– Ты не должен был покупать машину! – вдруг громко сказала она, открывая злые глаза.
– Почему?
– Потому что вещи – это цепи, которые привязывают к нелюбимому человеку.
– Я тебе никогда не говорил, что не люблю жену.
– А зачем? Ты говорил, что любишь меня. Этого довольно. Двоих сразу любить нельзя.
«Можно, но тяжело!» – подумал в ответ Башмаков. Между прочим, в этот вечер он поймал себя на том, что, обладая плакучей и крикучей Ниной Андреевной, он для остроты впервые думал о Кате, точнее, об их вчерашней автолюбви. И это было странно, потому что обычно случалось наоборот: в ненастойчивых Катиных объятьях он для радости вызывал в памяти как раз Нину Андреевну или еще кого-нибудь из мимолетных.
Придя домой с дежурства, Башмаков обнаружил жену у окна.
– Знаешь, сверху она напоминает коробочку для украшений. А недавно песик стал брызгать на колесо, а она как заревет, а собака как отскочит и убежит… Я сегодня уже тренировалась по переулкам. В субботу поедем на дачу. Только попозже, когда машин будет мало. Ты сыт?
– Голоден как волк!
– В каком смысле? – В голосе жены прозвучал томный отзвук вчерашнего приключения.
– Во всех! – проклиная себя, бодро ответил Башмаков.
Утром, измученно собираясь на работу, Олег Трудович выглянул в окошко и спросонья не узнал собственной «пятерки».
– А где машина? – испуганно вскрикнул он.
Крик вышел таким громким, что Дашка поперхнулась бутербродом, а Катя выскочила из ванной, широко раскрыв глаза и даже забыв вынуть из белого от пасты рта зубную щетку.
– Да вот же! Вот! – выдохнула она, обнаружив автомобиль под окнами. – Тунеядыч, убью!
На следующий день Дашка, собираясь в школу, уже нарочно выглянула в окно и с деланным отчаяньем закричала:
– Мама, машину свистнули!
И Катя, по интонации понимая, что ее разыгрывают, все-таки, с недокрашенными губами, метнулась к окну и потом спокойно заметила:
– Садистку растим!
Автомобиль украли в ночь с пятницы на субботу. Вечером Катя еще ездила по соседним улицам – тренировалась перед автопробегом Москва – Дача. Башмаков, накануне отмечавший в «Сирени» чей-то день рождения, встал рано утром утолить закономерную жажду, автоматически выглянул в окно и с удивлением обнаружил, что место, где вчера стояла машина в тесном ряду своих одноконвейерных сестер, теперь напоминает дырку от выбитого зуба.
– А где машина-то?
– Да ну тебя к черту – надоел! – сквозь сон ответила Катя.
– Я серьезно!
– Тунеядыч, я тебя кастрирую!
– Ты что, ночью переставила ее? – нащупал успокаивающее объяснение Башмаков.
– Ничего я не переставляла, – так же сквозь сон сказала Катя.
– А где же тогда машина?
Наверное, в голосе Башмакова мелькнуло что-то неподдельное, потому что Катя, закричав: «Ты врешь!» – бросилась к окну, несколько мгновений стояла безмолвно, а потом бесстрастно произнесла:
– Немедленно в милицию!
Зарыдала она уже в лифте.
В милиции они долго не могли выяснить, куда именно нужно обратиться. Мимо сновали озабоченные, не замечавшие их люди в форме, и Башмаков подумал: приди он сюда, неся на плече ногу от расчлененного трупа, никто бы даже не обратил внимания. Наконец их отправили в требуемый кабинет.
– У нас украли машину! – трагически заявила Катя с порога.
Милиционер, не отрываясь от трубки телефона, кивнул, словно давно уже об этом знал, и протянул им чистый лист бумаги. Пока Катя писала заявление, Башмаков прислушивался к разговору, касавшемуся какого-то убийства с поджогом.
– А что там дактилоскопировать? Одни головешки остались…
– Вы найдете нашу машину? – жалобно спросила Катя, протягивая заявление.
– Застраховались?
– Н-нет, не успели…
– Сочувствую. Если что – позвоним.
