Цепь в парке - Ланжевен Андре 8 стр.


На улице ему удается высвободить руку, и он идет по краю тротуара, будто они с теткой даже незнакомы. По дороге им попадаются десятки лавочек, и на каждой обязательно реклама, где изображены одинаковые бутылки кока-колы или оранжада, и всякий раз тетя сообщает ему имя владельца и объясняет, что покупать в этой лавочке, а что — в другой, потому что тут дешевле, а там лучше. Она заставляет его повторять за собой названия улиц, будто он сам не умеет читать, показывает в их квартале не только лавчонки, но и дома приятельниц — и он узнает, что у тети Эжени подруг больше и они совсем другие, чем у ее сестер.

До него почти не доходит смысл теткиных слов; он с трудом выдерживает десять шагов, чтобы не оглянуться и не посмотреть, идет ли за ними девочка. Но ее он интересует не больше чем воробьи, копающиеся в лошадином навозе, который дворники собирают в мусорные ящики на колесах. Она скачет на одной ножке, внезапно делает в воздухе поворот, приземляется на обе ноги, чуть расставив их, потом опять прыгает на одной ножке. Раза два он пугался, что она раздумала идти дальше; она перебегала улицу и подолгу разглядывала витрины, но потом снова принималась играть, следуя за ними в некотором отдалении.

— Нас тут все знают, мне все равно расскажут, что ты делал, — заявляет тетя Роза, когда они выходят к трамвайной линии.

— А что мне делать? Разговаривать с самим собой, раз ты мне ни с кем водиться не разрешаешь?

— Улицу переходят только на зеленый свет! — вопит она, схватив его за бретельку комбинезона; перед самым их носом как из-под земли выскочил трамвай.

Позади них все на том же расстоянии девочка, низко нагнувшись, рисует пальцем в пыли какие-то знаки, и волосы, скрывающие ее лицо, касаются земли. Но тетя тащит его за собой, и поток солнечно-рыжего света исчезает за углом.

— Нельзя переходить сразу за трамваем — позади него может оказаться машина.

— Зачем вы забрали меня оттуда, раз не позволяете ни с кем разговаривать? — спрашивает он, уже не сдерживая своего возмущения.

Он тщетно ищет обидное словцо. Те, что он знает, говорят только среди мужчин. Ему хочется побежать по улице Крэг, назад, к улице Плесси, где осталась надменная принцесса, и гулять с ней целый день. Но ведь она тоже не ответила ему. Может быть, воронье за эти годы сумело превратить его в страшилище или заклеймить каким-нибудь особым знаком, который видят все, кроме него одного?

Теткино лицо под шляпкой с цветами все так же неумолимо — она не из тех, кто позволит совратить себя с пути истинного.

— Мы не могли оставить тебя там, потому что ты уже большой. Теперь надо будет устраивать тебя в другой дом, для детей постарше.

— В другой дом?

Голос его прерывается. Значит, все дело только в том, что он вырос и на свете есть другие дома! Ему стыдно, что сердце его при этом холодеет. Что за важность, и какое это имеет значение, если здесь все непохоже на то, что он воображал себе, откладывая на далекое будущее, до того дня, когда Голубой Человек наконец предстанет перед ним и распахнет ворота парка, двери в настоящую жизнь, но не в ту, которая открылась ему со вчерашнего дня: эта жизнь пришла к нему слишком рано и слишком внезапно, так что трудно поверить, будто она и есть настоящая.

— Ну что, присмирел, как шелковый стал, а? — торжествует тетя Роза.

Они выходят на следующую улицу с трамваями, и он видит по ту сторону парк за высокой копьеобразной оградой — парк этот гораздо меньше того двора, что был у них там и служил полем битвы.

— Зачем же тогда вы взяли меня к себе?

Она достает из кошелька две давешние монетки и протягивает ему, а в голосе ее звучат какие-то почти ласковые нотки, хотя она и старается это скрыть.

— На, купи себе конфет, если хочешь. Но это тебе на всю неделю. — И добавляет таинственным тоном: — Мы хотим еще разок попытаться. Потому что ты гораздо моложе. — И тут же по-прежнему жестко: — Там тебя обучат ремеслу. А это всегда пригодится.

