Цепь в парке - Ланжевен Андре 9 стр.


— Скоро все это кончится. Когда Голубой Человек вернется с войны, он прогонит воронье, и посадит повсюду цветы и деревья, и везде устроит фонтаны. И все дети будут делать что захотят, и у каждого будет лошадь, и собака, и даже отдельная комната.

— Голубой Человек — это летчик, твой отец?

— Не знаю. Я его никогда не видел.

— А я своего видела, целый день. Он был такой красивый в голубой форме! Я никак не могу поверить, что он уехал. Ты знаешь, какой он добрый! Самый добрый папа на свете! А много детей в твоем збмке?

— Сотни. А ты верно сказала, летчик и есть Голубой Человек.

— Голубой, как само небо! А в одной семье столько детей не бывает.

Он предпочел бы поговорить о чем-нибудь другом, ради нее он и так слишком много наврал зараз, не подумавши, и не уверен, что сумеет ответить на все ее вопросы. Конечно, девчонки мало что понимают в жизни, подловить его она не сможет, но все-таки лучше не слишком завираться.

— А они вовсе не родственники. Их всех украли.

— Украли? А зачем красть детей?

— Ну, как тебе сказать… это заложники. Понимаешь, что это значит? Вороны воспользовались тем, что их отцы на войне.

— А до этого в замке не было детей?

— Конечно, были, но это совсем другое дело. Там были дети, у которых вообще нет родителей, и Голубой Человек отдал им свой замок.

— А что это за вороны?

— Это безволосые женщины, поэтому они прячут голову под большими крыльями, и у них, как и у старых дев, тоже не бывает детей, только по другой причине.

— А по какой?

— Сам не знаю. Это тайна.

— Если ты никогда не видел ни Голубого Человека, ни своего отца, откуда ты знаешь, что он летчик?

— Мне брат говорил.

— Ты хоть брата-то видел?

— Ты что, мне не веришь? Конечно, брата я видел. Он мне даже письма писал; там вырезаны некоторые места, чтобы никто не узнал, где находится подводная лодка.

— И в твоем замке все одеты, как ты? Это вроде армии, что ли?

— Пожалуй. Хорошо, что мы не девчонки, потому что девчонки…

— У нас в школе тоже все одеты одинаково. А твои вороны — это просто монахини, как и у нас.

— Неправда! Мы не девчонки! — возмущается он, пытаясь перекричать загудевшие внизу паровозы.

Он встает на четвереньки и чертит в желтой пыли кружок, над ним большие квадратные крылья, а посредине длинный зубастый клюв.

— Это, по-твоему, монахиня, да?

Она тоже встает на четвереньки и рассматривает рисунок, но он уже ничего не видит, ослепленный золотом ее волос.

— Я не пойму, что тут нарисовано. Мама говорила, что ты приехал из сиротского дома.

— А что такое, по-твоему, сиротский дом? — спрашивает он с плохо скрытым беспокойством.

— Откуда я знаю? Дом, куда отдают детей, у которых нет ни папы, ни мамы. Но ведь у тебя есть отец. А у меня еще есть старшая сестра, но только она нехорошая.

Ему неприятно, что у нее есть сестра, пусть даже нехорошая. А он-то думал, что у нее никого нет, кроме него, пока ее отец на войне, а мама на работе.

— Чем же она нехорошая?

— Не знаю. Мама из-за нее вечно плачет. Ей семнадцать лет. Она не живет дома. Мы даже не знаем, чем она занимается. Мама работает, она парашюты делает. Она приходит домой поздно ночью, а сестра даже не желает присмотреть за мной.

— Значит, ты всегда одна? — спрашивает он радостно,

— Часто, но иногда приезжает бабушка.

— Теперь все будет по-другому. Теперь я буду с тобой.

Она встает, фыркает и отряхивает подол, а он отводит глаза, чтобы не смотреть на ее крохотные белые трусики.

— Какой прок от такого маленького мальчика! А твои тетки? И вообще, у меня есть подруга, Тереза, она мне часто звонит, я почти каждый день у них ужинаю, у них большая семья, и мне там очень хорошо. Тереза зайдет за мной сюда.

Джейн возвращается к решетке и смотрит вниз на поезда. Его огорчил ее смех, а еще сильнее эта Тереза со своей большой семьей, где Джейн так хорошо. Он не выдержал испытания: и сказать-то еще ничего не успел, а она уже отвергла его. Ей просто любопытно было узнать, кто он такой, а теперь он ей больше не нужен. А может, все девчонки такие, они, как непоседливые мотыльки, опускаются лишь на собственную тень.

