– Нет. Мне известно, что его сначала лишили возможности учиться, а потом и работать. И арестован он за то, что собрал документы по делу Синявского и Даниэля.
– Он устроился на работу в артель по уничтожению мух, – давясь от смеха, сообщил т. Росляков. – А вы его защищаете, словно он интеллигент!
Я ответила, что если т. Рослякова лишат зарплаты в Союзе, да еще перестанут печатать, да еще не возьмут на какую-нибудь интеллигентную службу, то, быть может, и он окажется вынужденным приняться за какой-нибудь не особенного интеллектуальный труд; а в уничтожении мух я ничего зазорного не вижу. «И почему вы полагаете, – сказала я, – что писатели обязаны вступаться только за литераторов? только друг за друга? Короленко думал иначе. Пусть
Гинзбург не писатель, а всего лишь член артели по уничтожению мух – всякий труд достоин уважения… Я уважаю Гинзбурга за то, что он собрал документы по процессу Даниэля и Синявского. В прессе суд и подсудимые представлены были в умышленно-искаженном виде – документы, собранные Гинзбургом, точны»[21].
Мирно побеседовав минут 40, мы мирно расстались. Но через некоторое время я получила из Союза Писателей еще одно интересное послание. Это уже было не письмо, не машинопись, а отпечатанный в типографии, в виде тонкой тетрадочки, «Информационный бюллетень Секретариата Правления Союза Писателей СССР» (1968, № 6). Последняя страница: «Ответственный редактор К. Воронков». И последняя строка: «"Информационный бюллетень" рассылается по списку». Никогда раньше я «Информационного бюллетеня» не держала в руках (этакий подпольный Самиздат Секретариата); что же это сейчас меня вдруг почтили? Перелистываю: «Собрание партийного актива творческой интеллигенции столицы». Нет, не то – я не партийный актив творческой интеллигенции. «Трибуна писателя». Нет, и это ко мне не относится: кто же меня пустит на трибуну? А, вот оно: «Осуждение политической и гражданской безответственности». И выше: «В Секретариате Правления Московской организации». Тут я уже вижу свою фамилию. Интересны рубрики: «строгий выговор с предупреждением и занесением в личное дело»; просто «выговор», не строгий, «с занесением в личное дело»; «поставить на вид»; «строго предупредить» и просто «предупредить».
Мелькают имена и выговоры, строгие и нестрогие.
Мне достался: «выговор с занесением в личное дело».
Что ж, я не в обиде. Галич, Копелев, Войнович, Искандер и Самойлов! и Корнилов!
Обижаться грех.
Но – удивляюсь. Ведь это писатели писателям «ставят на вид». Заразились писатели чиновничьей паршой и коростой.
И опять – неуместное видение прошедших годов: зима 1920/21, «Дом Искусств» (угол Мойки и Невского); оледенелый Петроград, лишенный дров, электричества, трамваев, а иногда и воды; сугробы и 20° мороза за окнами; я – издавна и привычно голодная – в уголке, в комнате Слонимского в «Доме Искусств», где собрались «Серапионовы братья».
Впустил – и даже втащил меня сюда Лева Лунц – «Серапионов брат» и брат моей подруги, Жени Лунц, с которой я сижу за одной партой в школе (бывшее Тенишевское училище). Никто не обращает на меня никакого внимания; я здесь не в счет, школьница, мне 13 лет; сижу и сижу; помню Слонимского, Зощенко, Никитина, Каверина – а на койке теснятся плечом к плечу три молодые девушки, не мне чета, взрослые и красивые, им уже лет 19–20; их зовут Зоя, Лида, Дуся… Я привычно, как и все, голодна и, как и все, радуюсь раскаленной трубе; на ногах у меня туфли, вроде лаптей, сплетены они из веревок – веревочные туфли, подшитые, вместо подметок, кусками занавески; но я не чувствую ни своей разутости, ни голода; я слушаю; все кругом представляются мне такими взрослыми, умными и такие непонятные слова говорят о литературе; и читают стихи (вот стихи я знаю не хуже их!), и с неистовством спорят – и тут же спор прерывается эпиграммой и хохотом! Как они потешаются друг над другом… Я не решаюсь вместе с ними смеяться; я не в счет – тихонько сижу в уголке и завидую взрослым девушкам.
