В - Пинчон Томас Рагглз 18 стр.


Вшестером они двинулись в ночной клуб на Сто двадцать пятой улице, где заказали «галло» со льдом. Небольшая группа — вибрафоны и ритм-секция — вяло наигрывала что-то в углу. Они учились в одной школе с Анхелем, Финой и Джеронимо. В перерывах музыканты подсаживались к ним. Все изрядно захмелели и принялись кидаться друг в друга кусочками льда. Все говорили на испанском, а Профейн откликался на итало-американском, который он слышал в семье еще ребенком. Коммуникация между ними оценивалась процентов, эдак, в десять, но всем было наплевать: Профейн считался лишь почетным гостем.

Вскоре сонливость ушла из глаз Фины, и от вина они засияли. Фина стала меньше болтать и почти все время, улыбаясь, смотрела на Профейна. Он чувствовал себя неловко. Выяснилсь, что у вибрафониста Дельгадо завтра свадьба, но он теперь засомневался. Вокруг женитьбы разгорелась яростная и бесцельная дискуссия — за и против. Пока все шумно спорили, Фина наклонилась к Профейну. Их головы коснулись, и она прошептала: «Бенито». Ее дыхание было легким и кислым от вина.

— Хосефина, — польщенный, кивнул он в ответ. У него начинала болеть голова. Фина так и сидела, прижавшись лбом к его виску, пока музыканты вновь не вышли на сцену. Джеронимо схватил ее и увел танцевать. Толстая и дружелюбная Долорес пригласила Профейна. — Non poso ballare, — сказал он. No puedo bailar, — поправила она и рывком поставила его на ноги. Мир заполнили звуки неодушевленных твердых мозолей, ударяемых о неодушевленную натянутую кожу, звуки бьющего по металлу войлока и перестуки палочек. Разумеется он не умел танцевать. Все время мешали туфли. Долорес, выплясывавшая чуть ли не на другом конце площадки, ничего не замечала. Тут в дверях началась суматоха, и в кафе с шумом вторглось с полдюжины подростков в куртках с надписью «Плейбой». А музыка все стучала и звенела. Профейн скинул туфли — старые черные мокасины Джеронимо — и, оставшись в носках, сконцентрировался на танце. Вскоре Долорес вновь приблизилась к нему, и пятью секундами позже ее острый каблучок врезался ему прямо в ногу. Профейн слишком устал, чтобы заорать. Он похромал к угловому столику, залез под него и уснул. Следующее, что он увидел, было слепящим солнечным светом. Они несли его, будто гроб, по Амстердам-авеню и распевали: "Mierda. Mierda. Mierda…"

Профейн потерял счет барам, куда они заходили. Он напился. Худшим из его воспоминаний была сцена, когда они вдвоем с Финой стояли в телефонной будке и обсуждали тему любви. Профейн не помнил, что он ей тогда наплел. Еще ему пришло на память, как между этим разговором и моментом пробуждения — он проснулся в Юнион Сквер на закате, почти ослепший от жуткого похмелья и накрытый одеялом из замерзших голубей, походивших на стервятников, — у Анхеля и Джеронимо случились неприятности с полицией, когда они пытались под пальто вынести по частям унитаз из туалета в баре на Второй авеню.

Следующие несколько дней Профейн делил свои сутки наоборот, по разумению шлемиля: рабочее время он расценивал как избавление, а время, когда возникала вероятность встречи с Финой — как огромный и притом неоплачиваемый каторжный труд.

Что же он такое наговорил в телефонной будке? Этот вопрос встречал его в конце каждой смены, днем и ночью, наплывая сверху, словно грязный туман, парящий над люками, из которых он вылезал. Почти весь тот день беспробудного пьянства под февральским солнцем Профейн провел в беспамятстве. Он не собирался расспрашивать Фину о том, что же между ними тогда произошло. Оба чувствовали смущение, будто переспали друг с другом.

— Бенито, — сказала она однажды вечером. — Почему мы никогда не разговариваем?

— Разве? — откликнулся Профейн, который смотрел по телевизору фильм с Рэндольфом Скоттом. — Почему, я разговариваю с тобой.

— Конечно. "Хорошенькое платье". "Не хочешь ли еще кофе?" "Я убил сегодня очередного кокодрило". Ты же понимаешь, что я имею в виду.