Тщетно он озирается по сторонам: принцессы нигде не видно. Он рассматривает парк, детскую площадку, где даже деревья и те взаперти и где с десяток ребятишек поменьше него носятся в грязно-желтой пыли. С одной стороны парк огораживает высокая кирпичная стена — это завод Мольсона, с другой — длиннющая постройка из серого камня, а дальше, в самой глубине, — пустота, словно огромная прямоугольная пропасть. Ему совсем не хочется идти в этот парк, похожий на гигантскую клетку для кроликов. Он бы с большим удовольствием отправился один куда глаза глядят, бродил бы целый день по городу или болтал бы с Крысой — пусть себе бросает ему цепь под ноги; он бы даже согласился помогать старухе поливать цветы или возить тачки с навозом.

Почему, дойдя почти до самого парка, рыжеволосая принцесса вдруг пропала? Может, она спряталась и выжидает, пока уйдет тетя?

Вышагивая по-прежнему, как гренадер, тетя Роза переходит с ним через улицу Нотр-Дам и направляется к толстому лысому дядьке, который сидит у входа в парк на огромной бочке, свесив ноги, с большим серебряным свистком в одной руке и трубкой в другой.

— Он только что приехал и никого не знает. Не выпускайте его отсюда. Я зайду за ним часиков в пять.

— Здорово, малыш! — говорит сторож смеющимся голосом, хотя лицо его не смеется. — Я тут сижу, чтобы не впускать взрослых, а не выпускать детей не моя обязанность.

— Это только сегодня, пока он еще не освоился, — наказывает ему тетя Роза еще более властным тоном, будто она всю жизнь только и делала, что командовала сторожами в парках.

Толстяк со свистком выпрямляется на бочке — ему палец в рот не клади, тем более что тете Розе до рта и не дотянуться.

— Еще чего, я вам не нянька! Сидите с ним сами.

— Может, вам деньги платят за то, что вы лысину на солнышке греете? Я приду в пять, я же вам сказала.

Она повернулась и ушла, даже не попрощавшись с ним.

— Что она из себя строит? Надеюсь, это не твоя мама?

— Это моя тетя. Она старая дева, — поясняет он высокомерным тоном.

— Слава богу! Ну и нарядили же тебя, только на рынок в таком виде ходить. Да неважно, входи. А насчет того, чтобы выйти, это еще посмотрим…

Он сразу направляется к той пропасти в конце парка и обнаруживает где-то далеко внизу маленьких человечков, которые, насколько хватает глаз, гоняют взад и вперед игрушечные поезда. Он упирается ладонями в металлическую решетку и жадно смотрит вниз, позабыв обо всем на свете, даже о принцессе-одноножке, от которой во все стороны льются потоки рыжего света, когда она склоняется над тротуаром.

— Ты любишь поезда? Я нет. Они грязные, и на них едут на войну.

Вот уже добрых пять минут, боясь дохнуть, боясь пошевелиться, повернуть голову, хотя внутри у него все трепещет, он, вцепившись в решетку, не сводит глаз с поездов, но с трудом различает их в золотисто-зеленой дымке, застилающей ему взор. Еще не видя ее — разве что самым краешком левого глаза, — он почувствовал, что уже не один в этой клетке, что она здесь, молчаливо стоит рядом с ним — листок, упавший с солнца, который может унести малейший ветерок.

Голос у нее не детский и не женский, низковатый и теплый, с внезапными высокими нотками, точно блики на воде.

Обращается она к нему, это ясно, но он медлит с ответом, потому что слова не идут на ум, и ему хочется слушать ее долго-долго, чтобы рассеялись последние сомнения, чтобы не исчезло это удивительное чувство, будто внутри все тает от этого ласкового тепла; к тому же он никогда еще не разговаривал с девочкой своего возраста, и даже желания такого у него никогда не возникало, а в тех редких случаях, когда он видел их издали, они казались ему совсем ничтожными, какими-то жалкими младенцами. Девушкам, которым отводилась хоть какая-то роль в его историях, было не меньше двадцати. А до этого девчонкам утирают нос их мамаши или они кривляются, как мартышки, ходят на высоких каблуках, с размалеванными лицами, строят из себя взрослых дам и трещат как сороки.

