Яблоки - Погодин Радий Петрович


Радий Погодин

Яблоки

Егоров Василий, бывший солдат, нынче студент-живописец, шагал берегом. Волосы коротко стрижены, череп крепок, сух, лицо спокойно, бледно. Брови подвижны, как у юного дога. Взгляд настойчив.

Ох, земля — на земле вода. Глянешь в воду, как в небо.

Реки — речушки — ручьи с земли переходят на небеса, с небес снова на землю.

На земле поля. На земле холмы. Растут меж холмов елки, похожие на вдов.

По речным берегам бездомные яблони. Спелые яблоки падают. Земля вокруг яблонь влажная, будто от слез. Яблони эти бездомные не от войны — от прежней разрухи. Наслаивается разруха на разруху, и падают, падают яблоки. Какая-то в них стылость, как в разбитых фарфоровых чашках.

Васька Егоров шагал из деревни в деревню — глядел. Живописцу надо глядеть.

Крыша вызолочена свежей щепой — значит, пришел мужик. Надолго ли? Война придала солдатам большую скорость — катят они мимо родных деревень. Говорят грубые слова. Ищут сами не зная что. Даже семейный мужик и тот приедет домой, раздаст гостинца, поживет на пустой картошке и начинает кумекать, как бы ему в город перескочить, в квартиру с паровым отоплением. А парню — ему на кой черт развалившаяся изба со сверчками? На кой черт те березки и та черемуха? Парень хлебнул каких-то иных дрожжей. От поэтической нищеты ему теперь тошно. Хочется чего-то, хочется… Чтобы у Ей белье дамское, духи бесстыдные и радиола.

И чтобы пятки у Ей были розовые, непотрескавшиеся! Пианино с подсвечниками. А на стенах родители. И пейзажи.

Но лень.

Засасывает пустая картошка.

За бугром впереди раздались выстрелы, грохот, скрежет. Трактор, решил Васька. Где трактор, там и табак. У Васьки от желания курить губы истрескались, как в зной.

Тропа огибала бугор. На его крутых склонах, как бородавки, торчали камни. Дальше, на ровной поляне, от бугра до обрыва в озеро, стояли кресты. Голенькие. По шнуру.

Прямо под бугром трясся трактор. У его ржавого заднего колеса, трактор был стар, орали, размахивая руками, два парня в кирзовых сапогах.

— Ревматизм у него! — орал тракторист. — Говорю — побеги. За полчертом!

В согласии с трактористовыми словами трактор чихнул дымной вонью, забренькотал разболтанным крепежом и заглох.

— А я тебе бригадир! — орал второй парень. — Я тебе не для беганья. Он глохнет, зараза, а ты устраняй. И нету вопросов.

Бригадир имел вид обглоданного селедочного хребта с головой костистой и неудобной. В глазах его остановились навек бессилие и бесстрашие.

— Пашем? — спросил Васька, улыбаясь сочувственно.

Парни ответили:

— Пьем.

Тракторист протянул Ваське кисет. Правая рука его была без кисти. Но все же, когда Васька насыпал табаку на газету, тракторист сам себе крутил самокрутку и прикурил сам, и Ваське прикурить дал. И пока он все это проделывал, бригадир смотрел на него с жалостью и любовью, потом трубно высморкался и сказал:

— Ладно, Михаил, попомни мое последнее слово — последний раз бегаю. Я, Михаил, решусь…

Бригадир пошел, не оборачиваясь, припадая на каждом шагу на левую ногу. Спина у него была узкая, как ручка у ножа. Васька во множестве видел таких парней на войне — в основном деревенские, не тронутые осоавиахимом. Они были самолюбивы, упрямы и смелы, но жила в них зависть к тем, кто способен был драпать и не стыдиться драпа: их упрямое сердце чувствовало в драповой резвости недоступный им отдых от героических бдений.

— Его Серегой зовут, — сказал Михаил. — Пацан еще. Сейчас принесет полчерта. Расплеснем.

— Полчерта на троих мало. — Васька вытащил из кармана деньги.

— Хватит. Нам еще пахать тут. Дело такое. Божецкое. Кресты…

Кладбище нависло над тихой водой — над вечным покоем.

— Так по крестам и пойдете? — спросил Васька.

