Ждан, как держал Оксена за руку, так и задремал. Когда открыл глаза, над землей мутно серело. Ждан увидел близко мертвое Оксеново лицо. Он приподнял тяжелую голову, встал, но ноги подогнулись. Ждан покачнулся, упал на остывшее Оксеново тело.
Глава II
Стоял Ждан у ворот, слушал, как близко в бору куковала кукушка. Загадал: «Кукушка! Кукушка! Долго мне у монахов жить?». Считал: десять, один на десять, два на десять. «Ой, не может статься».
За тыном старческий голос окликнул:
— Ивашко!
Ждан ссутулился. Лицо сразу стало скучным, повернул к воротам голову. Ворота невеликие, створчатые, с тесовой кровлей шатром. На воротах лики святых. От времени и непогоды краски потемнели и облупились, остались клоки бород, сложенные для крестного знамения персты, вверху над бородами и перстами сумеречное всевидящее око.
Ждан вошел в фортку рядом с воротами. За тыном посреди двора стоит бревенчатая церквушка с деревянным крестом над двухскатной тесовой кровлей. Вокруг церквушки вразброс лепится пяток изб, ставленных прямо на земле — кельи иноков, клетушка и рядом с клетью поварня. Позади изб под самый тын протянулись гряды, на грядах капуста, лук, чеснок и горох — все на потребу иноков. У ближней избы, широко расставив ноги, обутые в новые лапти, стоял инок Захарий — келарь, позевывая крестил рот. Ждан подбежал к иноку, сложил лодочкой руки, склонил голову. Захарий привычно махнул рукой, благословляя, лениво ворочая со сна языком, выговорил:
— Собирайся, Ивашко, в город к боярыне Зинаиде, боярина Логина Теленка вдовке, скажи: келарь Захарий челом бьет, в обительской клети хоть шаром покати, и муку, и горох иноки приели. День ангела покойного боярина Логина на носу, бьет-де келарь Захарий челом, чтобы пожаловала братии на помин бояриновой души кормов, как сулилась. Да в городе долго не мешкай, перескажешь боярыне, что наказано, и обратно бреди.
У Ждана глаза повеселели, метнулся идти. Инок Захарий поймал Жданово ухо, потянул, но не больно, больше для порядка:
— Чего мечешься, или память отшибло…
Ждан руки лодочкой, лицо стало скучным, изогнулся:
— Благослови, отец Захарий!
Монах помахал пальцами. Сам думал: «Без малого четыре года в обители живет, из отрока в парня вытянулся, через два лета и чин ангельский принимать, молитвы с голоса все перенял, а обычаев юношеских, какие от святых отцов, в памяти не держит».
От ворот едва приметная тропка ведет в бор. Ждан, шагнув десяток шагов, оглянулся. Позади был обительский тын, густо увитый диким хмелем, за тыном виднелись тесовые кровельки иноческих келий, перекосившийся крест на церквушке, сверху ворот сердито глядит всевидящее око — все давно знакомое, опостылевшее.
Ждан не помнит, как попал он к монахам. Инок же Захарий рассказал: возвращался он глухой дорогой, шел из Москвы, увидел при дороге мертвого мужика и рядом отрока. Отрок был без памяти и едва жив. Захарий давно подумывал, что следует взять в обитель отрока, воды принести или другое какое дело сделать, помощник нужен. Пробовал было об этом заговаривать с архимандритом, но без толку. Увидев же отрока, обрадовался: «Господь указует». Отыскал поблизости мужика-бортника, приволок Ждана в обитель, выхаживал не страшась, хоть и знал — болезнь прилипчивая та, что занесли на Русь татары. Мертвого Оксена иноки отпели и похоронили. Очнулся Ждан после болезни, рассказал Захарию все, как татары село Суходрев разорили и сожгли, как увели его с отцом и матерью в полон и как отбил у татар полонянников великокняжеский воевода.
Захарий, когда отошла вечерняя служба, повел с игуменом Дионисием разговор: «Благослови, отец, мальцу в обители остаться, куда ему идти, сиротине малой».
