Гид - Кантор Владимир Карлович 5 стр.


А рабы не воюют. Хотя Куликовская битва была, это я к тому, что были вы не безнадежны и воевать умели. Когда же Орда распалась, лопнула, русские цари ханство за ханством прибрали к рукам, даже Сибирь, которая никогда не была до того русской территорией. И к Балтийскому морю вышли, шведов разбив. И Прибалтику присоединили. Не осуждаю,

Петр правильно сделал, но, согласитесь, русские мало чем отличались от западных соседей. Хотя Сибирь была такой гирей, что особенно новых земель не позахватываешь. И все же Германию разбили, в Берлине при Елизавете были, в наполеоновские войны ввязались. Суворовский поход в Италию чего стоит! А Кавказ и Среднюю Азию разве не вы завоевали?..

– Вы здесь живете и не желаете замечать вашей внутренней агрессивности, – возразил Борзиков. – А я все продумал. Вы, западники, и меня-то приняли, потому что увидели во мне союзника в борьбе против России. Комитетчики выслали, а вы здесь тоже не разобрались. Сталин создал великую страну. Я – деревенский парень.

Но я мог поехать в город и получить образование. И брат мой старший первым это сделал; он, правда, неудачник, до сих пор какой-то занюханный профессор в занюханном московском институте. Правда, уже на пенсии. Но когда я на Западе издался, его из-за меня чуть было с работы не поперли, ха-ха, он отказался письмо против меня подписать.

Но это все ерунда. Знаете, старший брат поначалу представляется чем-то очень значительным, хочется ему подражать, а потом подрастаешь, вступаешь с ним в соперничество и начинаешь понимать, когда превзойдешь, что там, в брате этом, ничего и не было. Ему сейчас уже под семьдесят. Нищий профессор-пенсионер. Знаете, сколько в месяц получает? Меньше ста долларов, по-российски две тысячи шестьсот. Едва на квартиру хватает и чтоб с голоду не сдохнуть.

Где-то подрабатывает по мелочи. Но от помощи отказывается. Ну, не хочет – не надо. А я всегда был энергичным. – Глаза у него горели, в них даже что-то вдохновенное светилось. – Я выступал против этих гнусных последышей брежневской эпохи. Да, я покушался на Сталина, это была цель, достойная меня. А над Брежневым, Горбачевым,

Ельциным, как и над Клинтоном с Колем можно было только смеяться.

Что я и делал. Вы на Западе даже представить не можете, какого масштаба личность у вас обосновалась!

Владимир Георгиевич хмурил брови. Как Фома Фомич Опискин бранил и поучал своих благодетелей, так Борзиков поносил приютивший его Запад.

– Запад мне обязан, я его просветил насчет брежневизма, а теперь рассказываю ему о нем самом. Но Запад это не воспринимает, он вообще не способен на благородные действия.

– Но как же? – удивленно возразил немец. – Вот недавно, протестуя против выходок националистов в Ростоке, десятки тысяч вышли на улицы. Вы же тоже герой, вы один против всех были. Такое поведение вызывает уважение и желание помочь. Я и помогал вам и помогаю.

Алена прекрасно владела языком и переводила практически синхронно.

– Вы говорите, что они вышли на демонстрацию и протестуют, десятки тысяч, ну положим, хорошо, пусть хотя бы тысячи, – злился Борзиков, он явно был недоволен, что его с кем-то сравнили. – Но это та форма социального псевдопротеста, которое буржуазное общество готово переварить. Вот когда вышли семь человек протестовать против ввода войск в Чехословакию, они теряли свободу. А что теряют эти? Да ничего. Завтра пойдут в свои конторы и будут все так же служить буржуазии. Или когда я написал, а потом выпустил свою великую книгу, это и был подлинный поступок! А эти демонстранты напоминают мне пошлых советских интеллигентов, которые сидели на своих кухнях и ругали советскую власть. Эту критику система тоже готова была переварить. А вот Зиновьев, Солженицын, я… ну все мы и вправду рисковали.

Он вдруг перегнулся через стол к Кореневу, бросив супруге, чтоб она пока переводила его речь, довольно громко зашептал:

– Сейчас я русскому другу скажу, ты эти слова не переводи.