— Повыдергиваем. — Легкие волосы спадали Михаилу на глаза, он то и дело сдувал их. — Тут десять тысяч душ. — Михаил сплюнул табак с языка. — Мрамор имелся в виду. Бронза. Фонтан слез…

Нету в России немецкого военного кладбища. Английское есть и французское в Севастополе. Но немецкого — военного — нету.

Что тут важнее: то, что мы дошли до Берлина, или то, что немцы дошли до Москвы? И, может быть, именно это их кладбище, оставленное в неприкосновенности, сослужило бы большую службу для памяти, чем возведенная в европейских столицах наша щедрая бронза?

— Для агронома земля что? — сказал Михаил. — Суглинок, фосфаты, калийные соли. Ну, перегной. А вот, к примеру, ты смотришь на это кладбище, и в голове твоей мысли жужжат, мол, вся земля из трупов составлена: финны тут, русичи, литовцы, татары, шведы, поляки, французы, немцы, немцы, немцы… Немцев больше всего. Зачем?

Васька почувствовал во рту вкус тухлого яйца и какую-то странную неловкость перед этим парнем с ясными глазами.

— Кресты на дрова, — сказал Михаил. — Для школы. Чего же им пропадать. Вон Серега бежит. Ишь, чешет, наяривает…

Запыхавшийся, с покрасневшими от бега глазами Серега выдернул из кармана бутылку. Из другого кармана вытащил несколько луковок с пожухлым пером. Из-за пазухи достал скупо отрезанную краюху.

— Шевелись, — скомандовал. — За тех, кто в море!

Михаил отвязал от трактора жестяную кружку. Серега поспешно налил. Выпятив губы трубочкой, втянул питье внутрь себя. Задохнулся — сморщился. Уткнулся носом в горбушку.

— Титьку тебе, а не водку, — сказал Михаил. — Земле мужик нужен, а эти все бригадёры в лоб пошли — между ног у них одни только локоны.

Серега подбежал к краю кладбища, вывернул крест и закричал:

— Михаил, я вот эту дровину возьму и тебя поперек башки. Я тебе говорил — воздержись!

— Иди, закусывай, — сказал Михаил.

Зародившийся на озере ветер шевельнул Михайловы легкие волосы. «И откуда такие? — подумалось Ваське. — Может, от финнов. Может, от шведов. Может, от датских рыжих бродяг. Но скорее всего от русичей».

Михаил плеснул ему самогона в кружку. Васька хлебнул и задохся. Принялся грызть луковицу, шумно хлеб нюхать.

— И ты бригадёр, — сказал Михаил Ваське. — И пить надо, любя. Люди делятся на зрящих и незрящих. Так бабка говорит, Вера. А незрящие — на бригадёров и активистов. Зрящий видит. Видит, чего можно, чего нельзя. Он — видит! Незрящий не видит. Не видя, хочет всего — не видит. Мухе ясно — сельское хозяйство мужская профессия.

— Баба в войну всю Россию кормила. Баба и маршалом может! — выкрикнул Серега.

— Маршалом может, а крестьянином нет. Ни в одном натуральном государстве этого нет. Потому что поперек природы. А все, что поперек природы, все неестественная ложь. Баба землю загубит. Бабе самой рожать надо. И ты землю загубишь. Неестественный ты для земли тип — бригадёр.

— А ты насильник и жеребец. Жизнь, как я понимаю, в умственности, а не в том, чтобы ребятишек стругать — безотцовщину.

— А ты чего не стругаешь?

— Ладно! — вдруг закричал Серега. — Ты попомни. Я добьюсь. Я над тобой председателем буду. — Он встал, закричал еще сильнее: — Не велено!

— Чего не велено? — спросил Михаил.

— Не велено, чтобы трактор простаивал. Повертывайся пахать. — Серега покачнулся на хромой ноге и уставился на Ваську Егорова. В глазах его полыхала строгая сила вождя. — И вы помощь нам должны оказать. Дело государственное. Божецкое. Кресты будете вместе со мной таскать. Ясно?

— Ясно, товарищ, — сказал Васька.

Трактор, храпя и харкая, тянул плуг. Лемех выворачивал кресты, и они ложились с гнилым хрустом на вскрытую землю. Иногда трактор замирал и трясся с продолжительным рыдающим звуком, словно внутренности его выворачивало наизнанку, и тут же бросался вперед. Легкие волосы то и дело заслоняли трактористу глаза, он сдувал их и смотрел поверх крестов, поверх того, что он делает.

Васька таскал кресты, забирая сразу по три, иногда по четыре разом. Ему казалось, что он ощущает под своими ногами тонны геройского мяса, растворенного в сером суглинке.

