– Рассказать вам, что сейчас в Москве?
На что, поддержанный улыбкой своей жены, хозяин немецкого дома отмахнулся и заметил, что лично он уже все о России сказал и к тому, что он сказал, добавить нечего и некому.
– Знаете, что по-немецки означает Россия? Я вам скажу. Russ – копоть, сажа. Russland – страна копоти, страна сажи. Russ machen – делать неприятности. Это точно. Пакости мы делать мастера. К этому, в сущности, можно свести мои наблюдения над нашим Отечеством,
Фатерляндом по-ихнему. Так я соотечественникам дал вкусить яблока от древа познания. Но яблоко-то недоеденным осталось. Еще правду о
Западе сказать надо. Поэтому лучше я вам расскажу о реальном Западе,
– серьезно произнес хозяин.
Коренев – довольно неуверенно – попытался возразить, что, мол, он сам хочет посмотреть. Но знаменитый человек снова отмахнулся от его слов.
– Здесь, – сказал он, – правит чистоган, а потому полностью отсутствует духовность. Это все фасад, которым они нас завлекают, а наши дела, наши подлинные ценности им совсем не интересны. Я им пытался объяснить, что в мире есть точки роста, которые побуждают человечество к развитию, что сейчас именно я являюсь такой точкой роста. Я издал девятнадцать книг, пятнадцать из них переведены на все европейские языки. Казалось бы, чего вам еще надо? Но они увидели, что я их тоже теперь критикую, а этих кретинов только по головке надо гладить и за все хвалить. Стали на меня фыркать. Они же все тупые. У них еще хуже, чем у нас при Сталине. Полное одиночество. Одна графиня умерла, так ее в особняке мертвой только на третий день обнаружили, когда труп разлагаться начал. Тупые они, тупые. И подлые.
Он вполне презрительно среагировал на Костино возражение, что, к несчастью, в России, даже в Москве, подобная смерть одиноких стариков – правило, порой и коммуналка не спасает. Соседи лишь по запаху опознают, что в квартире мертвец появился.
– Да не интересуют меня коммуналки, – возразил бывший ненавистник российской Совдепии, а ныне враг Запада, – я вам не о старике-пенсионере рассказываю, а о графине. Я ее хорошо знал, – добавил он грустно и значительно.
Потом Костя уже не раз замечал, что все ругающие Запад непременно рассказывают о своем общении с титулованными особами. Мол, не потому ругаем, что не приняты в лучшем обществе, а потому что истина дороже.
– Вот увидите, ко мне нынче один немецкий барон придет. Знаменитый, конечно, по фамилии фон Рюбецаль, его папашку Гитлер повесил за попытку покушения на него. Увидите, какой это кретин. Любит Россию, а по-русски не волочет. Я по-немецки и то лучше его говорю, хотя не люблю, я же воевал с немцами когда-то.
Он взял со стеллажа рядом с обеденным столом пульт, направил его на какое-то устройство, где Костя различил среди прочего кассетные гнезда магнитофона, устройство загорелось зеленоватым светом, и из него зазвучала музыка.
– Музыкальный центр, – пояснил Борзиков с чувством легкого самодовольного превосходства. Но тут же взгляд этот погасил. – Я только ради музыки эту технику и принимаю, – пояснил он. – Вообще они придумывают все, чтобы меньше своими руками делать. Я уже здесь двадцать лет живу, а до сих пор не понимаю, зачем многие приборы существуют. У них тридцать сортов зубных щеток. Представляете, какой бред! Это кретины-западники цивилизацию придумали, а зайди в любой дом, даже дом профессора, и никаких книг вы там не найдете, домашних библиотек у них нет. Духовности здесь днем с огнем не сыщете. Я себя придурком чувствую, потому что когда-то книги читал, а еще точнее, потому – что при дураках приходится жить, – сказал он, а Костя даже вздрогнул, шофера вспомнив. Он же продолжал: – У нас есть иллюзии, что там, где цивилизация, там сплошные Гёте, Шиллеры и Гегели. Так вот, не найдете вы их, может, раньше и были, а теперь повывелись.
Вот вам и хваленая Европа.
Костя невольно возразил:
– Не скажете же вы, что у нас каждый первый – Пушкин, каждый второй
– Достоевский, а каждый третий – Лев или хотя бы Алексей Толстой.
