Голуби и голубки вот уже два дня прилетали и садились на этот балкон. — Кто еще мог подманить такую стаю?
На Пилигриме был голубой шелковый халат и белая пижама. Глядя на хозяина, Форстер вздохнул. На него нахлынула ностальгия по старым добрым временам — по запаху тостов и чая «Эрл Грей» на веселой кухоньке миссис Матсон, по вечно путавшемуся под ногами Агамемнону, подносам с завтраками, газетам и письмам, доставляемым мистеру Пилигриму в дом номер восемнадцать по Чейни-Уок… По беготне и ворчанию малыша Агамемнона, его восторженным приветствиям по утрам, когда открывалась дверь и начинался новый день. По уютувсех этих священных повседневных ритуалов — и облегчению при мысли, что еще одна ночь прошла без попытки…
Форстер даже в мыслях отказывался произнести слово «самоубийства».
— Доброе утро и добрый день, — сказал он, тоже вслух, точно мистер Пилигрим стоял рядом.
Так оно и было. Стоило только руку протянуть…
Форстер сосчитал балконы по обеим сторонам от того, где стоял мистер Пилигрим. «Место я запомнил… Теперь буду смотреть на него каждый день. Как-нибудь мы положим этому конец».
Чему?
Нашей разлуке.
Форстер отпустил бинокль, и тот повис на шнурке.
Леди Куотермэн погибла. Теперь Форстер — единственное связующее звено между мистером Пилигримом и внешним миром. Он один был готов принять его.
А потому надо вести наблюдение и ждать.
Пилигрим поел, но совсем немного. Он так резко отодвинул рыбу, которую с удовольствием ел за обедом вчера, что чуть не свалил блюдо на пол.
Обслуживавшая его девушка нервно переминалась с ноги на ногу. Она не знала английского, а Пилигрим отказался общаться по-немецки, капризно, как ребенок, заявив:
— Я не умею говорить по-швейцарски. Подите прочь.
Рыба — палтус — осталась нетронутой.
Когда на десерт принесли рисовый пудинг, Пилигрим намеренно уронил полную ложку на пол, смял салфетку и встал.
— Я живу в диетическом кошмаре, — сказал он и встал из-за стола. Потом, возле двери, обернулся и заявил несчастной официантке: — Когда у вас будет настоящая еда, я вернусь. А пока — всего вам хорошего. И всем остальным коровам вроде вас.
Девушка поняла только то, что ее оскорбили, и вернулась на кухню в слезах. Пилигрим между тем пошел к лифту. Поднимаясь и глядя на бесстрастное, как всегда, лицо оператора, он подумал: «Я живу в скотском мире — в мире тупого, жующего жвачку рогатого скота!»
Вернувшись в комнату, Пилигрим открыл дверь на балкон, снял пиджак и туфли, расслабил узел галстука и лег на кровать.
Было тепло, почти жарко, и ему пришлось встать, чтобы закрыть ставни.
Через десять минут он поднялся опять, пошел в ванную, помочился и выпил стакан воды из-под крана; старательно избегая смотреть на себя в зеркало.
Потом снял галстук, жилет, сбросил подтяжки, расстегнул брюки и снова лег.
Несколько голубей сели на балкон за ставнями и заворковали.
— Подите прочь, — прошептал Пилигрим. — Подите прочь, — сказал он. — Подите прочь! — заорал он.
Через пятнадцать минут он уснул.
Я тону в грязи. Не знаю, где я.
Темно, но не ночь. Светает. Смутно виден горизонт.
Все вокруг серое, бурое, мокрое. Запах земли — вернее, зловоние — проникает повсюду. Мерзкое, но притягательное. Смерть, да — зато на сердце покой.
Не понимаю, где мои ступни. На мне сапоги. Они вместе с одеждой тянут меня вниз. Подо мной все зыбко. Пытаюсь плыть, но удается только держать голову над этой жижей, густой, как каша. Внезапные вспышки света где-то вдали. Не рядом.
Вижу фигуры других людей. Все одеты точно так же, как я.
Судя по нашей мешковатой одежде болотного цвета, мы солдаты. Да — но когда? И где?
Бьют часы. Я не могу сосчитать. Я пытаюсь крикнуть, но у меня пропал голос.
