— Это совсем другое дело. Моя мама умерла, и потом я был у воронья.
Он замолкает, потому что внизу, на самых дальних путях, первый раз увидел поезд, в котором есть окошки, и ему хочется разглядеть, едут ли там солдаты. Но поезд идет слишком быстро, и солнце, как маленькая бомба, взрывается в каждом окне. Если мама Джейн жива, то почему же отец Джейн не стал жить с ними? Значит, есть старые девы и есть отдельно матери и отдельно отцы, отцы уходят на войну, им за это дают деньги, которых у них нет, из-за денег отец Крысы и бросился с моста, а Джейн вообще не видит маму, ведь ночью она делает парашюты, а утром спит, и каждый живет сам по себе, как там, у ворон, как дядя, который такой образованный, но не хочет, чтобы ему задавали вопросы; и никто никого не любит, а если и любит, то виду не показывает, и все думают друг о друге дурно: например, что мама Джейн — плохая женщина, что Марсель — вор, и Крыса тоже, и даже сам он вор, — вот Крыса и вымещает злость на цветах. Все гораздо сложнее, чем он себе представлял; раньше ему казалось, что здесь жизнь должна быть совсем иной, чем там, у воронья, а выходит, здесь все то же самое, что и там, если не считать Джейн, но, возможно, ее красота — это только видимость, а внутри скрывается совсем иная девочка, вовсе не такая хорошенькая, которая не отличает прекрасное от безобразного и легко может причинить боль, потому что удовольствия для нее дороже дружбы, а дружба — это единственное, что имеет цену, ради нее люди не задумываясь готовы отказаться от еды, благодаря ей все, что кажется несчастьем, когда человек один, становится счастьем.
Она садится, прижимается к нему, а он, сам того не замечая, начинает тихонько растирать ее руки от локтей к плечам, и тут обнаруживает, до чего тонкая и нежная у нее кожа, и, растерявшись, не знает, как себя вести.
— Ты видела детей, у которых есть и папа, и мама? Я вот никогда не видел.
— У всех детей они ость. Ты только что приехал, потому и не видел. Например, у Терезы и Изабеллы, пожалуйста. У них чудесная мама, такая ласковая, и замечательный папа, он никогда не устает и ужасно о них заботится. Почему бы тебе не поужинать вместе с нами?
— В пять часов сюда за мной придет тетя Роза.
— Ну и что? Мама Пуф с ними дружна. Она позвонит им, и все.
— Пуф — это смешно, но приятно.
— Ее так зовут, потому что она очень толстая и весь день на ногах, а когда садится, говорит «пуф», даже если ей некогда.
— Это, видно, какая-то странная семья.
— Ведь ты с луны, Пьеро, откуда тебе знать?
— Я знаю гораздо больше, чем ты. До того много знаю, что целому свету никогда не стать таким, каким я его знаю.
— Верно, все, что ты знаешь, ты просто выдумал.
Она совсем повисла у него на руках, и, чтобы не упасть вместе с ней, ему приходится облокотиться на рампу, а голос ее, нежный и теплый, как парное молоко, вливается в его грудь и отнимает последние силы. Она вот-вот рухнет на бок, он пытается удержать ее запястье, и собственные пальцы вдруг кажутся ему огромными.
— Я вот знаю, что Крыса скоро умрет, и никакая это не выдумка.
— А я думаю, мой папа не вернется с войны, ведь он меня почти не знал, наверно, забудет обо мне в своем самолете.
— У тебя ужасно тоненькие руки, просто как спички. А я-то хотел убежать с тобой в кругосветное путешествие и до тех пор, пока мы не состаримся, жить только среди таких, как мы, детей. Но куда тебе с твоими ручонками!
— Почему это! У женщин всегда руки меньше, чем у мужчин.
— Ничего подобного, знаешь, какие ручищи у тети Марии? А у тети Розы и у ворон? А такие малюсенькие, по-моему, только у тебя. А если тебе придется перебираться через пропасть по канату?
— Ты меня можешь перенести на спине…
— Тогда придется очень долю ждать. Я сам еще не очень сильный, я еще должен вырасти.
— Нет уж, ждать я не согласна. Рассказывай сейчас же, как мы убежим.
Внизу идет поезд, почему-то без вагонов, из одних колес, а на них, притаившись под брезентом, неподвижно сидят огромные лягушки, с длинными трубами во рту. Ему очень хочется спросить у нее, что это такое, но нельзя: ведь он знает все на свете!