Борзиков вскинул кверху руку ладонью вперед:
– Именно! У нас если уж гений, то всесветный. Без немецкого филистерства. Они перед чертой всегда остановятся, если на ней написано “ферботен”, а мы любую черту в любом деле переступить можем. Потому что нам все нипочем. В нас во всех разбойничий дух, дух ушкуйников. Мы все – Ваньки Каины: можем разбойничать, а можем и разбойников ловить. Я сам, как вы знаете, из крестьянской семьи. А стал знаменитым физиком, потом философией занялся, потом и литературой. И таких у нас полно, а у них сплошное мещанство. Только и думают, как бы пива своего напиться. И, заметьте, сортов этого пива здесь тоже сотни, каждому мещанину его любимый сорт. У нас, – засмеялся он вдруг, – было проще: “Жигулевское” – и никакого выбора.
И ведь замечательное пиво было. Помню, мы по полдюжины, а то и по дюжине бутылок в свое время выпивали.
Внезапно зазвонил телефон. Будто где-то рядом звонок раздался. Костя в недоумении оглянулся в поисках аппарата. Но хозяин сунул руку во внутренний карман джинсовой куртки, висевшей сзади него на стуле, и вынул телефонную трубку. О мобильных телефонах Коренев уже слышал, но полагал, что доступны они только миллионерам, а уж видел-то в первый раз. “Хэлло! – воскликнул Борзиков, приложив трубку к уху, зажав ее плечом, а рукой делая подзывающий жест своей жене. – О,
Отто! Гутен таг, о да, гутен абенд. Айн момент, майне фрау Алена вирд мит дир шпрехен”. Он протянул трубку супруге, которая оживленно заговорила с неким Отто по-немецки, хихикая время от времени, видимо, реагируя на шутки собеседника, а придурок хмыкнул иронически: “Это мой издатель. Дурак, каких мало! Двадцать лет с ним общаюсь, а он все не поумнел. Не умеют они учиться! Наше образование не в пример выше, любой наш второкурсник находится на уровне ихнего знаменитого профессора”. Супруга закончила разговор. Хозяин забрал у нее трубку и спросил: “Ну и что он от меня хотел?” Та стрельнула глазами в Костю, но все же сказала: “Жалуется, что книги твои хуже стали расходиться после этой перестройки”. Муж помрачнел: “Ну, что я вам говорил! Нет, пора возвращаться в Россию, там мой народ, там меня поймут. Эти все зажимают. Я тут доказал знаменитую теорему
Ферма, так они, чтоб не платить денег русскому мыслителю, заявили, что подобных доказательств у них не меньше сотни. Это вряд ли! Я мыслю оригинально! Я им вчера отправил факс с требованием публично привести доказательства их слов, а то я их на весь свет ославлю!”
Он гордо задрал голову и стал похож на портрет Наполеона, висевший у него на стене. Супруга, кокетливо улыбнувшись Косте, ушла в свою комнату, сказав, что займется вечерним туалетом, потому что скоро гость.
И вскоре раздался звонок в дверь. Сам замахал руками, что к двери не пойдет, сел, принял задумчивое выражение лица, открывать пошла Алена в уже сильно декольтированном платье.
Из прихожей послышался голос человека, приветствовавшего хозяйку.
Стали говорить по-немецки.
– Что они говорят? – спросил хозяина Костя.
– Да кто их знает, я отсюда не разберу. – И вдруг, резко развернувшись на пятках, великий человек отправился в гостиную.
Хозяйка продолжала щебетать в прихожей с гостем, который снимал башмаки, надевал тапки. Косте неудобно показалось оставаться одному в столовой.
И Костя тоже прошел в гостиную. В большой клетке-вольере, стоявшей на полу, свиристела птица. Открытая дверь из комнаты вела прямо в садик – цветы, куст ежевики, две кривые березки, маленькая каменная горка и в земле выложенный бетоном аквариум, в котором (как потом
Костя увидел) плавали красные рыбки. Мохнатый чау-чау лениво вышел из комнаты и улегся рядом с аквариумом. Ему было тепло в его шкуре.
Несколько выпитых рюмок подействовали, захотелось курить, и Костя попросил на это разрешения.
– Зелье – на улице, битте, – сказал Борзиков.