Обитель была бедная, иноков вместе с игуменом Дионисием жило в обители всего шесть душ. Дионисий пришел в лесную лощинку, когда еще обители и в помине не было. В миру Дионисия звали Тимофеем Громославом. Был он конюшим тверского князя. На охоте по хмельному делу в ссоре ударил охотничьим ножом любимого княжеского боярина, пришлось Громославу, спасая голову, бежать, куда глаза глядят. До города Можая от лощины, куда пришел Дионисий, было рукой подать, но вокруг простирались лесные трущобы, даже мужики-древолазы, промышлявшие в бортях мед и воск диких пчел, избегали заходить в лощину, где простор был одним лесным бесам и лешакам. Лучшего места спасать душу и голову было не найти, бесов же Дионисий не боялся, верил, что молитва изведет всякую вражью силу. Поселился Дионисий в просторном дупле, кое-как пролетовал лето, к осени выкопал землянку. Питался он ягодами, грибами, а когда случалось раздобыть муки, пек лепешки. Скудная еда иссушила и сгорбила его могучее тело и обескровила лицо. Дионисий скоро стал походить на святых, каких рисовали на деревянных досках мастера-богомазы.
Весть о новом подвижнике разнесли мужики-бортники, от них и узнали о пустыннике в ближних городах — Можае и Звенигороде. В лесную лощину стали наведываться люди — кто с дарами просил подвижника помолиться о спасении души, кто послушать пророчества. Прибилось еще двое бродячих чернецов, просили благословения копать рядом землянки, спасения ради души. Мужики-древолазы срубили лес, расчистили место, поставили церквушку и избы отшельникам, умрешь — будет кому помолиться за душу.
Так появился в лесной трущобе монастырек.
Князья, сидевшие в уделах, были монахам первыми радетелями, жаловали обители землями. Пахарям и мужикам-поземщикам, какие земли не пахали, а промышляли разными промыслами и сидели на пожалованных землях, наказывали давать в монастырь оброк, каким монахи изоброчат. Можайский князь Иван был скуп, обители ничего не пожаловал, думал князь не о спасении души, а смотрел, как бы урвать что-нибудь у князей соседей.
Жили монахи в лесной обители скудно, перебивались с хлеба на воду, кормились тем, что жаловали радетели, и огородиной с обительского огорода. Обитель не росла, хоть и славилась благочестием иноков и уставом, как у монахов на Афонской горе. Устав игумен Дионисий соблюдал строго. Потому, когда заговорил инок Захарий, чтобы оставить Ждана в обители, Дионисий, пожевав высохшими губами, строгим голосом заявил:
— А ведаешь, Захарий, что афонские святители ребят голоусов в обителях держать заказали?
Захарий хотел было сказать: афонские святители наказывали так для своих иноков греков, чтобы не случилось между ними блуда, а блуд такой не то сказать, а и помыслить русскому человеку срамно. Захарий рассудил: хоть и не благословил игумен остаться отроку в обители, но и запрета не наложил, и решил оставить. Посоветовался с братией, те рассудили: работных мужиков, как в других монастырях, в обитали нет, подрастет отрок, будет на обитель работник, да я куда сироте деться. Так и остался Ждан с монахами в обители. Звать его стали теперь, как крестил в Суходреве поп — Иваном.
Инок Захарий заправлял всем обительским хозяйством, он же пек для братии хлебы, стряпал немудреные яства и варил квасы. К делу он быстро приучил и Ждана.
Монахи скоро привыкли к сметливому отроку, привык и сам игумен Дионисий, хотя и не сказал Ждану за три года и десятка слов, — игумен слыл великим молчальником…
…Нетерпеливо шагал Ждан по лесной тропке. Тропка знакомая, раз в месяц приходилось бывать Ждану с Захарием в Можае, Захарий одного еще ни разу не отпускал. Стращал: «В миру бес бродит, ищет душу христианскую поглотити. Того ради бес иной раз зрак женский примет, иной раз в личину скоморошью вырядится, и песни поет, и на гудках играет, и хребтом вихляет, и все то чинит бес на погибель человеков».
Хоть и боялся Ждан бесов и среди ночи не раз кричал во всю мочь, когда бывало приснится ему после Захариевых поучений нечистый — мохнатый, с козлиными рогами, но рад теперь был, что вырвался, наконец, из обители, можно будет потолкаться на торгу среди народа. С Захарием ходить была одна мука. Случалось, завернут на торг к купцу-благодетелю муки или масла промыслить, тут как тут подвернутся скоморохи с ученым медведем, лицедеи в личинах, народ обступит веселых молодцов, смех, крик. Ждан юркнет между народом, только веселые начнут играть позорище, а Захарий уже тянет за рукав подальше от бесовского игрища, отплевывается. Не раз он грозил: «Воротимся в обитель — поучу жезлом». Бить однако не бил: был он нрава кроткого.