А она, как только он увидел ее на лестнице — и дело тут не в одних лишь волосах, — показалась ему такой непохожей на других, такой одинокой, это угадывалось по всей ее фигурке, по ее движениям, взглядам, по всему ее поведению, совсем особенным, каких больше нет ни у кого на свете, и он сразу принял ее всерьез, его даже бросило в дрожь, словно перед ним было существо единственное в своем роде, которое не может никому принадлежать. Это было потрясение даже еще более сильное, чем в тот раз, когда Святая Агнесса дала ему грушу, так и таявшую во рту: он ее ел и ел целый день, с обеда до ужина, тайком от всех, и прекраснее этого не было у него ничего в жизни, потому что, наслаждаясь ею, он знал, что это — чудо и оно никогда больше не повторится.

— Видишь, поезд отходит.

Хочешь не хочешь, приходится оторваться от решетки и посмотреть на нее, чтобы узнать, в каком направлении она показывает. Она не улыбается, но принимает его в свой круг, как если бы он всегда был в ее жизни.

— От этого збмка с зелеными башенками?

— Да ты погляди на свои руки, они у тебя все черные. Это сажа от паровозов.

Говорит она как-то странно, словно по слогам, и делает чуть заметные паузы не между фразами, а между словами.

— Какой же это замок? Просто большой-пребольшой зал, и там плохо пахнет, и всюду двери, двери, через эти двери все время входят солдаты и садятся в поезда. Называется вокзал Виже. Ты из деревни, да?

Он пытался стереть сажу с рук о прутья решетки, но он только перемазал себе все лицо; он даже не может ей ответить, потому что сажа попала ему в глаз, и глаз начал слезиться.

— Ты что, в гостях у старых дев? Открой глаз и не закрывай, я подую.

Она дует очень сильно, он не выдерживает и моргает. И дует она скорее не в глаз, а в нос, но он не решается ничего сказать, потому что ему хочется, чтобы это длилось долго-долго.

— Здесь вечно уголь попадает в глаза. Я никогда сюда не хожу. Я решила познакомиться с тобой, потому что мне скучно.

Тогда зачем она показывала ему язык? Конечно, ему следовало бы сообразить, что это просто игра, что это она поддразнивала тетю Розу.

— Слишком уж ты высокий.

Ухватив его за плечи, она подпрыгивает, пытаясь дотянуться до глаза, но ничего не получается.

— Встань на колени, так мне будет легче.

Он послушно встает на колени. Она обхватывает рукой его голову, упирается в него коленками и животом и, вывернув ему веко, решительно дует в глаз. Он чувствует на шее ее прохладную руку и теплоту ее тела у самой груди — и, сразу ослабев, осторожно высвобождается и садится прямо в желтую пыль.

— Теперь уже получше, мне тебя хорошо видно.

— Ты, наверно, просто умираешь от жары! Вырядился, как кондуктор.

— Тетя обещала купить мне завтра другой костюм, А это просто форма такая.

— Сними рубашку. И посидим рядом. А хочешь, пойдем посмотрим вокзал.

Он никогда не снимал рубашку, даже в самую жарищу. Это строжайше запрещалось. А уж при ней он ни за что не разденется. Он костенеет в своем молчании, отлично понимая, что не станет она долго возиться с таким дикобразом, который чуть что сворачивается клубком, чтобы другие не видели, до чего он странный. В том конце парка под носом у человека на бочке ребятишки без рубашек, в коротких штанишках гоняют без отдыха один на всех красный мячик, а ему никак не удается вспомнить себя беззаботным ребенком, который во время игры не озирался бы по сторонам. Он всегда будет чувствовать путы на руках и ногах, и никогда уже он не сможет доверять людям бездумно, верить, как дышишь.

— На войну поезда не ходят. Туда на кораблях плывут.

— Я не могу сесть рядом, если ты не снимешь рубашку.

Уж конечно, ее коротенькое зеленое платьице с белым воротником и то, что надето под платьицем — наверняка тоньше самой тонкой папиросной бумаги, — не должны касаться желтой пыли, смешанной с сажей. Такое понял бы даже Крыса. Уставившись в землю, он стаскивает с себя рубашку и расстилает рядом. Его голой спине и жарко, и холодно одновременно, но он все же поднимает бретельки комбинезона. Она присаживается на корточки, расправляет платье веером. Только бы тете Розе не пришло в голову выбросить теперь его тюремную рубашку!