Он понимал, что она имеет в виду. Вот — Рэндольф Скотт. Спокойный, невозмутимый, раскрывающий варежку только когда нужно и говорящий лишь правильные вещи — никаких случайных или косноязычных фраз; а по другую сторону фосфоресцирующего экрана сидит Профейн, который знает, что одно неправильное слово может плотнее, чем хотелось бы, приблизить его к уровню улицы, и словарь которого состоит сплошь из неправильных слов.

— Почему бы нам не сходить в кино или куда-нибудь еще? — спросила она.

— Так вот же, — ответил он, — идет неплохой фильм. Тот полицейский это Рэндольф Скотт, а вон тот шериф — вон он идет — подкуплен бандитами и целыми днями напролет играет в фан-тан с живущей на холме вдовушкой.

Фине стало грустно, и она вышла, надув губы.

Почему? Почему она ведет себя с ним как с человеком? Почему он не может быть просто объектом милосердия? Чего Фина добивается? Чего она хочет? впрочем, это — глупый вопрос. Она — беспокойная девушка, эта Хосефина, пылкая и будоражащая все мужские соки, готовая кончить хоть в самолете, хоть где угодно.

Но все-таки Профейну было любопытно, и он решил спросить у Анхеля.

— Откуда я знаю? — ответил Анхель. — Это — ее дело. В своей конторе она не любит никого. Она говорит, что все они — maricon. Кроме босса, мистера Винсома, но у него есть жена, и поэтому он не в счет.

— А чего она хочет? — спросил Профейн. — Сделать карьеру? Что думает об этом твоя мать?

— Моя мать думает, что все должны обзавестись семьями — я, Фина, Джеронимо. Скоро она и тебя прихватит за задницу. Фина никого не хочет. Ни тебя, ни Джеронимо, ни Плейбоев. Не хочет. Никто не знает, чего она хочет.

— Плейбои? — переспросил Профейн. — Чего это такое?

Выяснилось, что Фина — духовная наставница этой банды, нечто вроде командира скаутов. В школе она узнала о святой по имени Жанна д'Арк, которая занималась тем же самым в армии, где солдаты были не менее желтороты и неумелы в междоусобных стычках.

— Мне кажется, Плейбои, — сказал Анхель, — это почти то же самое.

Профейн понял, что лучше не спрашивать — утешает ли она их и в сексуальном плане. Он не имел права на такой вопрос и сознавал, что это просто разновидность милосердия. Мать войска, — полагал он, не зная ничего о женщинах, — безопасная разновидность того, чем, возможно, хотела бы стать каждая девушка, — полковой шлюхи. С одним преимуществом: не Фина следует за лагерем, а лагерь за ней. Сколько их, этих Плейбоев? — Никто не знает, ответил Анхель. — Может, сотни. Они все без ума от Фины, в духовном смысле. Взамен она дарит им милость и утешение, и больше ей ничего не нужно. Ее пьянит одна эта мысль.

Плейбои представляли собой на удивление хилую команду. Большинство из них занимались наемным бандитизмом и жили по соседству с Финой, но, в отличие от других банд, не обзавелись собственной сферой влияния. Они распространялись по всему городу и, не имея общей географической или культурной базы, предоставляли свои арсеналы и боевую удаль в распоряжение любой заинтересованной стороны. Комитету по делам молодежи никогда не удавалось их сосчитать: они вездесущи, но, как отметил Анхель, желтороты. Иметь их на своей стороне — преимущество, скорее, психологическое. Они тщательно пестуют свой зловещий имидж: угольно-черные вельветовые куртки, название клана на спине, написанное мелким и редким кроваво-красным шрифтом; лица — бледные и бездушные, как обратная сторона ночи (где, возможно, они и обитают: вы идете по улице, и вдруг они появляются на противоположной стороне — сначала идут параллельно вам, а потом так же неожиданно исчезают словно за невидимым занавесом); крадущаяся походка, голодный взгляд и дико искривленная линия рта.

Профейн не встречал их ни на одной из ступенек общества, вплоть до праздника святого Эрколе ди Риночеронти, отмечающийся в Мартовские Иды по соседству — в Маленькой Италии. Тем вечером высоко в небе над Малберри-стрит парили арки из лампочек в виде сужающихся завитков улитки — они превращали улицу в аркаду и в неподвижном воздухе были видны до самого горизонта. Под их светом стояли парусиновые игровые палатки "подбрось монетку", «бинго» и "достань утку — выиграй приз". Через каждые несколько шагов попадались лотки, где продавали цепполу, пиво, бутерброды с перцем и колбасой. На фоне звучала музыка в исполнении двух оркестров — один стоял на южном конце улицы, а другой — где-то в центре. Популярные песни, арии. В холодной ночи они звучали не очень громко, словно пелена света ограничивала проникновение звука. Китайцы и итальянцы по-летнему сидели на ступеньках и наблюдали за людьми, светом, дымом, который поднимался лениво и спокойно от стоек с цепполой и исчезал на полпути к лампочкам.