Катя пришла домой, легла на диван и горько заплакала. На памяти Башмакова так – безысходно, тоненько подвывая – она плакала еще один раз: когда ей сказали в больнице, что детей у нее больше не будет. А вот окончательно убедившись в существовании Нины Андреевны как альтернативы своему супружескому счастью, она не пролила ни слезинки.
Едва раздался тот идиотский звонок, Катя, ожидая вестей от следователя, опередила Башмакова, с утра маявшегося нехорошим предчувствием, и схватила трубку. Потом она долго слушала, блуждая взглядом по кухне, затем глаза ее нацелились на мужа и начали нехорошо темнеть.
– Спасибо, я учту вашу информацию, – холодно оборвала она чью-то неслышимую скороговорку и повесила трубку.
– Что случилось?
– Ты не догадываешься?
– Нет. Дашка в школе набедокурила?
– Нет, не Дашка набедокурила, а ты, любимый, наблядокурил!
– Ну, ты… – только и вымолвил Башмаков, почти никогда не слышавший от жены неприличных выражений, разве что когда она рассказывала анекдот, и то старалась заменить нехорошее слово каким-нибудь «та-та-та». – А в чем, наконец, дело?
– Дело – наконец! – вот в чем: звонила какая-то ненормальная и сообщила, что ты любишь другую женщину. То есть ее. И что я не имею права препятствовать вашему счастью… Что я Близнец, а Телец, то есть ты, может быть счастлив исключительно с Девой, то есть с ней…
– Бред какой-то! – совершенно искренне возмутился Башмаков.
– Послушай, Тунеядыч, если это так, я тебя не держу и на коленях, как в прошлый раз, стоять не буду! Я ведь тоже понимаю, что любовь – это главное в жизни… парнокопытных!
– Действительно, ненормальная! Кто же это мог быть? А-а, ну конечно… – Он звонко хлопнул себя по лбу. – Я тут одну недавно уволил, и она просто мстит…
– Ты уволил Нину Андреевну? – усмехнулась Катя.
– Не-ет.
– Уволь, пожалуйста, или я уволю тебя, любимый!
На следующий день Нина Андреевна встретила его взглядом юной партизанки, без приказа взорвавшей накануне фашистский штаб. Он отвернулся, а в обеденный перерыв затащил любовницу в беседку возле Доски почета. От ярости у него из ноздрей били струи пара.
– Зачем ты это сделала? Я же просил! Я же сказал – я сам!
– Сам ты не можешь. Я хочу тебе помочь. Я буду бороться за тебя и за нашу любовь!
– Не надо за меня бороться. Не надо!
– Надо. Даже Омка, ребенок, сказал мне…
– Да отстань ты от меня со своей любовью и со своим Омкой! – заорал он так, что сотрудники, проходившие мимо беседки, опасливо оглянулись.
Нина Андреевна посмотрела на него с ужасом:
– Ты понимаешь, что ты сейчас сказал?
– Извини…
– Нет. Не извиню!
Она зарыдала, почти так же, как рыдала в его объятиях, и, наверное, сама почувствовав это неуместное сходство, закрыла лицо руками и убежала.
Катя в этот вечер сначала внимательно наблюдала подавленную задумчивость Башмакова, потом, во время ужина, завела с Дашкой разговор о недопустимости измены в дружбе между мальчиками и девочками, а затем, уже перед сном, накладывая на лицо ночной крем, деловито спросила:
– Неужели ты уволил свою Деву?
– Уволил.
– Я могу спать спокойно?
– И не спать тоже.
– Между прочим, я отобрала сегодня у Комольцевой гороскоп – на уроке, мерзавка, читала. Я позвонила маме. Оказывается, она родила меня ночью, в четыре часа, то есть уже 22-го. Значит, на самом деле я – Рак. А Раки со всеми могут ужиться! Акушерка сказала маме, что 22-е – нехороший день: война началась. И меня записали 21-м… Понятно тебе?
– Можно поцеловать твою нежную клешню?
– Не прикасайся ко мне!
Больше он у Нины Андреевны не ужинал. На работе они продолжали поддерживать ровные и настолько вежливые отношения, что в отделе сразу обо всем догадались. Лишь иногда бывшие любовники встречались взглядами, и в перекрестье, словно голограмма, возникали два сплетенных страстью нагих тела, но взгляды разбегались – и мираж исчезал.