— Ну ладно, слушай… мы спускаемся в яму, к поездам. Вот видишь, тебе сразу же придется лезть по канату.
— Зачем? Можно пройти мимо мольсоновского завода, там не так круто.
— Ну, раз ты и без меня знаешь, где и как нам пройти, я дальше рассказывать не буду. Зачем? И потом учти, в кругосветном путешествии никогда не надо выбирать самый легкий путь — тогда уж лучше просто гулять по улицам, тут и воды попить можно и кругом рестораны, где можно поесть. По-моему, нам вообще не стоит никуда отправляться. Да и незачем девчонок брать с собой. Кому потом рассказывать свои приключения? А если некому рассказывать, то это все равно что дома сидеть. Девчонки должны вязать чулки и ждать.
— А что же мы будем делать, когда спустимся к поездам?
Она устраивается поудобнее, вытягивает ноги и кладет голову ему на колени, чтобы лучше слышать. И он спешит начать кругосветное путешествие, лишь бы лился и лился этот рыжий водопад.
— Пойдем в самый хвост, заберемся в маленький вагончик, только не в холодильник, а вон в тот, с трубой, который не запирается.
— А-а, это кухня. Уж где-где, а там-то наверняка кто-нибудь есть.
— Ну вот! Видишь, так нельзя! С тобой далеко не уедешь: слишком много ты всего знаешь, будешь трещать без умолку, и нас тут же поймают.
— Я только хотела сказать, что если там никого не будет, то для нас это самый удобный вагон. Я теперь буду молчать, обещаю тебе.
— Сначала, перед отъездом, Балибу будет обыкновенным желтым бесхвостым котом.
Он ждет, что сейчас она спросит, кто такой Балибу, но, едва открыв рот, она его тут же закрывает: только успевают мелькнуть белые зубки и кончик малинового язычка.
— Балибу выбрал для нас этот поезд, потому что он отправляется ночью, а ночью, как тебе известно, никто не ест. Но мы с тобой должны поесть, ведь наутро… Ну так вот, всю ночь поезд едет к Северному полюсу, первая остановка у него только через сто тысяч километров — а до Северного полюса еще далеко-далеко, — и вокруг дремучий лес, за ним начинается страна индейцев; через этот лес так часто ездят поезда, что волки в нем больше не водятся, там бродят только белые охотники, но они ничего не могут поймать, кроме рыбы и… красных белок, ужасно злых и глупых; эти белки все время орут, поэтому их сразу можно обнаружить. Но за час до восхода солнца, когда мы наконец въезжаем в страну гор и индейцев, Балибу превращается в машиниста и в том месте, где разветвляются рельсы, отцепляет наш вагончик, и дальше вагончик катится сам, целый день, все вперед и вперед, мимо Торонто и Чикаго — это самые большие индейские деревни — и…
— Папа писал мне из Чикаго. Это в Штатах. А как же вагон может ехать без паровоза?
Он думал, что она задремала, и говорил все тише и тише, вот-вот замолчит, и тогда можно будет, не отвлекаясь, просто смотреть на нее и радоваться, но снова надо говорить сердито.
— Все, больше не едет, ну что, довольна? И вовсе это совсем другой Чикаго. А если ты уже ездила в кругосветное путешествие, то зачем начинать все сначала?
Обхватив его ледяными руками за шею, она чуть приподнимает головку — и он уже не в силах разыгрывать возмущение.
— А вечером?
— А вечером, дурочка, мы все еще будем ехать: вагончик катится сам, потому что он на колесах, а рельсы ведут вниз, в лощину между высоченными горами — повыше, чем ваш мост. А знаешь, там тоже есть яма, совсем как вот эта, посреди дремучего леса, и там кончаются рельсы: индейцы их давным-давно взорвали, чтобы избавиться от бледнолицых, потому что все бледнолицые жестокие и ленивые, они не умеют плавать в каноэ, как индейцы, и к тому же изобрели ружья, потому что зрение у них никудышное, и они не умеют стрелять из лука, ведь это труднее, чем из ружья… И в этой яме за долгие годы накопились сотни поездов, попадали прямо друг на дружку, а внутри полно скелетов, уже таких старых, что стоит к ним пальцем притронуться, и рассыплются в пыль, а в этой пыли можно утонуть, не хуже чем в снегу. Но наш вагончик очень маленький и легкий, он не застрянет на Великом кладбище поездов, и мы окажемся на пустынной поляне, где растут прекрасные цветы и висит большая надпись по-английски: «С любого бледнолицего, который ступит сюда, снимут скальп, а самого бросят в клетку к воронам, где он сгниет заживо».