Профейн, Анхель и Джеронимо рыскали в поисках cono. Это был четверг. Завтра — согласно остроумным расчетам Джеронимо — они будут работать не на Цайтсусса, а на правительство, поскольку пятница — это пятая часть недели, а правительство как раз забирает пятую часть недельной получки в виде налога. Красота этой схемы заключалась в том, что любой день (или дни) недели, не обязательно пятница, может оказаться не лучшим, по твоему разумению, для того, чтобы посвящать его старому доброму Цайтсуссу и нарушать таким образом верность ему. Профейн приспособился к этому способу мышления, который, вместе с дневными пьянками и скользящим графиком смен — когда до конца сегодняшней смены не знаешь, в какие часы работаешь завтра (изобретение бригадира Шмяка), — составлял причудливый календарь, похожий не на опрятные скверики, а на косую мозаику мостовых, изменяющуюся в зависимости от света солнечного, фонарного, лунного, ночного…

Он чувствовал себя здесь неуютно. Толпы людей между стойками на мостовой казались не более логичными, чем неодушевленные предметы из его снов.

— У них нет лиц, — сказал он Анхелю.

— Зато куча симпатичных попок, — откликнулся Анхель.

— Смотрите, смотрите, — сказал Джеронимо. Возле "Колеса Фортуны" стояли, подергиваясь под музыку, три малолетки с накрашенными губами, пустыми глазами и блестящими — словно только что с полировального станка грудями и ягодицами.

— Бенито, ты знаешь итальянский. Спроси у них, как насчет немного того…

Сзади них оркестр играл "Мадам Баттерфляй". Непрофессионально, без репетиций.

— Но ведь это не заграница, — сказал Профейн.

— Джеронимо у нас турист, — ответил Анхель. — Он хочет поехать в Сан-Хуан, жить в "Карибском Хилтоне", разъезжать по городу и разглядывать puertorriquenos.

Они медленно, вразвалку направились к девочкам. Нога Профейна попала на пустую пивную банку, и он поскользнулся. Шедшие по бокам Анхель и Джеронимо едва успели схватить его за руки. Девицы обернулись и захихикали, но их подведенные тенями глаза не выражали никакого веселья.

Анхель помахал им рукой.

— Стоит ему увидеть красивых девчонок, — промурлыкал Джеронимо, — как он становится слаб в коленках.

Девушки захихикали еще громче. В другом месте американский энсин и японская гейша пели бы под эту музыку на итальянском; в каком положении оказался бы турист, путающий языки? Девицы снялись с места, и наша троица пристроилась рядом. Они купили пива и уселись на свободную ступеньку.

— Бенни знает итальянский, — сказал Анхель. — Скажи что-нибудь по-итальянски.

— Sfacim, — произнес Профейн. Девушек это ужасно шокировало.

— У твоего друга — скверный язык, — сказала одна из них.

— Я не хочу сидеть с матершинником, — заявила другая. Она поднялась, отряхнула зад, встала на тротуаре и с глупым удивлением вылупилась на Профейна из своих темных глазниц.

— Просто его так зовут, — нашелся Джеронимо. — Я — Питер О'Лири, а это — Чейн Фергюсон. — Питер О'Лири учился с ними в школе, а сейчас заканчивал семинарию. В старших классах он был настолько непорочен, что Джеронимо с друзьями использовали его имя в разных опасных ситуациях. Один лишь Бог знает, скольких девушек лишил девственности, скольких соблазнил за пиво и скольких парней отколотил человек, носящий это имя. Чейн Фергюсон был героем вестерна, который они смотрели вчера по телевизору у Мендоза.

— Тебя на самом деле зовут Бенни Сфацим? — спросила та, что отошла на тротуар.

— Сфацименто. — По-итальянски это означает «разрушение» или «разложение». — Ты просто не дала мне закончить.

— Ну тогда нормально, — сказала она. — В этом нет ничего дурного.

