Снимая нам квартиру, Жанна не знала, что будет Гай. Этот на редкость покладистый, веселый и нетребовательный парень, тем не менее, требовал отдельную комнату. Когда обнаружилось, что мы при всем своем старании не можем разместиться в четырех крохотных спаленках, - а обнаружилось это на второй день, - Жанна сняла другую квартиру. Тысячу двести долларов, заплаченные за три месяца вперед, нам не вернули, зато о переезде можно было не беспокоиться. Так сказал муж Жанны Фима:
- О переезде не беспокойтесь, нет проблем.
По его рассказам, в России он был крупным воротилой. Мы понимали, что это преувеличение. А вот про то, что он был чемпионом республики по боксу в среднем весе и выходил в финал Союза, Фима не упоминал никогда. Этому он не придавал значения. Значительным он считал лишь то, что могло быть таковым в глазах Жанны.
- Я тут никому не говорю, что был, ну, там, бизнесменом. Кому это интересно? Сейчас я фактически, грубо говоря, никто.
Бывший боксер, тренер и кооператор, Фима перевозил мебель. В бригаде, кроме хозяина, владельца грузовика, были еще один израильтянин и араб. Это был первый араб, которого я видел в жизни. Я не знал, что он араб. Втаскивая в узкие коридорчики новенькую поролоновую тахту, израильтяне порвали обивку. Фима бочком проскользнул, словно бы ничего не видел. Араб шел следом со швейной машинкой "Зингер" в руках. Машинка когда-то пережила эвакуацию, ее спасли от немцев, и тетка Иры ни за что не хотела с ней расстаться. Арабу было нелегко тащить этот исторический экспонат. Прижимая чугунное чудо к большому животу двумя руками, он лишь выражением лица мог выразить возмущение своими коллегами, испортившими тахту. Он сделал это артистически, не боясь переборщить. С его круглого гладкого лица лился пот. Я принес ему воды со льдом. Опорожнив стакан, араб молниеносно схватил и поцеловал мою руку. Я не успел отдернуть ее и застыл, потрясенный. Посмотрел на Иру - она стояла бледная.
- Ты видела?
Ира произнесла не совсем понятную фразу:
- Ну что уж теперь говорить.
Самая дешевая квартирка в городских трущобах стоила четыреста долларов в месяц, в центре - пятьсот и шестьсот. Мы метались по городу в поисках работы. Рекламные листки на русском расхватывались немедленно, едва посыльный выгружал их связку у входа в супермаркет. В них было одно и то же: требовались мотоциклисты для развозки пицц, девушки на высокие заработки и женщины по уходу за престарелыми.
По утрам мы простаивали в огромных очередях, плохо понимая, куда и за чем, - нас регистрировали, сортировали, узаконивали, и в стране, где столько людей говорило по-русски, этим занимались чиновники, все до единого не понимающие по-русски ни слова.
Я привез маму в какую-то очередь. Мы приехали первым автобусом, оказались пятьдесят шестыми, с шести до восьми утра ходили у крыльца - скамеек не было, тени тоже не было. Ждали чиновника. Собралось человек двести. Записывались на каком-то листке, потом оказалось, что листков два, начался скандал, появились добровольные организаторы и лидеры, все толпились у запертой двери, кто-то хотел что-то спросить, его не пускали, разъяренные люди вопили друг на друга. Как и все, мы волновались, что взяли не те бланки и что-то не так заполнили. Начав прием, чиновник выкрикивал фамилии по списку, но стоял такой шум, что его не было слышно, мы боялись, что очередь наша уже прошла. Наконец выкрикнули нас. С криком: "Здесь, здесь!" я пробил маме дорогу в кабинет, и мы вошли. Чиновник, старый усталый человек, с отчаянным усилием вник в наши бумаги, что-то спрашивал - мы не понимали. Каким-то чудом все же поняли, что нужна копия какой-то бумаги, и чиновник, снисходя к возрасту мамы, не выгнал, а велел мне подняться на второй этаж и сделать копию там. Мама осталась в кабинете. Я, сдерживая грудью напор толпы, выдавился из двери в коридор, протиснулся к лестнице и забегал по разным комнаткам на втором этаже, всюду показывая свою бумагу. В одной из комнат девушки взяли ее и сделали копию. Я вернулся вниз, нырнул в толпу и, отрывая от рукавов руки бдительных непускающих, вернулся в кабинет. Чиновник взял копию, взглянул на нее и вдруг истерично закричал и швырнул ее то ли мне в лицо, то ли на пол. Я не понимал, что его так взбесило. Пытаясь понять, нагнулся, подобрал бумагу с пола и в эту секунду понял: так нельзя. Я сделал это потому, что он в моих глазах замотанный, бестолковый и диковатый ближневосточный старик, а я - европеец и интеллигент. Но мое положение изменилось, и, если я не осозна'ю этого, мои рефлексы худо-бедно воспитанного человека будут просто-напросто позорны.