— А почему по-английски?
— Не могут же индейцы разговаривать, как мы.
— Значит, я смогу с ними поговорить?
— Индейцы говорят на другом английском, это индейский английский. И тут Балибу превращается в громадного белого волка с красными глазищами, а ты бросаешься ко мне и кричишь, что он сейчас примет тебя за Красную Шапочку и съест, но я успокаиваю тебя и говорю, что вас никак нельзя спутать, ведь Красная Шапочка наверняка была поумней тебя, и потом Балибу не простой волк, а белый и гордый: ему противно ложиться в бабушкину постель — и он улыбается тебе во всю свою волчью пасть. И ты говоришь ему: «Какие у тебя большие зубы, бабушка!», а он громко хохочет, и зубы у него становятся еще больше, а потом он пытается своей огромной лапой погладить тебя, чтоб ты убедилась, что он на самом деле наш Балибу, но ты начинаешь так громко плакать, что тысячи индейцев спускаются с деревьев и прячутся за стволами: они ждут, когда наступит ночь, и…
— Я хочу домой, Пьеро, я больше не хочу в кругосветное путешествие, у меня слишком маленькие руки.
Она стремительно выпрямляется, трясет его за плечи и плачет по-настоящему. Но он так разошелся, что уже не может остановиться.
— …и ночью тысячи красных глаз жадно смотрят на твои красивые волосы, и до нас доносится лязг ножей, а Балибу очень веселится и воет, как настоящий белый волк — белые волки воют гораздо страшней обыкновенных, — и эти красноглазые боятся вылезти из-за деревьев.
— Перестань, Пьеро, перестань. Мне всю ночь будут страшные сны сниться.
— Вагончик не может дать задний ход. Через Великое кладбище поездов не ездят задом наперед. Вернуться нельзя, Джейн, совсем нельзя. Придется продолжать путешествие до конца, вокруг всего света объехать.
— Я не хочу.
— Но я же с тобой, я буду тебя защищать.
— Ты сам сказал, что еще должен вырасти.
— Хочешь, я открою тебе тайну, самую важную, какую я знаю? На свете гораздо больше детей, чем взрослых. Они нам будут встречаться повсюду. А дети злыми никогда не бывают. Если даже они кажутся злыми, значит, они просто-напросто несчастные. Даже если они говорят по-английски, надо с ними немножко подружиться, но незаметно, а то ты их отпугнешь.
— И все ты врешь. Мальчишки бросались в меня камнями, дергали за волосы, дрались со мной. Иногда они были совсем большие, больше тебя. И еще обзывали: «Рыжая дура» или «Англичанка чертова», клянусь, я не вру.
— Но ты же не пыталась с ними поговорить. Они просто видели, что ты их боишься. А бояться нельзя, ни в коем случае нельзя, а то они станут еще злее. Это как с собаками.
— А ты что же, никого не боишься?
— Раньше боялся, но теперь все. Сказал себе в один прекрасный день, что лучше умереть, чем бояться. И расквасил нос длинному Жюстену.
— Вот и со взрослыми так же. Если б только у тебя хватило сил поколотить их… Видишь, ты все врешь.
— Послушай. Вот ты, когда первый раз меня увидела, показала мне язык. А теперь больше не будешь!
— Еще неизвестно. Это совсем разные вещи. Все из-за твоих теток, они меня терпеть не могут.
— Ты еще мало путешествовала, поэтому понять не можешь. Но вот увидишь, что я прав.
— Я больше не желаю путешествовать. А кто такой Балибу?
— Это ты узнаешь только под конец путешествия.
Она встает, подпрыгивает несколько раз, пытаясь попасть в такт какой-то мелодии, слышной ей одной, и начинает танцевать, опустив руки, громко пристукивая каблуками по доскам, словно щелкает кастаньетами.
Впервые он задумывается о том, почему там не было девчонок — когда-то он даже радовался этому — и с чего он взял, что все они непременно дуры и зануды?
— А, вот ты где! Я уж было решила, что ты не пришла, и собралась домой.
На лесенке появляется высокая, выше его ростом, черноволосая толстуха с прыщами на лице.
— Это Тереза, — бросает Джейн, продолжая танцевать.
— Они заставили меня целый день мыть полы. На четвереньках. И все время подсматривали за мной! Нет, я этого не выдержу. Прямо с ног валюсь, так спать хочется.