Алена переводила про подлинный поступок, а Борзиков шипел:

– Смотрите. Вот перед нами немец-перец-колбаса. Приехал, потому что на разговоре со мной можно копеечку зашибить. Идей моих нахватается, потом плохо переварит и за свои выдаст. Так я им всем репутации создаю. А он, сукин сын, считает ниже своего достоинства русский учить. Мол, варварский язык. Я из принципа с ним тоже по-немецки не говорю. Супруга моя хорошо толмачом, или по-ихнему – дольметчером, работает. Я понимаю, конечно, но говорить на этом языке не люблю.

Вдруг фон Рюбецаль нахмурился и, остановив рукой немецкий перевод супруги, обратился к Борзикову на правильном русском языке:

– Господин Борзиков, я, однако, понимаю по-русски. И не только по-русски. Я очень много языков знаю. Мне кажется, вы вдруг почему-то забыли про это. Просто, когда я в Германии, я говорю на этом прекрасном языке, к тому же в значительной степени родном для меня.

– А пошел ты!.. Хватит пургу мести! Репосчёт! – вдруг отмахнулся от него Борзиков, совсем как дворовая шпана, и повернулся к барону спиной.

Повисло противное молчание. Потом немец все же сказал:

– Блаженный Августин называл такое состояние души “libertas major” – иррациональное своеволие, самообожествление как иррациональный корень зла. И это отнюдь не фидеизм, как вы изволили выразиться. Вы называете себя гидом русского народа. Я вам уже сказал, что змей, искусивший Еву, тоже был на свой лад гидом.

Борзиков озлился:

– Змей был дьяволом, а я нет, и это вам хорошо известно.

Рюбецаль пожал высокими плечами:

– О нет, ползучий гад, каковым и был змей, нисколько не являлся дьяволом. Орудием разве что. Мне кажется иногда, что вы неправильно понимаете себя, свой путь и свою задачу.

Вдруг Борзиков, не отвечая, пустил слезу и обратился к Константину, похоже, желая изменить тему разговора, вызвать к себе жалость, тем самым замять свою оплошность:

– Только мама моя могла бы меня понять и утешить, но она в могилке лежит, вы бы договорились с каким-нибудь мастером по надгробиям, пусть надпись поставит. Я вам буду признателен, а то я мучаюсь, как она там без меня в русской земле лежит.

– А сколько это стоит?

– Да я вам как-нибудь отдам. Вряд ли и дорого. Адресок кладбища я вам пошлю.

– А ты сам помнишь? – спросила Алена. – Ты ведь и в Москве у нее за пятнадцать лет ни разу не был.

– Вот и стыдно мне, Аленушка, виноват я перед мамочкой. Да нет, вы можете ничего не делать, кто она вам! А я тогда сам пойду, пешком пойду, через границу на пузе переползу, пусть меня арестуют, изобьют, в ГБ потащат. Вот только темные ночи установятся, и пойду.

Котомку на плечи, глядишь, за бродяжку, бомжа безродного примут.

Интеллигенция у нас подлая, рада на кухне поговорить, а реальной помощи никто не окажет. Нет, я сам, всё – сам.

Супруга махнула рукой:

– Хорошо, Вова. Как хочешь, так и сделаешь, ты у меня все можешь. Но не забывай, что ты с этим господином подписал весьма важный для твоего здоровья и жизни договор. Поэтому прошу тебя, не забывай о договоре. Такую бумагу люди хорошо, если раз в жизни подписывают.

Но Борзиков словно ошалел. Он мотал головой, потом вскочил и снял со стены раньше не замеченную Костей балалайку. Присел на край стула и забормотал плачущим голосом:

– Даже Ванька Каин любил эту песню. Она обо всех нас, гонимых русских странниках. Вот послушайте.

И все таким же жалобным голосом запел, перебирая струны:

Породила меня матушка,

Породила да сударыня,

В зеленом-то саду гуляючи,

Что под грушею под зеленою,

Что под яблонью под кудрявою,

Что на травушке, на муравушке,

На цветочках на лазоревых.

Пеленала да меня матушка

Во пеленочки во камчатые,

Во свивальни во шелковые.

Берегла-то меня матушка

Что от ветру и от вихорю,

Что пустила меня матушка

На чужу дальну сторонушку.

Сторона ль ты моя, сторонушка,

Сторона ль моя незнакомая,

Что не сам-то я на тебя зашел,

Что не добрый конь меня завез,

Занесла меня кручинушка,

Что кручинушка великая,

Служба грозная государева,

Прыткость, бодрость молодецкая

И хмелинушка кабацкая.