"Городу Нетания требовались мотоциклисты для развозки пицц, девушки на высокие заработки и женщины по уходу за престарелыми" - хорошее начало для сатирического романа в духе Ильфа и Петрова, но плохое для жизни на новом месте. Инженеры, учителя, кандидаты наук, бывшие чемпионы и лауреаты, отличники и обладатели всяческих дипломов - все искали работу, бросались организовывать психологические и юридические консультации, кружки по изучению иудаизма и сионизма, компьютерные курсы и курсы мануальной терапии, сольные концерты и хоры ветеранов второй мировой, не брезгуя и мытьем посуды в пиццериях, уборкой вилл и контор, подбирая в очередях нужную информацию о льготах, фондах и прочих подачках, копаясь на рынке в ящиках с отбросами помидоров и бананов, подхватывая на улицах выброшенную мебельную рухлядь.
Коля с четырех до двенадцати ночи мыл тарелки в пиццерии, а после ужина садился на кухне за стол, обкладывался газетами, выписывал адреса фирм, которым требовались программисты, переписывал эти адреса на конверты, вкладывал свои автобиографии из одной папки и копии диплома из другой - у него во всем был порядок. Мы с Ирой свои документы тоже разослали. Мне это было проще всего - инженер-литейщик требовался лишь в одном месте, где-то в Рош Пина. Мне и Ире даже не отвечали, а Коле приходили вежливые отказы, он складывал их в особую папку.
Дашка с друзьями создавали театр оперетты. В полутемном заброшенном зале социалистической партии "Авода" репетировали "Фиалку Монмартра". Мы с Ирой как-то шли мимо и решили посмотреть, что они делают. Свернув на Шмуэль а-Нацив во двор, отыскали грязную дверь, поднялись по запущенной лестнице на третий этаж. В углу какой-то бородатый парень возился с советским клубным магнитофоном, обеспечивая музыку. В другом углу сгромоздили ряды клубных скамеек, а в центре плясали канкан семь женщин разного роста, комплекции и возраста, все в джинсах. Кондиционер не работал. Все боялись, что с толстым плешивым Семой Плостаком - директором, режиссером, исполнителем главной роли и, кажется, автором - случится инсульт или инфаркт: он потирал грудь и лысину, глотал таблетки, матерно ругался с женой Людой, давней Дашкиной приятельницей, которая была на полголовы выше него, и под конец схлопотал пощечину. К тому времени все перешагнули порог восприимчивости. Увидев, как мощная Люда влепила мужу оплеуху, я как-то даже не удивился, а испугался. Сема скорбно сказал:
- Спасибо. Большое тебе спасибо.
Люда попыталась разыграть истерику, и Мирра, костюмер, которая по совместительству и плясала в канкане, - Мирра сказала:
- Вот что: если ты сейчас устроишь нам истерику, я уйду. Истерик мне дома хватает.
- Хорошо, - сказала Люда, мгновенно успокоившись.
Дома Ира недоумевала:
- Но почему оперетта?
- Потому что в Израиле нет оперетты, - сказала Дашка.
- Потому и нет, что не нужна, - заметила Ира. - Была бы нужна - была бы. Опера нужна - так она и есть. Лучше уж создавать второй оперный.
- Сема не может ставить оперу, - сказала Дашка. - И мы не оперные певцы.
- Боюсь, для зрителя это не основание, чтобы ходить на ваши спектакли.
- Главное, - сказала Дашка, - показываться, мелькать, а там жизнь подскажет, что-нибудь подвернется. Мыть полы я всегда успею.
Затея с "Фиалкой Монмартра" сама собой сошла на нет - не хватило профессионализма. Они стали репетировать "Кафе на Монмартре" - вольную композицию про Рабиновича в Париже, которую сочинил Сема, песни Эдит Пиаф, Ива Монтана и Джо Дассена, танец апачей, канкан. Прошло то время, когда Дашка с друзьями спорили на кухнях о судьбах русского искусства и мечтали поставить "Носорога" Ионеско. Кто-то ставил и Ионеско, и Беккета - там, в России, а тут Дашка считала это пройденным этапом, свысока смотрела на тех, кто все еще хочет "что-то сделать". Надо не о искусстве думать, а о деньгах - после российских кухонь для молодых в этом была даже романтика. Дашка казалась себе чрезвычайно деловой и прагматичной.
К ее испанскому танцу Мирра сшила юбку с оборками до пола. Толстый Сема в костюме тореадора нырял под юбку, возился под ней, и, когда изнутри протыкал ее своей шпагой, зрители помирали от хохота. Всерьез обсуждалось, не надеть ли на кончик шпаги презерватив. Решили не рисковать.
Премьеру устроили в Гейхал а-Тарбут. Объявления на русском и иврите расклеили по всему городу. Зал им предоставили бесплатно, но и выступление было бесплатным. Перед премьерой вышел на сцену мэр города, произнес речь, говорил о том, сколько он делает для новых репатриантов. Сема тоже выступил, благодарил за заботу, обещал, что следующий спектакль сделает на иврите. Его жена и Дашка блистали улыбками, как голливудские красотки, зал был настроен празднично - огромный зал с прекрасной акустикой и дорогой аппаратурой.
