью. Он будет говорить с русским человеком, бывшим социалистом до возникновения советского государства! Вот это — да! Для француза равноценной была бы, наверное, встреча с человеком, видевшим взятие Бастилии. Мальцев вспомнил свои запрещенные и потому труднодоставаемые книги, вечера раздумий, обмысливания событий: от того вечера, когда бабка школьного друга, жившая в Петрограде, сказала, что как-то в октябре все, как всегда, легли спать, чтобы утром узнать, что большевики взяли власть, — и до той минуты, когда Мальцев в Ярославле сделал вывод, что даже скандинавский социализм, будучи во многом более демократичным, чем либеральная форма капитализма, опасен для народа, живущего в демократии.

Только чтоб узнать — приблизительно — историю своего народа, ему понадобилось десять лет опасных исканий. Он не был борцом или, как их называют, диссидентом или инакомыслящим. Он молчал… почти. Но он упорно хотел узнать, он копался. И не менялся с каждой истиной, выдранной из истории, с каждым фактом. Мальцев просто-напросто искал дальше. Не зная, для чего. И те, что следили за ним, — тоже не знали. Возможно, Мальцев был олицетворением молчаливого большинства — самого опасного зверя. Диссидента можно арестовать, убить. Его можно понять. Он — открытый враг. Но те, что молчат и копят запрещенные знания? Что? Почему? Когда?

Мальцев ни на миг не подумал, что пытается оправдать свое бездействие. Впрочем, он всегда считал, что героем или мучеником становятся, когда нет иного выхода.

Дверь открыл человек, легко переживший свою старость, — были видны на лице следы уходивших морщин. Он был из довольно редкой породы совершенно здоровых людей, умирающих от чрезмерного долголетья. Быстрый взгляд, легкие движения — все невесомое. Такие обычно задолго видят и предсказывают приближение смерти. Один такой дяденька сказал Мальцеву, что смерть для него подобна тигру, гуляющему по городу. Он был в одном конце — тигр в другом. Когда же они встретились в одной комнате, то… стали жить вместе. Дружно и спокойно.

Топорков, взглянув на Мальцева, сразу же заговорил по-русски:

— Заходите. Узнаю, так сказать, соотечественника. Раньше такого не было. Мальцев забыл поздороваться:

— Как это так, не было?

Человек улыбнулся длинной тонкой улыбкой, провел посетителя в комнату. Мальцев поискал следов присутствия тигра. Не нашел — мебель была живой и, по всей вероятности, не скрипела по ночам. Мальцев ждал ответа.

— Да, видите ли, молодой человек, до революции Россия составляла естественную часть общеевропейской культуры и существовала в цикле, именуемом христианской цивилизацией. Поэтому русского человека, гуляющего по Парижу в хорошем французском костюме, можно было легко принять за местного жителя — его не выдавали ни выражение лица, ни походка, ни что-либо другое. Но с тех пор, как Россия стала СССР и была отрезана от европейской культуры, человек, в ней живущий, стал видоизменяться. Образовался, если хотите, новый биологический вид русского человека. Скажите, вы своего соотечественника узнаете на ходу?

— Конечно… метров за двадцать.

— Каким образом?

— Взгляд… нагруженный, походка… тяжелая, ленивая и с пуглинкой. Любопытные глаза на нелюбопытной шее. Ну, что еще? Вы лучше мне скажите, как вы все Россию не отстояли. Я не говорю о монархистах, защищавших живой труп. Но вы, социалист-антимарксист (ведь правда?), вы были победителями в феврале? У вас было большинство в Учредительном собрании. К вам в руки шла страна, и вы ее проворонили…

Мальцев хотел разбудить в собеседнике ярость или хотя бы желание вдохновенно поспорить. Топорков даже не мигнул. Лицо его оставалось будто вне времени, слова вне ума, так сильно было впечатление, что этот человек смеется над мыслью, чужой и своей собственной.

— Вот-вот, молодые теперь все норовят цифрами лупить. Последовательность примитивной логики заманчива своей легкостью. В начале века я был студентом в Петербургском университете. Между лекциями мы сидели всей студенческой братией на подоконниках длинных коридоров. Справа от нас бесилась маленькая кучка черносотенцев, слева — такая же кучка марксистов. Мы смеялись и над теми и над другими. Монархисты и революционеры были нам одинаково чужды и смешны. Монархия отмирала, а марксизм в то время уже становился на Западе очередной едва ли не академической теорией, чем-то вроде нового «Города Солнца» нового Кампанеллы. Он уже уходил, почти все так думали, в архив истории. Началась война, монархия не умерла, а унизительно издохла. Это произошло так быстро, что даже те, кто этого долго ждал, не осознали, не успели понять: после анархии должна прийти диктатура. И мы вместо того, чтобы бороться против еще не определившейся диктатуры, начали строить легальнейшим путем демократическую Россию. Это была политическая ошибка. Но была еще ошибка психологическая. Человек всегда разыскивает в будущем неизвестные ему выгоды. И когда в трудные времена ему предлагают те или иные преимущества, человек сравнивает настоящее с предлагаемым будущим, и часто это будущее так заманчиво, что человек-человечек соглашается ради него поступиться частью своей политической, экономической и личной свободы. Но мы, социалисты, были все равно обречены.