Посреди парка высокая эстрада, крыша у нее в виде пагоды. Прищурившись, он читает вывеску: КОНЦЕРТЫ В ПАРКЕ КЭМПБЕЛЛ… «Ежедневно, в восемь часов ». На улице Нотр-Дам трамваи останавливаются только на красный свет, но никто не входит и не выходит, а по мостовой движется мольсоновская повозка, задерживаясь то у одних, то у других ворот, и округлые крупы лошадей блестят на солнце, как шоколад.

Напрасно он ждет, что она вернется или окликнет его. Ему становится страшно, вдруг он не успеет поговорить с ней до прихода этой самой Терезы; он натягивает рубашку прямо поверх комбинезона и шагает к ней.

— А я только что видела красивый белый пароход с двумя трубами.

Теплый низковатый голос возвращает его к жизни, а ведь только что на него накатила дурнота от запаха пивоварни, жженой резины и паровозной гари.

— Его тащили на буксире три паровоза, и он причалил у вокзала, чтобы забрать солдат, — говорит он, чтобы ее посмешить.

— В жизни не слыхала такой чепухи! Думаешь, я вру? Надо же, первый раз пришел в парк и не веришь, что отсюда видны корабли!

Он очень доволен своим пароходом на вокзале. Теперь он отчаянно соображает, куда бы еще его отправить, чтобы она посмеялась. Но она просовывает маленькую ручку в золотистых пятнышках сквозь решетку и показывает куда-то вдаль, за железную дорогу и за длинное здание, которое заслоняет им горизонт.

— Видишь там голубой клочок? Ну вот! Это река. Весь пароход не видно, только чуточку, но если долго смотреть, то весь увидишь.

— Так близко и ничего не видно? А какая она, река? Чтобы ее увидеть, надо подняться на мост, да?

— Ой, до чего мне есть хочется! Хрустящую картошку привезли, — говорит она не оборачиваясь.

Он тоже чувствует, что откуда-то потянуло жареной картошкой. В ворота въезжает пузатая повозка, такая же грязно-желтая, как и трамваи; ее тащит, понурив голову, тощая-претощая лошадь. В облачке пыли мелькает зеленое платье Джейн: она уже летит мимо эстрады к воротам, и он бросается вдогонку. К повозке они подбегают вместе. Там, рядом с толстяком в белом фартуке, заляпанном горелым маслом, он с удивлением обнаруживает Крысу. Но удивление сменяется гневом, когда Крыса своим мертвым голосом обращается к Джейн:

— Я так и знал, что ты здесь, моя белочка, только ради тебя и приехал. Все за мой счет, и подливочка в придачу.

Он протягивает ей кулек, доверху полный, так что масло стекает через край и картошка вываливается ей на платье.

— Ой, Крыса, не надо столько, лучше потом еще дашь!

Гастон высовывается из повозки, запускает обе ручищи в ее рыжую шевелюру и притягивает к себе.

— Ну, а что за это получит добрый дядя?

Он целует ее, но это полбеды! — она и сама чмокает его в щеку.

— Кушай на здоровье, чтобы поскорее вырасти. А то я жду не дождусь, когда ты наконец станешь большая и можно будет с тобой…

Крыса хлопает толстяка по спине и хихикает, словно масло шипит на сковородке.

— Лакомый будет кусочек, а, Квашня?

Задыхаясь от негодования, Пьеро кладет в окошечко повозки свои монетки и гордо говорит Крысе:

— Это я ее угощаю. А тебе что здесь надо, Крыса?

— Смотри-ка, паинька Пьеро пришел в парк поиграть. Этот молокосос-деревенщина уже углядел нашу белочку. Ах да, вы ведь соседи… А я тут картошечкой торгую, дышу свежим воздухом. Забирай свои гроши, нам они ни к чему.

— Ты не смеешь ее целовать.

— Да ну? Интересно, почему бы это?

— Потому что ты — Крыса, потому, что ты болен. И потому, что ты ей даже не родственник!

Джейн жадно уплетает картошку. Можно подумать, что эту птичку неделю не кормили. Она делает вид, будто разговор ее не касается. А Крыса и не злится всерьез, только все смеется, точно масло скворчит.