Живут у меня до сих пор в памяти эти молодые люди, и эти скромно-царствующие девушки, и эта раскаленная дровами и спорами труба железной печурки. Разные дарования отпущены были этим людям, но как я благодарна им по сей день за то, что они назвали себя «братьями» (пусть это братство с годами распалось! оно все-таки существовало), и можно ли вообразить, чтобы один «Серапионов брат» ставил другому «на вид»? Или «объявлял выговор»?
Они умели писать друг на друга пародии; сочиняли – кроме повестей, романов, рассказов – эпиграммы; они были литераторы, то есть по природе не только творцы, но и яростные критики, спорщики, они умели вышучивать друг друга, а вот ставить друг другу «на вид» – не умели.
Бенкендорф делал Пушкину выговоры; но Бенкендорф был Бенкендорф и не строил из себя литератора (хотя кто его знает! может быть, пописывал стишки?), но нельзя вообразить, чтобы Пушкин «ставил на вид» Дельвигу или Баратынскому; или Чехов и Короленко – Баранцевичу или Щеглову.
Что такое «выговор с занесением в личное дело», если сравнить эту кару с расстрелом или лагерным сроком? Чушь, ерунда и чепуха. Но в ней проглядывает какая-то новизна, новая форма, новое содержание.
…13 февраля 1921 года, в Петрограде, девочкой четырнадцати лет была я на Бассейной, в «Доме Литераторов», на том пушкинском вечере, где Александр Блок прочитал свою знаменитую предсмертную речь «О назначении поэта».
Блок назвал «чернью» тех людей, которые в тридцатые годы прошлого века повинны были в гибели Пушкина. «Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, – сказал он в начале двадцатых годов нашего столетия, – которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам»…[22]
Мне было 14 лет. Мало я тогда понимала. Я помнила наизусть всю блоковскую третью книгу, но смыслила не очень– то много.
Блок отделял чиновников от писателей. Чиновникам сделал он свое предостережение – чтоб не пытались они руководить таинственной силой, которая именуется поэзией.
Но что сами поэты и писатели с годами превратятся в чиновников и начнут объявлять друг другу выговоры «с занесением» или без занесения «в личное дело» – вот чего даже провидец Блок не предвидел.
4
В 1967 году – значит, уже после моего криминального самиздатского письма Шолохову, но еще до криминальной самиздатской статьи о необходимости по винтикам разобрать и рассмотреть машину, десятилетиями убивавшую миллионы людей; уже после того, как за границей дважды вышла повесть «Софья Петровна», но еще до того, как мне был вынесен «выговор с занесением в личное дело», – в 1967 году Лениздат обратился ко мне с просьбой взять на себя работу над подготовкой к печати отдела поэзии в первом посмертном сборнике Анны Ахматовой. Название сборника – «Стихи и проза». Выбор издательства пал на меня, думаю я, потому, что как это было широко известно в литературных кругах, последний предсмертный сборник Ахматовой «Бег времени» (1965) по ее просьбе помогала ей составлять я. Составлен он был богаче, чем вышел в свет; редакция добилась от автора разрешения изъять многие стихи тридцатых годов, «Реквием» и две из трех частей триптиха «Поэма без героя» («Поэма без героя» в «Беге времени» превращена в «Поэму без двух частей»). В сборнике существовал отдел «Поэмы», и там были помещены «Реквием», «Путем всея земли» и трехчастная «Поэма без героя». Составлялся «Бег времени» в Москве, а официальная редакционная работа с автором велась в Ленинграде. Арифметика тут была простая; перед Ахматовой поставили выбор: либо отказаться от «Реквиема» и двух частей «Поэмы», либо сборник не выйдет совсем.
Ахматова сначала говорила мне по телефону, что если не дадут «Поэму» целиком – она вернет аванс и расторгнет договор. Но потом согласилась: «пусть хоть это».
Как тут рассудить? Второе действие арифметики – вычитание. Наверное, это счастье, что Анна Ахматова, скончавшаяся в 1966 году, успела в 1965-м подержать в руках и раздарить друзьям урезанный и все же самый полный из всех когда-либо вышедших при ее жизни сборников. К тому же «Бег времени» – книга, с большим вкусом оформленная.