— Почему?

— Потому что еще никто не ответил на вопрос: может ли рождающаяся демократия победить рождающуюся диктатуру.

Мальцев скривился:

— Однако вы не оптимист. Спасибо, что приняли. Я подумаю над вашими словами.

Топорков ничего не ответил. Этот паренек вызвал в нем тоску по чему-то позабытому и сладостному. Это не память по родной земле надела маску чувства… да и было ли такое время, когда он стоял, а хотелось упасть от отчаяния, глядя на поезда, уходящие на восток, в Россию. Он тогда, кажется, плакал. Болело раненное красными плечо… он ли не хотел социализма? Они были на одних выборных листах с большевиками. Союзники!

Топорков перестал перелистывать в уме свое прошлое и ставить, где подсказывала мысль, восклицательные знаки. Он так и не узнал, что только что ушедший советский человек вызвал своими резкими движениями и голосом отрывок юности: его ветхому телу захотелось попасть в ту баньку, куда он ходил с давно позабытым лучшим другом более полувека тому назад — они делали тоги из длинных полотенец и, расхаживая по предбаннику, упорно занимались переустройством общества… Много говорили о Жоресе.

То приятное, что только ворохнулось в груди и ушло, имени своего не назвав, оставило Топоркова равнодушным. Он не верил ни в жизнь, ни в смерть. Ему было только любопытно наблюдать за окружающим его миром — и потому он хотел это делать как можно дольше.

Мальцев спускался по лестнице дома русского социалиста хмуро-задумчивый. Дверь парадного подъезда не открывалась. Мальцев с силой рванул. Не поддавалась. «Даже выпить не дал. Чаю не предложил. Старая коряга!» Вспомнив, что во Франции для того, чтобы открыть дверь, необходимо нажать кнопку, Мальцев выругался. Нажал. Вспыхнула над головой лампочка. Сплюнул. Нажал другую. Дверь щелкнула замком и выпустила его восвояси. «Будь ты проклята!»

Что? Кто?.. Не дверь же.

Топорков все же поразил воображение Мальцева. Тучка точно над его головой сильно побурела. Мальцев улыбнулся ей своими толстыми губами — глазами не захотел. Тучка выцвела. Она играла с ним свою игру с помощью солнца. Пусть. Не забавлялся ли с ним Топорков с помощью истории? Действительно ли марксизм становился в конце века очередной философией, умело критикующей настоящее и наивно возвышающей будущее? В конце концов народные массы взаимодействуют не через сочинения философов.

Десятки месяцев учил Мальцев «передовое учение». Многих покоряла нехитрая сложность марксизма. Молодых людей, сызмальства лишенных возможности сомневаться, пленяло быстрое открытие законов, обусловливающих развитие человеческого общества. Это знание поднимало человека на вершину из вершин — на путь, ведущий к власти по праву знающего истину. Мальцев видел, как его друзья, не любящие власть, продолжающие к ней относиться саркастически, наливались уверенностью… Они легко, произвольно обращались с философиями — они уже знали, к чему шла мысль тысячелетия. Один паренек — он потом стал парторгом на одном крупном заводе — прямо сказал Мальцеву за кружкой ерша:

— Слушай, Свят, скажу я тебе истину истинную: марксизм, хошь не хошь, является легитимацией нашей говенной власти — и с этим ничего не поделаешь.

Мальцев же был горд тем, что учение не сумело его победить. Он боролся с ним, искал как мог и где мог слабые его места, ночи напролет пытался доказать, что классовой борьбы не существует, что сами классы — фикция. Подобные мысли казались порой дикими ему самому. Идти против Маркса! Спрашивать себя, не сумасшедший ли он, не казалось Мальцеву нелепостью. И он невольно уважал великое учение: за силу, за неизбежность.

То, что сказал этот не живой и не мертвый социалист смутило Мальцева. Выходит… не было неизбежности.