— Полюбуйтесь на этого щенка! Она что, твоя собственность? Чтоб такую красоточку да не поцеловать! Уж не ты ли мне помешаешь?

Толстый сторож с серебряным свистком наконец зашевелился на своей бочке: он слезает и направляется к ним.

— Джейн, сейчас же перестань есть его картошку!

Ему делается противно, что она так прожорлива, что пальцы у нее в масле и на нарядном платье расплываются жирные пятна. А на волосы, на ее прекрасные волосы он уже не обращает внимания, настолько он возмущен.

Она говорит с набитым ртом, брызгая слюной. Теперь это самая обыкновенная девчонка, которая не умеет прилично есть, да еще принимает что угодно от кого угодно — этого он Крысе в жизни не простит! Он, пожалуй, был бы даже рад, если бы она заразилась от этого чахоточного.

Сторож начинает браниться:

— Я предупреждал тебя, Крыса, в прошлый раз: будешь слоняться вокруг парка, за решетку отправлю. Ишь ты, изображает из себя продавца картошки! А ну, отчаливай отсюда, да поживее!

— Ладно, не шуми, дай коняге развернуться. Она у нас пятиться не обучена. Можешь уматывать на свою бочку, Ансельм.

Падшая фея стоит в стороне, посасывая ломтик картошки, и в ее кошачьих глазах вспыхивают насмешливые искорки. Он выхватывает у нее кулек и швыряет Гастону прямо в лицо, затем как ни в чем не бывало поворачивается к человеку в белом фартуке, не обращая внимания на тощего верзилу, который дышит так хрипло, точно у него внутри что-то рвется.

— Дайте на все деньги, — говорит он спокойно.

— Я не хочу. Не притронусь я больше к этой картошке.

Она сует свою замасленную ладошку в его руку и, неуверенно улыбаясь, лепечет умоляющим голосом:

— Ты не сердишься? Я больше не буду, обещаю тебе. Просто раньше мне было очень скучно одной…

Сторож на бочке свистит, будто дюжина паровозов разом, в свой красивый серебряный свисток. Костлявая лошадь, понурив голову, медленно разворачивается, а Гастон все еще выуживает из волос застрявшие там ломтики картошки и кидает в мальчугана.

— Черт бы тебя побрал! Не будь ты братом Марселя…

Но конца фразы уже не слышно. Его длинные черные космы мелькают еще раз, когда повозка выезжает за ворота.

— Эй, белочка, передай Изабелле, что я навещу ее вечерком…

— Кто это Изабелла?

— Старшая сестра Терезы.

— А что ему от нее надо?

— Не знаю. Он всю неделю по вечерам за ней приходит, а с ним еще двое приятелей помоложе. Мадам Лафонтен недовольна, но Изабелла вроде моей сестры. Она говорит, ей жалко его, и потом из всех парней с нашей улицы один Крыса и остался.

Он замечает, что машинально сжимает ее руку; еще пять минут назад он не смел об этом и мечтать, а теперь не испытывает никакой радости, он чувствует только, что рука у нее маленькая и что ему неприятно прикосновение масляных пальцев. Если бы не этот взгляд и не эти удивительные волосы, если бы не отзывался в каждой его жилке низковатый голос, переливающийся, точно вода, и если бы она не показалась ему с первой минуты самой драгоценной, единственной на свете, то сейчас она была бы просто самой обыкновенной тетехой, к кому даже и подойти неохота и про кого не придумаешь никакой истории. А она этого не знает, даже не подозревает, ведет себя черт-те как, не понимая, кто она такая, и сразу перестает быть прекрасной картинкой из книжки. Целоваться с Крысой за хрустящую картошку! Он все никак не может ей этого простить. Схватив ее крошечные пальчики, он из всех сил трет их о свою рубашку.

— Неужели тебе не стыдно целовать этого гнусного верзилу, ведь у него полный рот заразы! Посмотри на свое платье, оно было такое красивое, а теперь все в масле, и руки тоже!

Она не сопротивляется, поглядывая на него покорно, чуть боязливо, словно отныне будет слушаться только его. А он своей рубашкой, измазанной глиной и сажей, только еще больше пачкает ей руки.

— Идем к фонтану, — говорит она таким смиренным тоном, что ему делается стыдно.