Отбросил балалайку и рухнул в кресло, закрыв руками лицо. Фон

Рюбецаль, однако, не отставал:

– Но если бы не было этих кухонных интеллигентов, из тех, что читали ваши книги, кто бы оказал вам духовную поддержку?

В ответ Борзиков презрительно фыркнул, понимая, что каши уже с гостем не сваришь, и нарываясь на скандал:

– Очнитесь! Вы что, оскорбить меня хотите? Я – жених, которого ждет истомившаяся русская культура, я ей открою глаза на прежнего любовника – распадающийся Запад. А вы очнитесь, очнитесь, да!

– Господин Борзиков, я не терял сознания. Я не должен очнуться! – И добавил по-немецки: – Рюбецаль накажет насмешника. – В его голосе прозвучало недовольство и даже угроза.

Тогда диссидентский генерал поступил как царский русский генерал из анекдотов, то есть выкинул штуку. Незамысловатое деревенское хамство. Повернувшись к гостям задом и слегка выпятив эту часть тела, он громко и раскатисто пустил газы. Потом побежал и скрылся в другой комнате. Казус случился. Но хозяйка как ни в чем не бывало предложила чай. Жизнь с гением приучила ее к разным неожиданностям.

Однако хотелось не чаю, а встать и уйти. Что немец и сделал, очень церемонно поцеловав руку жене Борзикова и не пожелав проститься с хозяином, заметив только, что он вынужден будет внести кое-какие коррективы в их договор. Хозяйка просила не обращать внимания на выходку гения. Но Рюбецаль только фыркнул, сказав, что о гениальности господина Борзикова ему все известно, что пункт о гениальности тоже входит в их договор, что он помнит героизм и страдания господина Борзикова и именно поэтому попытается поработать над его исправлением. Он ушел, суровый, сумрачный и непреклонный, как горная скала.

А следом минут через десять отправился и Костя, не знавший, куда девать глаза. Как он ни отнекивался, гений все же пошел его провожать.

– Они бы хотели меня в бомжа превратить! Эти западники! Еще превратят – увидите!

Держа на поводке чау-чау, он довел Костю до U-Bahn’а, снабдил как гостеприимный хозяин билетами, о которых тот не позаботился, думая, что сможет их везде купить. Но билеты продавались либо в автоматах, либо в киосках. Автоматов на этой станции не было. Киосков тоже. Так что завершающий жест Борзикова оказался вполне дружелюбным. Но слова при этом были очень странные. Проводив Костю до платформы и остановив на краю, он вдруг, когда вдали показался поезд, произнес:

– Удобное место для преступления. Высокая платформа. Я бы мог вас плечом толкнуть – и концы в воду. А то вы слишком много про меня узнали. Но, быть может, вы и пригодитесь. Людьми разбрасываться нельзя. Лучше приезжайте еще – побеседуем без посторонних. И Алене, кажется, вы понравились. Она вас совсем за своего приняла. Это у нее редко.

Не надо было соглашаться. Но Костю странно влекла Алена, а к

Борзикову почтения он больше не испытывал. Про второй свой приезд он не любил вспоминать. Тогда его оставили ночевать в нижнем полуподвальном этаже. И чуть Борзиков уснул, она пришла к нему, очень распаленная. Костя проснулся от прикосновения гладкого женского тела и пробежки по его плечу и руке быстрых и нежных пальчиков. Он со сна потянулся к ней, прижал к себе, попытался подмять ее под себя. Но она выскользнула, зашептала, что должна хранить верность мужу, но очень хочет Костю, а потому предлагает компромисс. “Ведь есть и другие способы любви”, – шепнула она.

Потом была такая же вторая ночь, а днем разговоры с Борзиковым, а потом третья, когда в самый патетический момент дверь открылась и заглянул Борзиков, но ничего не сказал, вышел. После этого прошло совсем немного времени, и Костя понял, что потерял свои мужские способности. Алена высосала всю его мужскую силу. Так что жена в конце концов его оставила. И года три до встречи с Фроги он ни с кем ничего не мог. Да и с Фроги поначалу боялся. Как собака Павлова, он развил условный рефлекс и реагировал только на определенные ласки.

Это было ужасно. Но Фроги умела и так, и эдак, и вернула ему былую уверенность и мужественность.