Серега от таскания крестов увильнул. Сделался бледно-зеленым, рванул в кусты и оттуда, качаясь, пошел топиться.

Теперь он поленницу возводил.

— А в Берлине нашим памятник ставят, — крикнул он добрым рабочим голосом. — Слышь, Михаил, говорят, стометровый. Смотри, Любка. И чего она сюда ходит?..

Там, где они выпивали, стояла женщина в легком платье, молодая, торжественная, как звонница на заре. Она смотрела на парней с привычной усмешкой. И во всей ее непререкаемой красоте, как особый цвет, была настоявшаяся терпкая горечь.

— Пришла? — крикнул Серега. — Или дел нету?

— Иди ты, — ответила женщина.

— Вспахали! — прокричал Серега с громкой и ядовитой радостью. — И все. И нету…

Женщина прошла бороздой, привычно вступая по вскрытой земле босыми ногами. Остановилась перед Васькой. Сказала:

— Какой тощой.

— Не тощой — хрящеватый, — поправил ее Михаил. Он смотрел на эту Любку, и Васька Егоров отметил, что глаза Михайловы погружаются в темные Любкины зрачки и давят, и душат, и плачут.

Любка сразу устала, опустила голову и тут же вскинулась снова на Ваську.

— Не улетай сразу-то. Мы тебе невесту найдем. Заодно и подкормим. — И пошла по тропе, по берегу, к деревне, утвердившейся за просторной березовой рощей.

Василию всегда казалось, что в глухом селе он немедленно забуреет, станет говорить вместо «вот» — «эва» и чавкать. Он вскидывал голову, стараясь, чтобы от его рожи, как на экзаменах, шло сияние ума.

Из избы с обомшелой крышей спустились на траву два малыша. Один, совсем маленький, — только в рубашке, другой, постарше, — в штанах. Им, наверное, казалось, что мужики по своей природе либо хромые, либо безрукие. Наверно, им не хотелось быть мужиками. Но тут они вдруг увидели двуногого и двурукого мужика и обрадовались надежде. Им хотелось задать стрекача, но счастье смотреть на Ваську, как на свое будущее, пересилило все их привычные опасения, и они смотрели. И носы их заливались жаворонками.

— Любкины, — сказал Михаил. — Вот я вас! Грибоеды этакие. Скорострелки.

Мальчишки задохнулись и побежали, выбивая пятками легкий галоп.

— Ишь, кабаны, изловлю на закуску! Вот только горчицы куплю.

Серега повернулся к Михаилу — лицо белое, как осиновая доска.

— О чем она думала? О своем проститутском удовольствии? О том не подумала, что они от рождения сироты.

— А они об этом не знают, живут да и все. А насчет сирот — сейчас каждый сирота. А ты сирота вдвойне. Горемыка ты. У тебя не только отца с матерью нет, но и мозги отсутствуют. Где у людей ум, у тебя волоса.

— Давай, Михаил, давай. У меня на вас всех сальдо-бульдо составлено. Я попомню…

К избе подошла Любка. Серега заткнулся. Потом сплюнул, махнул рукой, как бы отгоняя от себя осу.

— И она мне ответит. Ух, баба! Мне бы власть, я бы ее выслал в пустыню.

Картошка дышала паром. Некрасивая жена Михаила Настя с недоверчивым жадноватым взглядом поставила ее на стол и ушла в отгороженный занавеской угол. Постное масло темнело на искристых картофелинах редкими золотыми веснушками. В запахе картошки и постного масла Ваське почудился то ли упрек, то ли тихая грусть, обращенная к мужикам.

— У нас картошку в мундирах принято, — сказал Михаил. — А я теперь, видишь, чищеную люблю. — Михаил достал самогонку, уже початую бутылку, расплеснул по стаканам, и, когда выпили и закусили огурцом и луком, и когда поели картошки, спросил с протяжной задумчивостью: — Куда бы тебя на ночлег приспособить?

Серега решил вопрос простодушно и скоро:

— А в любую избу. Сейчас у всех просторно. Или ко мне. Или тут. Картошка сейчас имеется. Постного масла накапаем.

Ни против картошки, ни против скупого постного масла Василий не возражал. И парни эти ему нравились. Но, бродя по деревням уже почти месяц, он томился без интеллигентного разговора.

— У вас тут школа есть? — спросил он.