Она подводит его к небольшому бассейну, снимает почерневшие от пыли сандалии и ступает в воду, подставляя лицо под брызги фонтанчика, бьющего посредине. Платье на ней тут же намокает, и, когда она наклоняется, четко вырисовывается ее худенький зад.

— Иди сюда, здесь хорошо!

Ее рыжие пряди от воды темнеют и липнут к лицу, как влажные осенние листья. Он снимает ботинки — здесь, на солнце, у фонтана, они выглядят так, будто в них щеголял еще его прапрадедушка, — влезает в ледяную воду и забывает обо всем на свете. Джейн набирает воды в подол платья и брызгает ему в лицо, но он смотрит не мигая на розоватую белизну ее ног, и эта девочка опять кажется ему недоступной, крохотной фигуркой на красивой картинке в книжке.

Встав во весь рост на своей бочке, Ансельм свистит что есть мочи и грозит им пальцем.

— У тебя ботинки прямо как у Чаплина.

— Как у кого?

— Ты что, не знаешь Чаплина? Это такой маленький человечек с тросточкой, у него ботинки, как у тебя, и нарядный черный котелок, на который все садятся. Вот пойдем в кино — и увидишь. Знаешь, как смешно!

Она стоит в мокром платье, облепившем ее бедра, и мотает головой, чтобы стряхнуть с волос воду, потом неожиданно целует его в шею.

— Что, холодно?

Она проделала это так быстро, что только спустя минуту он вздрагивает от прохладного прикосновения ее губ.

Там, у ворот, Ансельм уже угомонился я снова застыл в позе созерцателя, взирая на мир с высоты своей бочки.

Засунув ладони в ботинки, он поднимает их на вытянутых руках, словно они ступают по воздуху.

— Я исходил в них все, от стены до стены, до самого неба, по кто-то обрезал им крылья, и я никогда не был в кино, никогда не видел пароход, не видел даже обыкновенную белку. Это чудесные ботинки, они служат мне верой и правдой и сегодня впервые гуляют на воле.

— У Терезы отец — сапожник, он такой смешной… он, наверное, сможет их починить, сделать отличные солдатские башмаки.

— Зачем? Мы же не солдаты, а летчики. Ты умеешь по деревьям лазать, белочка?

— Я знаю место, откуда хорошо видны пароходы, можно их даже потрогать. Это за рынком, мы с тобой туда сходим. Они такие красивые, особенно вечером, когда отплывают и на них зажигаются все огни.

— Что нам теперь делать? Хоть на вертеле сушись!

— Давай полежим на эстраде. Пошли.

Она взбирается по крутой лесенке на подмостки и вытягивается на серых досках. Тут темно и прохладно. Теперь, когда она лежит, грея руки между коленками, она кажется ему лишь отражением деревьев, солнечным лучом, пробившимся сквозь витраж в церкви. Он садится рядом и видит, что она дрожит.

— Замерзла?

— Да нет, это от нервов. Внутри мне тепло-тепло. По вечерам здесь играет духовой оркестр. И приходит много взрослых.

— Джейн, а сколько тебе лет?

Ему доставляет удовольствие произносить это имя, хотя он не уверен, что выговаривает его правильно.

— Десять. А тебе?

— Неправда!

— Почему? Я вот даже не знаю, как тебя зовут.

— Пьеро. Ты не можешь быть старше меня, я же выше, и волосы у тебя не подстрижены.

— Пьеро — это лунное имя из песенки. Я не хочу стричься. Мне будет десять зимой, какая разница? Можешь спросить у мамы.

— Ее же никогда нет дома.

— Да, она бывает дома только по утрам, но утром она еще спит. Когда она спит, время так медленно тянется, ведь мне даже нельзя с ней поговорить. И часто у нее ночует какой-нибудь дядя.

— Я тоже не хочу, чтоб ты стриглась. Хочу, чтобы ты осталась навсегда такой уродиной, как сейчас. Дядя, какой еще дядя?

— Понятия не имею, разные. Нужен же ночью мужчина в доме. Вместо сторожа, наверно.

— Почему уехал твой отец, не теперь, а когда ты была маленькая?

— Он работал в Штатах, потом в Африке.

— Неправда. В Африке никто не работает: там слишком жарко и без конца приходится убивать всяких львов и тигров.

— Ну вот, он как раз и помогал убивать львов. А твой?

— Мой?

— Да, твой, ты ведь говорил, что никогда его не видел.

Назад Дальше