Выйдя в садик, Коренев закурил. Великий человек в рот не брал табака, заметив, что в развитых странах давно идет борьба с курением, даже на работу многих, кто курит, не берут. Нет, свободы здесь нет, но он и без того давно уже не курит, сила воли – невероятная: решил бросить и бросил. “Курите, для гостей у нас пепельница есть, а я к гостю пойду”. Тем временем, пока гость вошел в гостиную, а хозяин принялся с ним здороваться, хозяйка вынесла пепельницу, достала из сумочки “Marlboro”, зажигалку и тоже закурила, заметив, что когда они покупали дом, то выбирали непременно с садиком. Она глубоко затягивалась дымом, пуская кольца, и вообще вела себя как заправская курильщица. Сквозь стеклянное большое, слегка приоткрытое окно была видна гостиная. Пока Коренев и
Алена курили, в комнате продолжался разговор, и его обрывки долетали до них вполне отчетливо.
– Verzeihung, – сказал Борзиков, – вы все равно по-русски не понимаете, а мне статью надо в магнитофон надиктовать для русской газеты. Я немного поработаю, und Sie warten, bitte, auf meine Frau als Dollmetcher. Запад, – декламировал Борзиков под включенный диктофон, а гость молча кивал головой, ничего не понимая, – совершенно бандитскими тропами капитала взобрался на горный кряж буржуазной власти и благополучия. И купил всех. Когда-то Мефистофель соблазнял немецкого ученого, доктора Фауста, материальными усладами.
А теперь десятки тысяч разнообразных фаустят прислуживают богатеям.
Ведь порочность и греховность – основные свойства человека богатых стран, из-за которых вымирают беднейшие страны Азии и Африки. А они даже не думают об этом. Не улыбайтесь скептически, мои дорогие читатели, привыкшие к буржуазной пропаганде. Я просто хочу вас провести по кругам буржуазного ада и открыть глаза, чтоб вы не обольщались… Выступаю как простой гид.
Коренев, вполуха слушая этот текст, невольно сказал:
– Ведь Владимир Георгиевич был одним из злейших критиков советского режима, а теперь словно передовицу для “Правды” сочиняет.
Хозяйка дома снисходительно улыбнулась:
– Он всегда был ни на кого не похож. И здесь он тоже не вписывается в эмигрантскую нудь, как назвал эмигрантов в свое время Маяковский.
Они такими же и остались. Рассказывают о своих антисоветских подвигах, которых не было…
Из комнаты доносились слова хозяина:
– Я ведь готовил покушение на Сталина. Меня арестовали, привели на
Лубянку. Записали мои данные и вышли, оставив в комнате одного. А я взял и вышел. И скрылся. Потом был в армии, в университете, а они меня так и не хватились. И всегда говорил что думал, не сообразуясь с либеральными страхами. Меня некоторые даже агентом КГБ считали. А комитетчики меня тоже боялись. Я для них неудобен был. Они-то меня в
Европу и выкинули. Выбор был: или в Сибирь, или сюда. Они не один месяц мой роман изучали и все решали, что со мной делать…
Хозяйка продолжала, закуривая вторую сигарету:
– Но вы мне лучше о себе расскажите. Вы тоже, наверное, из гениев. И книги пишете. Сюда только гении приезжают. Вы такой обаятельный… И вообще – я гениев на расстоянии чувствую. Мой Вова, когда мы познакомились, был всего лишь заштатный доктор наук, но я в нем сразу нечто почувствовала. Вы не стесняйтесь, говорите.
– Да нет, я совсем не гений, – смутился Костя. – Я – нормальный, – робко возразил он, уминая свою сигарету в инкрустированной пепельнице.
– Первый раз вижу человека, который утверждает, что он не гений, а нормальный. Это, конечно, редко. Но ведь гениальность – нормальное состояние человека. Вы не согласны? – Она взяла Костю за руку.
Пальчики были нежные и словно ласкали.
Еще больше смутившись, не решаясь забрать свою руку, Костя буркнул:
– Пожалуй, нет. Не согласен. Гений – это болезнь, как жемчужный нарост в раковине. Но быть нормальным тоже нелегко, поверьте. Когда все шатается, трудно хранить равновесие.
Вдруг, держа в руках трубку и разминая в ней табак большим пальцем, на пороге появился одетый в серо-синий костюм огромный немец с густыми, как у Ницше, усами и склоненной головой, словно он боялся задеть потолок. Глядя на него, Костя неожиданно вспомнил немецкие легенды о Рюбецале, Репосчёте, если по-русски. Как он влюбился в некую принцессу Эльзу, заманил ее в свое царство, но не полюбила она благородного горного духа. Просила, чтоб он превращал репы в ее подружек. Но репы недолговечны, в отличие от горного духа. И реповые подруги ее старели в течение дня и умирали. Тогда она послала его снова засеять поле репой и тщательно пересчитать эти корнеплоды, чтоб не меньше ста их было, тогда-де он превратит их в ее фрейлин и они сыграют свадьбу. Пока Рюбецаль считал, она сбежала к другому мужчине. С тех пор стал горный дух странным духом. Мог принимать любой облик и странствовал под видом то монаха, то купца, то угольщика. Был он добр, но не любил тех, кто над ним насмехался, доводил почти до гибели, но в последний момент жалел и снова спасал насмешников. Такое растерянно-доброе выражение было и на лице вышедшего в садик долговязого немца.