За мыслями не заметил Ждан, как добрался он до болота, пересекавшего тропу. За болотом — просека. Просекой идет дорога до самой Москвы. Ездили здесь нечасто, среди гнилых пней буйно пробивалась зелень. Ждан остановился. Просека в этом месте прямая, уходила в даль суживаясь. Ждан прикинул, сколько пути до Москвы пешему: «В три дня, пожалуй, добраться можно. Эх, Москва, какая-то ты есть? Хотя бы одним глазом взглянуть!» Мужики, какие бывали в Москве, говорили: раз в сто Москва больше Суходрева, а народу — не пересчитать.
На влажной земле Ждан разглядел следы многих копыт. Стало под сердцем нехорошо. Не татары ли? Ждан вышел на опушку, увидел длинные жерди изгородей, за изгородями зеленела рожь, конопляники, огороды, вразброс стояли избы подгородних пахарей. Его окликнули:
— Гей, святая душа!
Ждан увидел над коноплями человеческую голову. Присмотревшись, узнал Микиту Пятку, старосту подгородних мужиков. Видел он Пятку не раз в обители, когда приходил тот с калачами, просил монахов за помин родителевой души.
Ждан свернул к коноплянику. Пятка замахал руками, закричал еще издали:
— В город наладился, — так обратно вороти.
Рассказал, что чуть свет наехала в город московская рать. Князь Иван, без оглядки, бежал прямешенько к литовскому рубежу.
Ждан, не дослушав Микиты, мимо дворов подгородних пахарей, заспешил к городу. На стенах, рубленных из толстенных бревен, поблескивали железные шапки московских ратных. У распахнутых настежь проезжих ворот двое караульных, опершись на бердыши, спорили с молодым вершником. Вершник размахивал плетью, приподымался в седле и кольчуга на нем серебряно звенела. Ждан прошмыгнул в ворота. В узких улочках от множества коней, пеших ратных и сбежавшегося в город посадского люда — едва можно было повернуться. У двора князя Ивана не то человеку пройти — мышь и та не проберется. Стояли здесь посадские и пахари да немногие из можайских боярских детей. Ждан поддал плечом влево, вправо. Кто-то крепко стукнул его локтем в нос, кто-то влепил в голову щелчок. Ждан пробился во двор, к крыльцу. На крыльце показался человек в алом кафтане — московский дьяк. За дьяком вышел боярин. С голов полетели шапки, в разных местах закричали:
— Здоров будь, боярин Федор!
Боярин приветливо кивал в стороны: «Живите по-здоровому, люди русские». В боярине Ждан узнал великокняжеского воеводу Басенка; был воевода такой же кряжистый и румянолицый, как в то время, когда выручил русских полонянников из татарского полона. Дьяк тряхнул рукавом, достал откуда-то свиток, развернул. Басенок перегнулся через перила крыльца, зычно крикнул:
— Угомонитесь!
О чем читал дьяк, Ждан сразу не разобрал, понял дьячью речь, когда стал тот от имени великого князя вычитывать вины князя Ивана:
«…Приходила рать Сеид Ахметова, и от нас было послано тебе, князю Ивану, чтобы помочь была, а ты, князь Иван, ни сам к нам не поехал, ни помочи не послал. На Галич рать татарская приходила, и мы посылали к тебе владыку Геронтия, чтобы шел ты, князь Иван, на оборону христианству, или воеводу послал, а ты, князь Иван, ни сам не пошел, ни людей своих не послал…»
Перечел дьяк еще многие обиды, какие чинил Можайский князь Иван великому князю Василию и всей Руси. Услышали можайские люди, что не со злом пришла московская рать, а покорить князя Ивана, русской земле изменника и обидчика, и что Можаю быть теперь под высокой рукой великого князя Василия.
Дьяк стал сворачивать грамоту. В толпе поднялось несколько рук, пальцы были сложены для крестного знамени:
— Слава богу!
В разных местах замахали руками, закрестились:
— Слава богу!
— Князю Василию здравствовать многие лета!
— Стоять нам с Москвою против супостатов заодно.
Ждан стал выбираться с княжеского двора. Потолкался бы еще среди народа, да вспомнил наказ Захария — в городе не мешкать. Толпа перед княжеским двором редела, солнце стояло в полдень, время было обедать.