— Не веришь? Посмотри сам. Каждый день там стоят колонны солдат и ждут поезда. И мой daddy уезжал отсюда.

— Твой daddy? Кто это?

— Ну, папа мой. Меня зовут Джейн. А папа говорит только по-английски. Он летчик.

Ему требуется немало времени, чтобы проглотить все эти новости, от которых ему становится грустно. Англичанин! Да еще летчик! Она как будто удаляется от него на тысячу миль, и рубашка кажется ему теперь недостаточно чистой для нее. Никогда им не стать друзьями.

— Мой тоже летчик, — поспешно выпаливает он, не задумываясь, чтобы она не оказалась слишком уж далеко.

— Он штурман или стрелок? Мой — штурман.

— Мой тоже, — говорит он не сморгнув.

Чтобы сравняться с ней и даже немного ее обскакать, он с гордостью добавляет:

— А мой зато улетел на самолете, без всякого поезда. На Летающей крепости. А еще у меня есть брат, капитан подводной лодки.

Она хохочет:

— Про подводную лодку ты все врешь, они есть только у немцев.

— Ну и что?

— Тогда выходит, твой папа и мой должны его бомбить.

— Мой брат в Штатах. А дядя сказал, что у американцев втрое больше всякой техники, чем у немцев, кроме ракет.

— Что такое ракета?

— Не знаю. Секретное оружие.

— Моя мама — француженка, но меня назвали Джейн. Я долго-долго не видела папу, а потом он приехал и опять уехал, я провожала его на вокзал. И больше он не возвращался.

— Мой тоже. Значит, ты знаешь английский?

— До того как мы приехали сюда… подожди, это было год… нет, два года назад. Мы жили в горах, в своем домике, совсем одни. Daddy не было с нами, но все кругом говорили по-английски. Почему ты сказал, что на войну поезда не ходят?

— А вот я тебе докажу, что мой брат командир подводной лодки! Потому что туда надо плыть по морю, оно очень-очень большое, от Панамы до самого Северного полюса.

— А что такое Панама?

— Я же говорю: самый край моря. Там даже есть вроде бы улица, из воды, конечно, которая в другое море ведет. Брат прислал мне оттуда открытку, я тебе покажу.

— Ладно, пускай, но до моря все равно надо ехать на поезде. А ты, верно, решил, что я раздумала идти за вами, да?

— Нет, я сразу догадался, что ты спряталась.

Он и забыл, что первый раз в жизни сидит без рубашки, ему до того легко, словно болтать с девчонками для него дело привычное; если бы не ее красота, если бы ему не было так хорошо среди этой золотисто-зеленой пены, хотя она и не для него, если бы он не боялся выскользнуть из теплого света этого орехового взгляда, можно было бы даже подумать, будто он болтает с простодушным мальчишкой, знающим не больше его, который все, что ему ни расскажешь, принимает за чистую монету. Правда, от его вранья она не стала менее таинственной, и при мысли о ее daddy на душе у него становится неспокойно. Единственная разница — и это для него самое неожиданное и важное, — что, если кто-нибудь посмеет поднять на нее руку, будь это даже его родная тетка, он будет драться насмерть, не раздумывая ни секунды. Он не боится никого на свете, кроме нее самой, хотя она кажется ему хрупкой, как воробушек. И его уже никто и никогда не запугает.

— Твой дядя мне улыбается, когда он один, а с ними делает вид, будто меня не замечает. Мама говорит, что старые девы просто бесятся и на них нечего обращать внимание. А ты откуда приехал?

—Из збмка. Он очень далеко отсюда.

Он отвечает не раздумывая, словно сам верит, что это правда.

— А почему ты в форме?

— Потому что наш замок сейчас в руках врагов, его захватило воронье.

— Как же ты выбрался оттуда?

— Голубой Человек послал двух воинов, чтобы меня освободить.

— И отправил к злым теткам? От них только и слышишь: «Чтоб духу твоего здесь не было!» И про маму они ужасные гадости рассказывают! Она мне сама говорила.

Назад Дальше