Звук отворяющихся ворот. В мозгу эхом отдается слово «порталы». П-п-порталы — как выстрел. А теперь еще и вода. Порывы ветра приносят косой дождь. П-п-п-п-порталы.
Моя рука тянется к другой — человеческой руке с чистыми пальцами, но та исчезает.
Гадаю, как я очутился здесь, однако опять не могу. Здесь значит нигде. В небытие.
Внезапно раздается звук, который я сначала не могу узнать.
Монотонный, похожий на рычание автомобильного мотора без корпуса. Оглушительный рев в воздухе над головой.
Потом несколько взрывов. За ними раздается скрежет — и на меня падает тень, похожая на тень гигантской птицы. Тут я вижу, что это самолет. Один самолет, потом другой.
Я никогда раньше не видел самолеты, разве что на фотографиях, а сейчас их не меньше десятка… А то и больше. Они летят над головой, стреляют и сбрасывают снаряды, от которых земля содрогается, и я погружаюсь в нее еще глубже.
Другие люди, сгорбившись, бегут вперед, милю — не видя меня, потому что они не смотрят. Все охвачены страхом.
Кто-то говорит: «Мне не дозволено видеть тебя». И это единственные слова, которые я слышу.
Я закрываю рот. Пролетает еще дюжина самолетов.
Я начинаю тонуть.
Мои ноздри наполняются жижей. Я тону — и просыпаюсь.
Пилигрим сел на кровати в холодном поту.
Я тону — и просыпаюсь.
Самолеты.
То, что он сейчас пережил, не могло быть видением прошлого. Это видение будущего.
Будущего! Боже правый! Господь Милосердный!
Четыре часа.
Пилигрим закрыл лицо руками и опустил голову.
Свет в комнате, пробиваясь сквозь закрытые ставни, сиял золотистым оттенком, словно знаменитое «сфумато» Леонардо, играя пылинками и просачиваясь сквозь пальцы Пилигрима.
— О Господи! — сказал он вслух. — Не надо больше! Нет! Не надо!
Онвстал.
— Этого не должно больше быть!
Нижеследующий инцидент произошел в четверть третьего, в тот же день. Онописан в личном дневнике Юнгa, в медицинской карте Пилигрима и ежедневных отчетах Кесслера и Schwester Доры. Их можно найти в архивах.
Присутствовали шесть свидетелей — два человека из персонала и четыре пациента: Кесслер и Schwester Дора, графиня Блавинская, шизофреничка с синдромом Роберта Шумана, писатель с воображаемым пером и человек, наотрез отказавшийся говорить. Все они, кроме Кесслера, сидели в музыкальной комнате.
На граммофоне играла пластинка «Карнавал животных» Сен-Санса. Блавинская танцевала партию Павловой «Умирающий лебедь».
Комната была залита солнечным светом. Окна открыты настежь. Пациент с воображаемым пером нашел новый способ самовыражения и начал писать послание на стене у двери. Schwester Дора вязала шарф для своей любимой пациентки. Остальные, уйдя в себя, сидели, смотрели и слушали.
Внезапно в коридоре раздался шум, топот и крики: «Стой! Стой!»
Через пару секунд дверь распахнулась, и в комнату ворвался Пилигрим в купальном халате и шлепанцах. Кесслер собирался отвести его вниз, в купальни, чтобы успокоить после ночного кошмара, но Пилигрим побежал к музыкальной комнате, стуча на бегу во все двери.
Когда он ворвался в комнату, Блавинская как раз подошла к концу своей сольной партии. Она села на пол, склонилась над вытянутой левой ногой и начала исполнять знаменитый финал, трепеща руками, опустив голову и выгнув спину.
Пилигрим был неузнаваем. Он совершенно потерял над собой контроль. Лицо его казалось маской ярости — глаза широко распахнуты, из приоткрытого рта течет пена и слюна. Словно гепард, преследующий добычу, он в три прыжка добрался до граммофона, отломал от него ручку с иголкой и швырнул ее в ближайшее открытое окно. На пол посыпались осколки разбитого стекла.
Блавинская подняла голову в полной уверенности, что на клинику налетел торнадо. Женщина с синдромом Шумана взвизгнула, ринулась в угол и села на корточки. Человек с воображаемым пером застыл у стены, подняв правую руку и прижимаясь к гипсовой обшивке лбом.