И больше, конечно, Костя великому диссиденту не звонил и не гостевал у него. Кто-то говорил, что Борзиков поругался со своими издателями и переехал в Люксембург. Но наиболее осведомленные утверждали, что он в Англии, которая славна тем, что никого никому никогда не выдавала (разве что евреев арабам-палестинцам да казаков Сталину), а уж для русских беглецов, от Герцена до Ленина, и вовсе раем была, поскольку Россия всегда казалась главной опасностью для английских интересов.

Глава 5

КАЛЕЙДОСКОП, ИЛИ ПОТОК СОЗНАНИЯ

Борзиков первым заметил Константина – в тот самый момент, когда охранник водил железоискателем по сумке и по телу вошедшего. Наконец процедура закончилась. Коренев не сел за стол, хотя там были свободные места, а притулился на одном из стульев у стены. Хотя стоявшие на столе бутылки с минеральной водой, соком, пепси, стеклянные бокалы для напитков и соблазняли его, он решил перетерпеть.

Борзиков злился. Странное ощущение надвигающегося провала охватило его. Но он поборется. Он справится, хотя крайне неприятно, что его кинули. Надо собраться, уйти в себя, дать простор своим мыслям. Он позволил себе думать обо всем и ни о чем, но все же прежде всего о себе. Когда он в советское время работал в Институте философии, терся там такой философский журналист Левка Помадов, который как-то по пьяни изложил Борзикову свою теорию калейдоскопа. Как жизнь меняет свои узоры, момент – и ты в другом месте, другой компании, с другой женой. Жизнь каждого человека есть калейдоскоп, только не все это понимают. А то сколько бы картинок из своей жизни и жизни исторической могли бы увидеть. Теория калейдоскопа, как понял еще тогда Борзиков, указывает шанс на возможность моментального исторического изменения страны. Вот и он из малоизвестного доктора наук стал знаменитым на весь мир. А самое главное, в этих изменениях он совсем не старел. Даже – страшно сказать – молодел.

Он с удовольствием увидел, как постарел Коренев, повел плечами, чувствуя свою моложавость, все-таки не обманул тогда этот, с кем он договор подписывал, с Аленой, правда, совладать не всегда удавалось, но ведь, говорят, женщина самого дьявола обведет вокруг любой своей части тела. К тому же именно она его с Рюбецалем тогда и познакомила. Да, он выглядел все так же лет на сорок пять, чувствовал себя где-то между тридцатью тремя и тридцатью пятью

(классический возраст для основателя новой веры или новой цивилизации), а было ему уже под семьдесят. Всем говорил, что его держит стальная воля и чувство полной свободы, что он управляет временем, а не время им. Скажем, все привыкли завтракать в восемь, а обедать в два, а он делает это, когда требует его естество. Ну и что, что он работал гидом, Пугачев вон тоже как проводник выводил

Гринева из бурана. А ему всю Россию предстоит вывести. А Коренев постарел, тогда ему было лет тридцать пять, а теперь на все пятьдесят тянет. Незаметный он какой-то стал, словно под корягу прячется, как какой-нибудь лягушонок. Но любого лягушонка можно запросто за ногу вытянуть. А потом и сожрать.

Он вдруг с непонятным чувством самодовольства вспомнил, как Рюбецаль назвал его гадом, так переиначив его любимое слово гид. Да, он считал себя гидом по призванию, проводником, но и гадом тоже. Гадом в высшем смысле. Да, он гад, но тот гад, тот змей, который несет людям дары древа познания. А змеи едят лягушек, Борзиков даже вообразил, как усилиями желудочных мышц проталкивает по пищеводу еще трепещущую лягушку. Он вдруг вспомнил, как сын его приятеля держал в трехлитровой банке ужа и как они с приятелем и его сыном ловили для этого ужика лягушек, как запускали этих живых лягв в банку, обматывали сверху марлей, чтоб пресмыкающееся и земноводное не выскочили. И дальше, как говорил приятель, начинался живой телевизор. Лягушка то таилась, то пыталась куда-то отскочить, но ужа в банке было очень много, и она все время наталкивалась на его тело и, наконец, замирала в каком-то месте, крупно дрожа всем телом. А гад, уж, змей этакий, хоть и не ядовитый, зависал над ней с разинутой пастью, слегка покачиваясь, будто примериваясь. А потом моментальный рывок шеи – и вот уже из пасти торчат дергающиеся лягушечьи лапы, и виден упругий жест горловых мышц, потом видно, как раздувается тело гада в тех местах, где проходит лягушечий труп.

Назад Дальше