(Художник – В. Медведев.) Неполная книга, но книга Ахматовой. Радость.
И вот Ахматовой нет, и мне предложено, уже без нее, подготовить к печати стихи в первом посмертном сборнике.
Предложение заманчивое. «Поэма» – все три части! Без «Реквиема» (но ведь на его изъятие и сама Ахматова соглашалась!), зато «Поэма без героя» – все три части! Впервые. Это представлялось мне особенно важным потому, что за границей «Поэма» печаталась «целиком» уже много раз, но каждый раз в наново перепутанном виде. А я могу, в силах, в состоянии дать окончательный текст. Могу, располагая экземплярами 1942 года, и затем с 1955 по 1963-й, и поправками, сделанными позднее, включая мелкие, уже после «Бега». И еще подспорье: собственные мои «Записки об Анне Ахматовой». Записки эти я вела десятилетиями, и там указаны, в частности, даты и авторские мотивировки перемен в той или другой строфе или строке «Поэмы».
Я согласилась. Договор со мной заключили. После смерти Ахматовой многие ее стихи, вычеркнутые почему-то редакцией из «Бега времени», оказались напечатанными в наших журналах. Являлась, таким образом, возможность обогатить ими новый сборник. Трудностей в работе обнаруживалось, однако, с каждой неделей все более. Дело в том, что сборник этот, в отличие от всех предыдущих, был рассчитан издательством на широкие круги читателей, поэтому мне пришлось в изобилии делать разъяснительные примечания и к стихам, и к «Поэме». Не говорю уж о трудности в уточнении дат, которые Ахматова имела обычай расставлять весьма прихотливо. И мне никогда не справиться было бы со всеми выпавшими мне на долю трудностями, если бы не самоотверженная помощь друзей. (Много раз в течение жизни имела я возможность убедиться – и в самые черные годы! – что братство рядом; что каждый из нас дышит естественным воздухом братства, не замечая его; замечает, только лишившись. Едва сосредоточишься щедро на любимым труде – братья окажутся возле. И недругов себе наживешь, но братья – рядом.)
У Анны Ахматовой было много друзей. Да, во все черные времена ее черной судьбы – много. В России существует, передается из поколения в поколение культ поэзии и поэтов. Иначе Ахматовой было бы не выжить, а ее стихам не сохраниться, ни в тридцатые, ни в сороковые годы… Я позвала себе на подмогу тех друзей Анны Андреевны, кому сама она любила читать новорожденные строки, с кем любила советоваться о своих многочисленных переводах, к чьей помощи прибегала, составляя свои журнальные циклы и сборники. И никто ни разу не отказал мне – ни в справке, ни в автографе, ни в книге, ни в рукописи, ни в совете.
По соседству со мной работали: К. Чуковский, автор предисловия к нашему сборнику, и Э. Г. Герштейн – составительница отдела прозы. Естественно, мы помогали друг другу.
Делились мы своими находками и с академиком Виктором Максимовичем Жирмунским, начавшим работать над подготовкой тома Ахматовой для «Библиотеки Поэта», когда мы уже свою работу кончали. И он, в свою очередь, одаривал нас.
С издательством мы регулярно переписывались и перезванивались; случалось, издательский редактор Борис Григорьевич Друян приезжал из Ленинграда в Москву посоветоваться, а то и поспорить. Редакция изъяла «Стансы» – как изъяты они были из «Бега времени»; изъято было посвящение к «Последней розе» – И. Бродскому (редакция предпочла бы, чтобы посвящены были эти стихи какому-нибудь другому поэту). Пришлось пожертвовать посвящением… Но с издательством мы ссор избегали. Чувствуя свою ответственность не за свою собственную рукопись, где каждый сам себе хозяин, а за стихотворения Анны Ахматовой, которых так долго был лишен читатель, – я старалась с издательством ладить; спорила – но и на уступки шла. И двигались мы вперед во время работы хоть и не без убытков для книги, но без аварий.
Катастрофа ожидала нас впереди.