Schwester Дора встала, отложила вязанье и шагнула в сторону Блавинской — однако Пилигрим преградил ей путь.
Он поднял граммофон и с размаху бросил его на пол. Корпус раскололся надвое, все механические внутренности вывалились наружу. Пилигрим принялся за альбомы с пластинками. Он швырял их во все четыре стены, разбивая вдребезги. То ли по случайности, то ли по злому умыслу пластинка «Сценок детства» Шумана попала в пианистку, скорчившуюся в углу, и нанесла ей рану, которую пришлось потом зашивать.
Кесслер пытался поймать своего пациента, но Пилигрим в приливе маниакальной энергии уворачивался, как угорь. Он казался юным атлетом, бегуном или гимнастом. Схватив поверженную на пол виолончель, Пилигрим начал пинать ее с криками:
— К черту музыку! К черту искусство! К черту красоту! Убей! Убей! Убей!
Потом он расколошматил скрипку, а ее останками начал крушить застекленные шкафчики, где хранились либретто и партитуры, которыми так гордилась музыкальная библиотека.
Кесслеру наконец удалось схватить его — как раз когда Пилигрим собирался ткнуть спицами Schwester Доры с недовязанным шарфом себе в лицо.
Когда Кесслер уложил пациента на пол и заломил ему за спину руки, графиня Блавинская вскрикнула: «Не надо!» — и Пилигрим сдался.
На помощь Кесслеру, сидевшему на спине у Пилигрима, пришла Schwester Дора. Когда пациент пытался вырваться, она выворачивала ему руки.
Пять минут спустя. прибежали санитары и надели на Пилигрима смирительную рубашку. Он плюнул Кесслеру в лицо, издал животный вопль и лишился чувств.
Позже, когда Юнгу рассказали о случившемся, а Пилигрим немного успокоился, Кесслера спросили, что, по его мнению, могло вызвать такую буйную вспышку.
— Он соснул после обеда, — ответил Кесслер, — и ему, по-видимому, что-то приснилось. Когда я вошел, он кричал — не знаю что, но кричал. Я раздел его и облачил в халат, чтобы отвести в купальни. Мне думалось, вода успокоит его. Он все кричал: «Это никогда не кончится! Это никогда не кончится!» Что он имел в виду, я так и не понял. Еще он добавил одно слово, которое я никогда от него не слышал: «самолет».
— Самолет?
— Самолет. Он повторял его снова и снова. «Самолет! Самолет!» А потом удрал от меня и переломал все эти вещи.
Юнг покачал головой.
— Самолет? Это что-то новенькое.
— Да, сэр. Я лично их еще не видел, — откликнулся Кесслер.
— Я тоже, — сказал Юнг. А потом, даже не сознавая, что говорит, прошептал: — Но мне кажется, мы их увидим.
— Да, сэр. Мне тоже так кажется.
Книга пятая
Пилигрима поместили в обитую мягкой обшивкой камеру, где он не мог себя поранить. У него появилось два новых санитара или, вернее, надзирателя. Так называли тех, кто присматривал за самыми буйными пациентами. Кесслера отпустили на неделю домой. Он согласился — при условии, что, если мистер Пилигрим позовет его, он вернется.
Одним из надзирателей был светловолосый и безобидный на вид гигант по имени Вольф. Его наняли исключительно за физическую силу. Он никак не выказывал своего отношения к пациентам — разве что с готовностью усмирял их, когда те выходили из себя. Внешность Вольфа подчеркивала его добродушный нрав. Широко раскрытые глаза, ласковая улыбка… Он казался невинным ребенком, для которого каждый день — Рождество.
Второй надзиратель, Шварцкопф, был полной противоположностью Вольфу. То, что он садист, было видно с первого взгляда. Он смотрел на Пилигрима сквозь прищур и хрустел пальцами, высовывая между зубов кончик языка, словно воспринимал каждого пациента как противника в матче по борьбе. Он тоже был сильный — невысокий, но крепкий и коренастый.
Первые два дня после буйной выходки Пилигрима держали на транквилизаторах и обращались с ним как с ребенком. Он мочился в кровать, вылезал из пижамы, его приходилось кормить через трубочку, чтобы предотвратить обезвоживание организма.