Ждан перешел по узкому мостку через реку. Двор боярыни Зинаиды, вдовки боярина Теленка, стоял сейчас же за речкой. Тын вокруг бояринова двора высокий, местами видно, что бревна ставлены недавно, кровля над воротами крыта новым тесом. Ждану пришлось стучать долго. Малого роста, трясущийся старичок приоткрыл ворота, пытливо глянул острыми глазками, заворчал:
— Пошто толчешь?
Узнав в Ждане монастырского послушника, старичонок смягчился, велел ждать во дворе, пока боярыня встанет от сна. Спросил — видел ли Ждан московских ратных людей. Услышав, что дьяк читал грамоту и Можаю теперь быть под Москвой, сказал:
— Слава богу, дождались! От князя Ивана ни стар, ни мал житья не видали.
Солнце палило жарко. Большой двор был пуст. Ждан присел в тени под кленом у тына, стал разглядывать хоромы. Дед покойного боярина Теленка хоромы ставил — не столько бы были видом красны, как крепки. Дом рублен из бревен в аршин толщиною. Литва набежит или татары, а то чего доброго налетят свои же православные, дружина князя супостата, — за такими стенами от любого ворога можно отсидеться, разве выкурят огнем. В ряд с четырьмя косещатыми оконцами прорезаны заложенные втулками щели для лучного и огненного боя. Бревна от времени почернели, угол опален огнем, хоромы видали виды.
Старичонок, впустивший Ждана во двор, растянулся у клети на кошме и похрапывал со свистом. Ждан сидел, пока и его от жары не стало клонить в сон. Он вытянул ноги и заснул, уткнувшись лицом в прохладную траву.
Проснулся Ждан от щекотки, думал муха, хлопнул себя ладонью по затылку. Услышав над головой смешок, он повернулся на бок. Склонив белое лицо, перед ним стояла на коленях девка, в руке у нее была соломинка, синие глаза смеялись, верхняя губа задорно приподнята. Девка оглянулась по сторонам, блеснула ровными, один к одному, зубами, шепнула:
— Монашек!
Ждан со сна обалдело таращил на девку глаза, разом встали в памяти рассказы отца о ласковых русалках. Сказал первое, что взбрело на язык:
— Русалка!
Девка протянула руку, больно щипнула Ждана за бок.
— Глупой! Русалки в воде живут. Я — боярыни Зинаиды племянница Незлоба. — Протянула соломинку, провела по Ждановым губам, дразня.
Старичонок заворочался на своей кошме, закашлял. Незлоба вскочила на ноги, юркнула за клеть. Старичонок поднялся, покрестил рот, пошел к крыльцу. Скоро он вернулся, сказал, чтобы Ждан шел в хоромы.
Боярыня Зинаида сидела в передней хоромине. Голова ее была повязана черным платком и сама вся в черном. Две девки разбирали на лавке пряжу. Одна — Незлоба подняла глаза, посмотрела строго, точно ничего и не было только что, и уткнулась в пряжу.
Ждан поклонился боярыне-хозяйке, пересказал, что велел сказать Захарий. Боярыня запричитала и заохала:
— Охти мне, многогрешной, из памяти вон, что покойного боярина Логина ангела день не за горами.
Велела кликнуть ключника. Вошел старичонок, впускавший Ждана. Боярыня Зинаида наказала ему завтра с утра отвезти в обитель бочку муки и меру толокна.
В сенях, когда Ждан уходил, догнала его Незлоба, блеснула синими глазами, будто нечаянно толкнула локтем, зарумянилась нежно.
Ждан перешел через мост. Ворота на дворе князя Ивана по-прежнему были распахнуты. Ко двору со всех концов тянулись посадские люди, волокли жареное и вареное, жбаны пива и меда, — давать пир московским ратным.
Был канун Иванова дня и дня Купалы. Монахи отстояли вечерню, перекусили редьки с луком, расползлись по келейкам подремать, пока игумен Дионисий не поднимет ко всенощной.
Ждан дожидался, пока в поварне не поспеют хлебы. Вытащив хлебы из печи, присел на крылечке. Солнце, догорая, золотило верхушки елей, подступивших вплотную к обительскому тыну, где-то в бору постукивал дятел, жалобно попискивала какая-то пичужка. Тянуло вечерней лесной сыростью. От тишины и одинокого попискивания птицы у Ждана защемило сердце. Подумал о том, что сегодня канун Купалы, вспомнил, как праздновали купальскую ночь в Суходреве. Отец дважды брал его на купальские игрища.