В свой кабинет Башмаков теперь Чернецкую не вызывал, но однажды она вошла сама и без слов ударила его наотмашь по лицу. На следующий день он нашел в папке для приказов записку:
ПРОСТИ! Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ И БУДУ ЖДАТЬ, СКОЛЬКО ПОНАДОБИТСЯ!! Н.
Башмаков приписал третий знак восклицания и разорвал записку.
13
Было уже пятнадцать минут первого, а Вета все не звонила. И это странно. Несмотря на свою молодость, она девушка обязательная и пунктуальная. Может быть, что-то не так с анализом? Эскейпер в раздумье пошел в Дашкину комнату к аквариуму: непойманный «сомец» высунулся из раковины, но совсем чуть-чуть, так что сачок подвести к нему было невозможно.
«Ишь, какой хитрый! – подумал Олег Трудович. – Не хочет переезжать! А кто хочет?..»
В свое время, задумываясь по пустякам, Башмаков сделал вывод: все люди, в сущности, делятся на две категории – на тех, кто любит переезжать, и тех, кто не любит. Любящие переезжать раздвигают пространство жизни. Нелюбящие переезжать берегут это раздвинутое пространство от запустения. Не будь первых, человечество так и жило бы под той пальмой, где родилось. Не будь вторых, вся земля представляла бы собой пустыню, выбитую стадами переселенцев, мчащихся по земному шару. Вот такая получается гармония. Когда человек жаждет переезда, а ему не позволяют, он превращается в бунтаря, в революционера и меняет свою жизнь не с помощью перемещения в пространстве, а посредством разрушения старого обиталища. В результате тот, кто даже не помышлял о переезде, не сделав ни единого шага, однажды утром просыпается в совершенно ином, чуждом мире и начинает этот новый мир в силу своего отвращения к переездам беречь, лелеять и обустраивать.
Башмакову иногда казалось: если бы всем желающим, тому же Борьке Слабинзону или Джедаю, вовремя дали возможность отъехать куда хочется, все осталось бы по-прежнему. Советский Союз был бы целехонек, а сам Олег Трудович, глядишь, защитил бы докторскую и стал заместителем директора «Альдебарана». Но все случилось так, как случилось…
После угона машины Катя еще долго старалась не подходить к окну, чтобы не видеть то место, где в последний раз стояла ее умыкнутая красавица цвета кофе с молоком. Петр Никифорович Катю успокаивал, обещал по знакомству, вне очереди, купить и подарить новый «жигуль», краше прежнего, но что-то там у него не заладилось. Деньги начали стремительно обесцениваться, поэтому даже по знакомству сверху запросили столько, что тесть временно отступил. Основные сбережения лежали у него на срочном вкладе. Боясь потерять годовые, снимать с книжки он ничего не стал, а просто вдвое увеличил цену на чешскую плитку и югославские обои. Творческие друзья Петра Никифоровича крякнули, но выдержали…
– О время, о цены! – вздыхал он.
Башмаков на всякий случай побывал у Докукина, и тот, зная о его горе, тоже обещал помочь, но как-то неуверенно:
– Решим твой вопрос, Олег, если, конечно…
– А что такое?
– Мне кажется, скоро начнется. Говорю тебе это как коммунист коммунисту! Понимаешь, Горбачев стал выступать совсем уж без бумажки. А у нас без бумажки никак нельзя – сразу бардак начинается. Бардак! Одна надежда на Чеботарева. Видал, куда взлетел?
– Да!
– Я ему поздравительную телеграмму отбил. Может, вспомнит про боевого товарища, как думаешь?
– Не сомневаюсь!
– А вот я сомневаюсь. Это болезнь у них там такая: чем выше, тем с памятью хуже.
Катя не сразу, но простила Башмакову историю с Ниной Андреевной, сказав, что не развелась с ним только из-за Дашки. Месяца два жена не подпускала к себе Олега Трудовича, объясняя это природной брезгливостью. Она и в самом деле в общепите, даже в ресторанах, всегда подозрительно оглядывала вилки-ложки и тщательно протирала их салфеткой.
– Ладно, – соглашался Башмаков, – подождем пять лет…
– Почему именно пять?
– За пять лет клетки в организме полностью обновятся, и я стану совсем другим человеком.
– Другим ты не станешь никогда! Грязь можно смыть с тела, а с души нельзя. Посмотри мне в глаза!