На третий день Пилигрим пришел в себя.
Он задал только два вопроса: «Где мои голуби и голубки?» и «Почему все белое?»
Поскольку на четвертый день вид у него был вполне мирный, по настоянию доктора Юнга с Пилигрима сняли ремни.
— Он высокий! — сказал Шварцкопф. — Его ноги могут быть опасны.
Вольф взял на себя труд отстегнуть ремни, которыми руки Пилигрима были привязаны к кровати. Шварцкопф сел на ступни пациента и положил ладони ему на колени.
В комнате был довольно низкий потолок и ни единого окна.
Воздух освежался вентиляционной системой, вмонтированной в стену и выходившей через ряд металлических экранов наружу. Шварцкопф почти никогда не мылся. От него воняло. Это было одно из орудий устрашения пациентов. Пилигрим наблюдал за ним сквозь полузакрытые глаза.
Развязать ремни оказалось не так-то просто. Вольф возился над ними, изо всех сил стараясь не причинить Пилигриму боли, пока он освобоЖдал его запястья и лодыжки.
Наконец ему это удалось. Пилигрим почувствовал циркуляцию крови в затекших членах.
Он не промолвил ни слова и не пошевелился.
Он не пытался высвободить конечности или открыть глаза.
Шварцкопф встал.
— Ты сейчас стоять, — сказал он на своем неправильном английском.
Пилигрим посмотрел на Вольфа.
Тот нагнулся и приподнял пациента за плечи, помогая ему сесть.
— Ноги! — сказал Пилигрим.
Шварцкопф взял его за щиколотки и сбросил ступни вниз.
Те шлепнулись на пол, отдавшись болью во всех косточках, с таким стуком, словно кто-то захлопнул дверь.
Вольф встал с другой стороны кровати.
Шварцкопф, не сводя с пациента глаз, погладил большим пальцем свой подбородок так, как будто хотел, чтобы там выросла бородка. Потом шагнул назад и велел Пилигриму:
— Говори!
— Я хочу своих голубей и голубок, — сказал Пилигрим.
— Своих голубчиков? — ухмыльнулся Шварцкопф.
— Да.
— Я найду их и принесу завтра, — пообещал Шварцкопф.
Пилигрим кивнул.
— Я бы поел немного супа, — сказал он.
Утром, когда Вольф повел Пилигрима в туалет, Шварцкопф принес что-то, завернутое в полотенце. Он весело скалился.
— Тыхотел, — сказал он и положил сверток в ногах кровати.
— Я пока ничего не хочу, — ответил Пилигрим.
— Нет, — возразил Шварцкопф.. — Тыхотел — я принес.
С этими словами он развернул полотенце, в котором оказались две тушки — розовой голубки и сизого голубя.
— Могу зажарить их на завтрак, если желаешь.
Пилигрима пришлось еще неделю держать привязанным к кровати. Кесслер вернулся в клинику, Шварцкопфа уволили.
Больше разговоров о голубях и голубках никто не заводил. Кесслер похоронил мертвых птичек под деревом в саду. Укладывая их в ямку, он разгладил им крылья и прошептал единственное слово: «Простите». Рубиновые глаза были закрыты, а земля, падавшая на них, пахла сосновыми шишками, грибами и дождем.
В субботу, восьмого июня, Эмма впервые после выкидыша встала с постели — и в тот же день Вольф в последний раз снял ремни с запястий и щиколоток Пилигрима.
Эмма села к окну. Лотта принесла ей завтрак вместе с утренней газетой. Эмма попросила газету, поскольку решила: «Мир все еще существует, и мне лучше в него вернуться».
Пилигрим сидел на краешке кровати, а Кесслер кормил его апельсином, тостом, мармеладом и поил чаем. О птицах не вспоминали. Вольфа сослали на кухню, где он пил кофе и глядел на плиты и печи, словно ожидая, что они с ним заговорят. Сам он сидел молча.
Эмма открыла газету «Die Neue Zurcher Zeitung» («Новая цюрихская газета», нем.), нежно прозванную читателями «Эн-це-це». Итальянско-оттоманская война продолжалась; итальянцы, похоже, побеждали. Балканы, как всегда, бурлили — бомбы, убийства, бунты и анархия. Греция грозила, что присоединится к схватке. И так далее, и тому подобное.