Она плюхается на верхнюю ступеньку; и правда, видно, она ужасно устала: мускулы лица непроизвольно подергиваются, коленки покраснели и опухли.
— Она англичанка и ничего не понимает в жизни. Ну, привет, эй ты!
Она ему сразу понравилась, потому что человек с таким голосом не может никому сделать зла, и даже жалуется она как-то весело. Зад у нее до того толстый, что ее трудно по-настоящему пожалеть, и она наверняка к этому уже привыкла.
— Она вздумала наняться в Мизерикорд, чтобы заработать себе на наряды. Представляешь, во что ей обойдется одна только материя!
— И совсем не в этом дело. Просто маме некогда шить, и я должна ей помочь.
— А что это такое, Мизерикорд?
Они хохочут.
— Ты слишком мал, чтобы это знать, — говорит Джейн, перестав наконец танцевать.
— Это больница, в ней тысяча коридоров, и все их надо мыть, — добавляет Тереза и протяжно вздыхает.
— Там появляются младенцы без пап. А мамы даже не забирают их оттуда.
— Мне одна сказала, что ей всего тринадцать лет. Джейн, это же просто ужас!
Она опять вздыхает, еще протяжнее и тяжелее.
— А это Пьеро, мой новый сосед и отныне мой единственный друг, — провозглашает Джейн, гордо вскинув свою львиную головку.
— Мальчонка старых девок, что ли?
— Ну и выражаешься ты! Больница тебе не пошла на пользу.
— Могли бы одеть его получше.
— Он только что приехал. А потом, он и так очень красивый.
Джейн как-то переменилась с приходом Терезы, будто ей опять ведомо все на свете и она берет его под свою опеку. Он уже не понимает, смеется она над ним или говорит серьезно. Он еще не привык к этим быстрым переходам. А главное, он боится, чтобы она вдруг опять не сделалась прожорливой грязнулей, как тогда с Крысой. И вообще, две девчонки разом, это уже не то, и он опять чувствует себя неповоротливым и неуклюжим, как мольсоновские лошади. Чтобы скрыть смущение, он говорит:
— Хочешь, я помогу тебе мыть полы. Я привык к длинным коридорам, будь они хоть в целую милю.
— Думаешь, эти соплячки позволят тебе совать туда нос, когда они все брюхатые? Ну что, пошли? Он тоже пойдет с нами, я его пригласила.
— Вот и хорошо ради разнообразия, а то твоя рожица нам уже примелькалась. Пойдем, Пьеро, мама будет рада с тобой познакомиться. Джейн-то у нас торчит целыми днями.
Голос у Терезы добрый, как теплый хлебный мякиш. Прямо съесть хочется.
— Эти коридоры без велосипеда не объедешь, так я им и скажу, а не нравится — пошвыряю тряпки прямо в морду.
— А как же тогда ты похудеешь?
— Увижу, как ты проедаешь деньги, отложенные мне на платья, и сразу похудею.
Он проходит мимо сторожа на бочке, безумно гордый тем, что идет с двумя дамами.
Не вынимая изо рта трубки, Ансельм не слишком уверенно кричит ему вслед:
— Эй, молокосос, а как же твоя тетушка? Что я ей скажу?
— Скажите, если только вам удастся слезть с бочки, что вы с удовольствием проводите ее до дому! — кричит в ответ Джейн неожиданно визгливым голосом.
— Ой, как хочется пипи! Привет, Мяу! Я сейчас. приду.
— Давай, давай, мышонок, это дело серьезное, но мужчинам об этом сообщать необязательно.
Второй раз за сегодняшний день он оказался на улице Лагошетьер, только в другом ее конце, не там, где живет Крыса, а ближе к улице с красивым названием Визитасьон. И к дому это название подходит. Здесь такая же прямоугольная арка, как у Крысы, но дворик очень опрятный, а деревья в нем сплошь покрыты большими голубыми цветами; под деревьями сверкает на солнце длинная машина табачного цвета, и всюду разбросаны раскрашенные деревянные утки, медведи и даже жираф без головы. Но самое поразительное — это мама Пуф, похожая на гигантскую надувную игрушку, плавающую в шезлонге: никогда в жизни он не встречал такой огромной и толстой женщины, но вся она какая-то мягкая, точно ее надули не до конца, а на руках у нее пухлый младенец, который сосет, причмокивая, необъятную грудь с голубыми прожилками, в два раза больше, чем он сам. Молоко стекает по круглой ручонке, утопающей в этой ласковой необъятности.