— Да какая же это школа, — сказал Серега. — Смехота, а не школа. Четыре класса в одной комнате. — Он резко провел по столешнице вилкой, словно перечеркнул приказ, разрешающий называть это недоразумение школой.

Михаил усмехнулся. Его глаза на какой-то миг оказались зрачок в зрачок с Васькиными. Васька почувствовал их теплое, проникающее в мозг давление.

— Школа как школа. И учительница в ней хорошая.

Серега нахмурился еще туже. Глаза его ушли под костистый навес бровей и посверкивали оттуда, как бы сердито скалясь.

— А я говорю — не прорежет! К учительнице не стучись. Она только для разговора.

— А ты ей сторож? Пускай человек постучится. Для девки свой выбор нужен. Может, ты ей только для географии, а другой кто — для другого. Я энциклопедию у агронома возьму, подучу факты и сам к ней подсыплюсь. Сначала, конечно, факты, а после с червей: «Битте кюммель айн стакан…»

— Не прорежет. — Серега непреклонно мотнул головой. — Говорю, не прорежет. А если человеку такое требуется, пускай идет к Любке.

Михайлова жена Настя вышла в комнату.

— Будет языком трепать, — сказала. — И Любку не троньте. Поганите бабу… — Она бросила взгляд на своего мужа, потом на Ваську. — Чай пить будете?

Михаил поднялся, смахнул культей крошки со стола.

— Нам боронить пора. И еще работы полно. — Он опять же культей пригладил рассыпчатые свои волосы и пошел, кивнув остальным.

Отойдя от избы, сказал Сереге:

— Гусак красноносый, человек по умному стосковался. А выйдет, не выйдет — не наше дело. Милиционер чертов.

Серега с надеждой глянул на Ваську.

— Ну тогда ступай, познакомься. Только она тебя отошьет. Лучше к Любке иди. Любка залеток уважает. Я бы ее, стерву, выслал. — Его влажные неуправляемые губы натянулись, скулы побелели — он уставился Ваське в глаза всей своей неказистой сиротской правдой и спросил: — Ты в Германии немок пробовал?

— Пробовал, — сказал Васька.

Михаил засмеялся, и, пока не дошли до часовни, из его глаз не избывал смех.

— Туда ступай, — сказал Серега, кивнув на избу, спрятавшуюся в дрожащих переменчивых листьях осины. — Вот она, школа.

Васька пошел было, но Серега догнал его, схватил за руку.

— Насильничал?

Васька поморщился и на мгновение уменьшился в росте, потом сказал скучно:

— А иди ты…

Поднявшись на крыльцо школы, Васька помахал трактористам. Сшибаясь плечами, они уходили боронить поле — Михаил тоже хромал, раньше Васька этого не заметил. Хромали они на разные ноги, потому и сшибались.

Васька засмеялся и тут же разозлился снова.

— Насильничал, — передразнил он Серегу. — Я договаривался. Исключительно любезно…

В сумеречных сенях школы стоял запах мокрого веника, протлевших полов и горелой каши. Нетерпеливая живая тишина наполняла дом. Василий насторожился. Неужели урок? Вечер уже.

Запах горелой каши усилился. За стеной скрипнула парта и командирский мальчишеский голос сказал:

— Лидия Николаевна, каша горит. Я пойду сниму.

— Горит, горит. Я уже давно унюхала, — подхватил другой голос, послабже и позадиристее.

— Правда, горит, — заскрипело, завозилось. — Наша каша горит. — Учительница что-то ответила.

— Я мигом. Я ее отодвину. В чашку с водой поставлю, чтобы запахом не пропахла. Если хотите, на соль попробую. Вы, наверное, опять позабыли солить.

Класс деликатно засмеялся.

— Он всю опробует.

— Ни разу еще не опробовал. Вот надаю по ушам-то.

В сени выскочил белобрысый мальчишка с серьезным лобастым лицом. Подозрительно глянув на Василия, затормозился, спокойно открыл дверь напротив и с достоинством прикрыл ее за собой. Зашипела вода на горячем железе. Громыхнул чугун.

Справившись с кашей, мальчишка, не поднимая головы, прошел в класс, просторную комнату, где в три ряда сидели разнокалиберные ребятишки. Васька поспешно шагнул на крыльцо и, почувствовав странное облегчение, огляделся.

— Лидия Николаевна просит вас подождать в ее комнате. — Это был все тот же парнишка.

Дальше