Глава 4
“ИСТОРИЯ”
Барон и в самом деле был высок. Когда он стоял в помещении, то плечи в клетчатом пиджаке почти подпирали потолок, голову он держал склоненной, словно извинялся за свой столь огромный рост. Глаза у него были небольшие, но очень добрые. Он протянул Кореневу руку, мягко пожал ее, виновато улыбнувшись, сказал что-то.
Алена перевела Косте, что господин фон Рюбецаль хочет с ним познакомиться, подружиться, что он из Берлинского университета, преподает философию, но самое главное его достоинство, – это она сказала для меня, – что прочитал все книги Владимира Георгиевича и теперь сделал курс по его философско-литературному творчеству. А русский он тоже знает, хотя, кажется, плохо, никогда еще по-русски не говорил, но Россию и русских любит, потому что воспринимает их как мстителей Гитлеру за убийство отца.
Хозяйка представила его немцу, сказав, что их “молодой гость и новый друг” на немецкой стипендии – человек необычный, поскольку называет себя нормальным, но, к сожалению, по-немецки не говорит. Они еще покурили, а Борзиков сидел в одиночестве в гостиной. Наконец хозяйка, вертя пышным бантом на заду, повела гостей в комнату, а оттуда к столу.
Очевидно, Борзиков был недоволен, что несколько минут оставался без всякого внимания. Он походил на Фому Фомича Опискина, достигшего славы, но считающего, что ее все равно мало. Буквально после первых реплик за столом он вдруг процитировал Пушкина, стало быть, с
Пушкиным считался: “О жалкий род, достойный слез и смеха, / Жрецы минутного, поклонники успеха”. “У вас же есть большой успех”, – возразил Коренев. “Нет, мало хвалят. Я заслужил большего”. Костя снова возразил: “Ведь важнее всего тяга к вечному, к мирам иным”. Он аж сморщился: “Это все фидеизм. – И вдруг добавил: – Я из современных только Александра Зиновьева и Максима Кантора признаю”.
Потрепав немца по плечу, мол, хорошо, что пришел, он сел и, прихлебывая чай, продолжал свою речь, будто снова наговаривал на магнитофон:
– Суворов, конечно, пишет свои книги по заказу ЦРУ. Отрабатывает свое содержание. Советский Союз вовсе не собирался нападать на
Германию. Особенно после того, как не справился с маленькой
Финляндией. Агрессивность даже царской России была лишь слабой тенью агрессивности Запада…
Алена включилась моментально и перевела фон Рюбецалю слова
Борзикова. Гость задумчиво покачал головой и возразил нечто по-немецки. Не понимая его слов, Костя тихо двинулся к туалету.
Поразительные зеркала были в квартире Борзикова. Понятно, что было зеркало в трюмо, стоявшем в прихожей. Ну, в спальне, куда он поначалу повел хвастаться, показывая, что еще спит с молодой женой, зеркало во всю стену и зеркало на потолке говорили лишь о дурном вкусе. Но, когда Костя зашел в туалет и вдруг увидел себя в зеркале во весь рост, и потом наблюдал, как протекает процесс отправления естественной нужды, он слегка ошалел. В соседнем помещении зеркало шло по стене ванной комнаты, рядом с самой ванной, не говоря, разумеется, об обычном небольшом зеркале над умывальником. Иными словами, Борзиков мог наблюдать себя любимого в каждую минуту своей жизни. Крутя головой и давя в себе неприязненную иронию, Костя вернулся в гостиную. Увидев вошедшего в комнату Костю, Борзиков вдруг подмигнул ему и совершенно по-дворовому сказал:
– Тряси – не тряси, а две капли в трусы. А?
Костя почувствовал в этих словах какой-то хулиганский шик и неуважение к себе. А стройная пышнобедрая Алена переводила тем временем мужу слова немца:
– О, я больше люблю Россию, но также люблю и Запад. Естественно, – толмачила она, обращаясь к Борзикову, – пока Запад ходил в крестовые походы, вы, русские, триста, а то и четыреста лет были рабами татар.