Работа была нами окончена. Издательство послало ее на рецензию академику Жирмунскому. Получив обстоятельную и положительную рецензию, редакция сдала рукопись в набор.
В июне 1968 года мы продержали одну корректуру – верстку; в феврале 1969 года вторую – сверку.
Книга была подписана к печати, и нам оставалось ждать только сигнальных экземпляров. А за ними – тираж.
Вместо этого раздался подпрыгивающий междугородный звонок, и знакомый голос Бориса Григорьевича Друяна, ленинградского редактора (правда, с каким-то незнакомым оттенком мертвенности), произнес:
– Книга остановлена на неопределенное время. Без рассмотрения.
Почему остановлена? Кем? Без чьего рассмотрения? Почему, зачем, отчего?
Никто не отвечал и не отвечает ни на ч ь и вопросы – ни директор издательства, ни главный редактор, ни редактор книги.
Да и как ответишь, если «без рассмотрения»? Не рассмотришь – не объяснишь.
Спрашивали мы, составители. Спрашивал ныне покойный академик Жирмунский. Спрашивали другие члены Комиссии по литературному наследию Анны Ахматовой.
Никакого ответа.
Из-за чего же – из-за кого же – книга остановлена? За что наказан читатель?
Из-за Ахматовой? Нет. Многие ее произведения, многие статьи о ней у нас печатают, и очень даже демонстративно.
Я полагаю, что книга Анны Ахматовой «Стихи и проза» зарезана из-за меня. «Без рассмотрения» – просто из-за моего имени.
К тому времени, как ахматовскому сборнику выходить, я из штрафного батальона оказалась уже переведенной в лепрозорий: многие мои статьи приобрели уже большую известность, и Союз Писателей успел уже объявить мне «выговор с занесением в личное дело». Прокаженных печатать не принято.
Недавно Лениздат вернул мне мои примечания, мое маленькое разъяснительное предисловие и вступительную статью К. Чуковского.
Деньги тоже выплатили.
…А моя текстологическая работа, установленные мною тексты, даты, факты?
Кому-нибудь – пригодится…[23]
5
В октябре 1969 года скончался мой отец. О своей утрате писать не стану. Опишу лишь военные действия против меня, предпринятые Союзом Писателей немедленно после смерти Корнея Ивановича.
Я к этому времени была членом шести Комиссий по литературному наследию – Комиссий, образуемых Союзом каждый раз, как умирает кто-либо из литераторов. Я была членом Комиссий по литературному наследию Анны Ахматовой, Н. П. Анциферова, Ф. Вигдоровой, Т. Габбе, Бориса Житкова, М. Ильина.
Но в Комиссию по литературному наследию Корнея Чуковского меня не включили.
Реально, практически, в данном конкретном случае, это «невключение» – звук пустой. Я провела под одной кровлей с моим отцом, в тесном общении с ним, не только детство и юность, но и многие последующие десятилетия. Моя память мобилизована. «Все мое – при мне». Но оскорбительная выходка Союза явственно показывает: во-первых – цель (разлучение, отлучение), а во-вторых – нравственный уровень изобретателей этой меры. Экзекуция на свежей могиле! До такой низкой низости не каждый способен упасть.
Впрочем, по сравнению с любой низостью всегда остается нижайшая. Можно падать еще ниже, и еще, и еще. Была бы цель, а яма безнравственности, в которую летит падший, – бездонна.
Цель обнаружилась быстро.
В последние дни своей жизни, в больничной палате, Корней Иванович продолжал, по обычаю своему, работать. Работал он над статьей «Признания старого сказочника». Статья предназначалась для газеты «Литературная Россия». Недели через две после похорон я с помощью друзей разобралась в черновиках и набросках и подготовила статью к печати. Послала ее в редакцию. И примерно через месяц заметила: статья Корнея Чуковского на страницах «Литературной России» не появилась.
Обычно это была самая жадная до его работ, самая настойчивая газета.
Я поручила разузнать по телефону, в чем дело.
Ответ т. Поздняева (главного редактора) последовал такой:
– Мы рады бы опубликовать… Но, к сожалению, не можем… Там стоит в конце пометка: «Подготовила к печати Лидия Чуковская».