Наверняка твой блестящий вихляющий зад, — подумал он, — не слишком везуч. Кто-нибудь другой вставит ей так, что она подлетит выше этих световых арок. Ей не больше четырнадцати, а она уже знает, что все мужчины — сволочи. Неплохо. Любовники и все sfacim, от которых ей еще предстоит избавляться, будут сменять друг друга, и если один из них задержится дольше и выльется в малыша — нового бродягу-блядуна, который, как и его отец, в свое время слиняет, то почему, собственно, ей это должно не нравится? — размышлял Профейн и не сердился. Он задумчиво смотрел ей в глаза, но разве можно угадать, что в них? Они, казалось, впитали в себя весь уличный свет: угольки под грилем, где жарятся сосиски, лампочные арки, выходящие на улицу окна, кончики сигар "Де Нобили", сверкающие золотом и серебром оркестровые инструменты, даже свет в глазах тех немногих туристов, которые пока сохранили невинность.

Глаза нью-йоркской женщины. Они темны, (запел он)

Как другая сторона Луны.

В них нельзя прочесть почти ничего.

В них — только вечер и сны.

По Бродвею тихо идет она

Вдали от дома и света.

Ее сердце навечно заковано в хром,

Но улыбка сладка, как конфета.

Заметит ли она на своем пути

Тех, кому некуда деться?

И того, кто оставил где-то в Буффало

Некрасивую девушку сердца?

Мертвые, как листья в Юнион Сквер

И как последний приют,

Глаза нью-йоркской женщины никогда

Слез обо мне не прольют.

Слез обо мне не прольют.

Девушка на тротуаре пыталась подергиваться в такт.

— Ну и музон — никакого бита, — сказала она. Эту песню пели во времена Великой Депрессии, в 1932 году — когда родился Профейн. Он не помнил, откуда ее знает. Если в ней и есть какой-нибудь бит, то это — стук бобов о пустое ведро где-то в Джерси. Или выданная отделом общественных работ кирка, колотящая по мостовой. Или набитый бродягами грузовой вагон на наклонной колее, через каждые тридцать девять футов отстукиващий по шпалам. А эта девушка родилась в сорок втором. У войны нет моего бита. Там сплошной шум.

Продавец цепполы через дорогу запел. Анхель и Джеронимо начали подпевать. Оркестр тоже подстроился под итальянский тенор.

Non dimenticar, che t'i'ho voluto tanto bene,

Ho saputo amar; non dimenticar…

Казалось, холодная улица тут же расцвела пением. Ему захотелось взять эту девочку за руку, отвести ее туда, где тепло и нет ветра, развернуть спиной на подшипниках ветхих каблучков и показать, что его, в конце концов, зовут Сфацим. Это желание у него то исчезало, то вновь появлялось, — желание быть жестоким. И в то же время его переполняла печаль — настолько огромная, что она вытекала из его глаз и дырявых башмаков, образуя на улице целую лужу человеческой печали, вобравшую все, что когда-либо было здесь пролито — от пива до крови, — все, кроме сострадания.

— Меня зовут Люсиль, — сказала девушка Профейну. Ее подруги тоже представились, и Люсиль подошла и села обратно на ступеньку рядом с Профейном. Джеронимо отправился купить еще пива. Анхель продолжал петь.

— Чем вы занимаетесь? — спросила Люсиль.

"Травлю небылицы девочкам, которых хочу трахнуть", — подумал Профейн. Он почесал подмышкой и сказал:

— Стреляем аллигаторов.

— Чего?

Он рассказал об аллигаторах. Анхель, воображение которого отличалось не меньшей яркостью, добавил к его рассказу деталей и красок. Сидя на ступеньке, они совместными усилиями сколотили миф. Поскольку этот миф родился не из страха перед грозой, не из снов, не из удивления по поводу того, как умирают посевы после урожая и вновь рождаются каждую весну, то есть не из чего-то перманентного, а лишь из временного интереса, — этот миф — неожиданно разбухшая импровизация — был хрупким и столь же преходящим, как оркестровые стойки и сосисочные лотки на Малберри-стрит.

Вернулся Джеронимо. Они сидели, попивая пиво, разглядывая людей и рассказывая канализационные истории. Девушкам время от времени хотелось петь. Довольно быстро они захмелели и стали по-кошачьи игривыми. Люсиль подпрыгнула и отскочила в сторону.

— Поймай меня! — крикнула она.

— О Боже! — сказал Профейн.

— Ты должен ее поймать, — пояснила одна из подружек. Анхель и Джеронимо рассмеялись.

— Я должен что? — переспросил Профейн. Двух других девушек рассердил смех, и они побежали вслед за своей подружкой.

Назад Дальше