Мальцев был серьезен. Как человек, который по привычке знает, что за особое им не произнесенное слово его могут лишить свободы на много лет… если оно будет произнесено.

Теперь поздно. Теперь это все — лишнее знание. Он может орать, надрывать глотку. И его не арестуют, не посадят, не будут допытываться — откуда? как? Хуже. Его не будут слушать.

Счастливая Франция. Чтоб ей…

В тот день Мальцев долго бродил по узким вихляющим коридорам города. Глядел по сторонам, прислушивался к себе. За одной маленькой площадью следовала другая — совсем другая. Город словно размышлял век за веком этими площадями.

Мальцев куда-то торопился, слушал нетерпеливо свою жизнь, а она ему отвечала усталостью, стукающей изнутри в ребра. «Хватит! Надо передохнуть. Не то, друг, рехнешься». Да, да. Нервы расползались волокнами. «На работу, на работу. И надеть шоры. Нагруженный сном валиться на кровать. Эх!»

Проходя мимо дома Гизов, Святослав Мальцев с нежностью погладил шероховатую высоченную стену.

Через несколько часов он наткнулся на главпочтамт, машинально зашел, подошел к окошку до востребования. Ему дали письмо. Не из Союза от друзей, как подсказывала глупая надежда, а из Парижа в Париж.

«Мой старик мне рассказал о тебе. Давай познакомимся. Каждую субботу мы с друзьями собираемся у старика. Адрес ты знаешь. Жду. Пока. Приходи после восьми.

Бриджит».

Мальцев сразу вспомнил сенатора Булона, старика, влюбленного во все еще юную для него мадам-товарищ Мальцеву. Бриджит. «А что, в сущности, эта девчонка вполне могла быть дочерью моей матери, — со смешинкой подумал Мальцев. — Надо будет познакомиться. Ей повезло, что мадам-товарищ Мальцева была коммунисткой… и мне тоже».

Мальцев в мягкой задумчивости стал искать путь к улице Тани — бездумие рисовалось ему счастьем.

Ночью, положив щеку на ее крепкую руку, он подбирал нужные слова.

Таня молчала, погрузившись в несчастье. Мальцеву она стала чужой, он не любил ее. Она знала это с первой ночи, но согласилась узнать только теперь. Почему он? В сущности, Таня считала себя русской ради забавы, но только изредка отдавала себе в этом отчет. То, что она захотела ребенка от этого советского парня, было неестественным — она знала, что он не женится на ней.

Мальцев искал что-то, не ее и не в ней. Во сне он часто стучал зубами, как от страха, произносил отрывистые слова, полные грязи. Иногда стук переходил в скрежет, будто его сон дышал злобой. Таня тогда гладила его лицо, не понимая, откуда в ней такое острое чувство. Ей было больно долгой болью — она не могла раньше подозревать, что сны других людей могут приносить столько страданий. Раз, когда он стонал, раскинувшись на кровати, мешая ей своим большим телом, Таня заплакала. Она уже была беременна. Потом она высушила поцелуями свои слезы на его лице. Мальцев лежал, и она боялась, как бы он, проснувшись, не услышал жизнь ребенка — его ухо было точно над будущей головой его сына. Она назовет его… Таня так и не придумала — тревога оказалась сильнее надежд.

Мальцев проснулся и замолчал. Куда делось ее легкое пренебрежение к его угловатости, презрение к его глупой страсти к демократии? Теперь Таня благодарила Бога: она не сказала, что голосует за левых. Он бы не простил. Было страшно подумать. «Скатертью дорога», — говорила она еще так недавно. «Не смогу я без него», — думала она теперь.

Когда Мальцев заговорил, мышцы ее живота под его ухом сильно напряглись:

— Вот что, надо же что-то делать… — (Таня старалась, зажмурив глаза до красных точек под веками, внушить ему слова: «Давай поженимся, давай поженимся, давай поженимся!»)… — да, вот, дело такое, что не могу же я ловить ветра в поле и ждать, пока манная кашка с неба в рот свалится. Деньги кончаются, Фонд помогает, но, сама знаешь, жить на эти копейки нельзя. Буду работу искать. Я все-таки был сварщиком четвертого разряда. Не могу я дольше у тебя жить, еще несколько недель — и нахлебником стану. Ты мне поможешь устроиться на работу?

Таня постаралась втиснуть в свой голос легкомыслие:

— Конечно. Не беспокойся, все будет хорошо. Но почему тебе непременно нужно искать другую квартиру? Живи здесь. Места, как видишь, достаточно. Квартирная плата высокая. Не вижу, почему тебе надо искать другую крышу над головой. А работу я тебе найду. И для чего быть рабочим?

Назад Дальше