Когда наконец, благодаря унизительной настойчивости Башмакова, плотский контакт был восстановлен, Олег Трудович стал замечать, что Катя, раньше всегда любившая с закрытыми глазами, теперь наблюдает за его виноватыми стараниями с недоброй усмешкой и даже не разрешает выключать ночник.
– Тебе нужен свет?
– Нужен, любимый!
– Зачем?
– Хочу, чтоб тебе было стыдно!
Тем временем в «Альдебаране» грянула Большая Буза. Началось-то все, конечно, раньше – с того, что Каракозин вступил в партию. Тогда с научной интеллигенции вдруг сняли все лимиты и даже бросили клич – что-то насчет свежей крови. По этому поводу Джедай сочинил песенку:
Сначала Каракозин только пел свое сочинение по заявкам трудящихся и ухмылялся – мол, знаем, зачем свежая кровь вампиру. Потом он вдруг сделался задумчивым и наконец однажды зашел в кабинет к Башмакову, помялся и сказал:
– Олег Тарантулович, ты, конечно, будешь смеяться, но дай мне, Христа ради, рекомендацию в партию!
– Тебе? – Башмаков автоматически придал своему лицу выражение скорбной сосредоточенности, которое в те годы появлялось на физиономии любого неветреного человека, когда речь заходила о направляющей силе советского общества.
– Мне.
– Зачем?
– Не въезжаешь?
– Нет.
– А ты представь себе, что попал на остров каннибалов и тебя тоже заставляют хавать человечину, а ты не хочешь и даже в принципе против. Конечно, можно поднять восстание. Но против кого восставать, если большинство на острове с удовольствием лопает себе подобных? Выход, получается, один: стать вождем этого племени и запретить жрать людей под страхом смерти… Это я и собираюсь сделать. Въехал?
– Въехал. Но пока ты доберешься до вигвама вождя, тебе столько народу сожрать придется! Можешь и привыкнуть.
– Посмотрим. Дашь?
– Есть старая казачья заповедь: трубку, шашку, рекомендацию в партию и жену не давай никому!
– Значит, не дашь?
– Дам. Очень интересно поглядеть, как ты оскоромишься!
На заседание общеинститутского парткома Джедай заявился в своем знаменитом джинсовом костюме, майке с надписью «Perestrojka» и даже соорудил на затылке рокерскую косичку, чего раньше никогда не делал. Парторг «Альдебарана» Волобуев-Герке, завидев такое, потемнел ликом – и это было понятно: в начале шестидесятых по заданию райкома он ходил по Москве с ножницами и стриг патлы стилягам. Совсем еще недавно он требовал, чтобы вступающий в партию показывал подкладку пиджака, и если там обнаруживался импортный лейбл, парторг с гадливостью упрекал провинившегося:
– А сало русское едим!
Потом Волобуев-Герке обычно наклонялся к сидевшему рядом соратнику и добавлял тихо:
– Так бы и дал по лбу половником!
Вообще-то, когда Башмаков пришел на работу в «Альдебаран», секретарь парткома был всего-навсего Волобуевым и любил вспоминать, как его дед, потомственный ивановский ткач, а затем лихой чоновец, воспитывал внуков за обеденным столом:
– Ка-ак даст половником в лоб – аж искры перед глазами. Потом, значит, спросит: «Понял?» А если не понял – еще раз ка-ак даст!
И вдруг на третий год перестройки секретарь парткома удвоил фамилию и стал Волобуевым-Герке, ибо лихой чоновец женился, оказывается, на дочери тайного советника барона фон Герке, познакомившись с ней во время облавы на Хитровом рынке, где оголодавшая дворяночка меняла фамильные кружева на хлеб. А фон Герке были в дальнем родстве с Пушкиными. И теперь секретарь парткома с удовольствием рассказывал, как бабушка, приложив к шишке пятак, добавляла внуку по-французски:
– За недостойное поведение за столом выучишь наизусть оду Державина «Бог».
И надо сказать, удвоение фамилии сильно повлияло на характер секретаря парткома, в нем появились благородные манеры. Он даже теперь вставал из-за стола, когда в кабинет входила женщина, не попрекал вступающих в партию русским салом и все реже выказывал намерение дать кому-либо в лоб половником.