- Такая пошла энергетика... - рассказывала потом Дашка.
Не знаю уж, каким образом, но получился профессиональный спектакль, праздничный и веселый, и даже канкан профессионально танцевали стройные девушки одного роста. И костюмы были прекрасными, и несколько стульев и столиков на сцене, изображая то парижское кафе, то поезд "Бердичев-Париж", работали не хуже, чем в хороших московских театрах, а Сема - Рабинович, знакомый всему миру русско-еврейский заносчивый эмигрант, выдающий себя за коренного француза, будучи всего лишь жалкой пародией, - задел какие-то струны у каждого, Ира плакала.
Еще когда Сема копошился под юбкой, Дашка слышала в его дыхании что-то неладное, испугалась, - он довел спектакль до конца, потом на стуле за кулисами изображал инфаркт.
У него на самом деле был инфаркт. Он знал, что на самом деле, и все равно почему-то играл умирающего - бездарно, с кишиневским педалированием, театральными жестами и закатыванием глаз. Дашка вызвала из зала Иру. Та, лишь взглянув, сказала:
- Срочно вызывайте "амбуланс".
Утром позвонил приятель: Сема умер в Ланиадо. Дашка звонила к нему домой телефон не отвечал. Она сказала:
- Добился Семка своего. Сделал. Никто не верил, а он сделал. Два часа держал всех в кулаке, заставил смеяться и плакать. Он не зря приехал.
На мгновение - какой-то сбой сознания, потом они случались часто, стали навязчивыми, - мне показалось, что я нахожусь на репетиции спектакля, который ставит Сема. Это была именно не премьера, а репетиция, когда актеры играют перед пустым залом, без зрителей, хоть пьеса писалась для зрителей. Смерть Семы вошла в пьесу, и Дашка в ночной рубашке, растрепанная и ненакрашенная, свесив между колен руки со вздувшимися жилами, репетировала финал, прощальное слово под занавес. В пьесе был Рабинович из Бердичева, играющий великого режиссера Сему. Ведь на репетициях Сема, выворачивая себя наизнанку как режиссер, всегда немного, но заметно актерствовал, изображал этого выворачивающего себя наизнанку режиссера, как изображал инфаркт, умирая от инфаркта на сцене за кулисами, и, наверно, так же умер в Ланиадо, стараясь, чтобы роль удалась. И осталось двое детей, рожденных любовью, в которой он наигрывал любовь в постели, что-то переигрывая и одновременно что-то запоминая для будущих спектаклей. Может быть, так тут и нужно жить? На этой земле с тех пор, как семейные истории скотоводов стали записывать на свитках, верующие люди живут и умирают, на каждом шагу сверяясь с ними, да и неверующие, уже умирая от инфаркта, из последних сил стараются, чтоб все вышло по писаному.
Через две недели мы с Ирой встретили Сему и Люду на городском рынке. Слух о смерти оказался ложным, мое ощущение репетиции возникло не на пустом месте. Люда несла гроздья пакетов с овощами и фруктами, а Сема, размахивая свободными руками - ему еще нельзя было носить тяжести, - пересказывал восторженные рецензии в русскоязычных газетах.
- Ну слава богу, - сказала Ира. - Оклемался.
Вскоре дали второе представление, тоже бесплатное, в Беер-Шеве, были еще какие-то, а потом все заглохло, Сема и Люда куда-то переехали. Жанна сказала:
- Что я тебе говорила? Это Израиль. Тут все есть, но все отдельно. Юмор отдельно, Джо Дассен - отдельно. Если все смешать - это слишком тонко для нашего цирка.
- Но израильтянам шпага понравилась, - оправдывалась растерянная Дашка.
- Забудь про театр, - непримиримо сказала Жанна. - Искусство и деньги тоже отдельно. Ты кончила педагогический. Иди, как Фима, на курсы, хватай иврит, будешь учительницей или воспитательницей в детском саду, это лучше, чем мыть полы.
Лишившись места в гостинице, она знала, что мытье полов - самое реальное будущее для нее, кончившей иняз в Свердловске. Когда кто-нибудь из приятельниц сообщал, что нашел уборку за пятнадцать шекелей в час, она отвечала:
- Нет, я еще держусь.
Надежда была на миловидность и изящность: могли взять продавщицей, секретаршей в офис или рекламное агентство. Предлагал работу квартирный маклер, некто Шауль, - в его бизнесе уже остро требовался русский язык. Однако гостиница в чем-то испортила Жанну. Дело в том, что израильские фирмы заменяли там иностранных туристов лишь на конец недели, а в остальные дни снимали номера городские любовные парочки - иногда на час или два. Меняя после них постели, Жанна заболела непреодолимой брезгливостью к израильтянам, особенно восточного типа и при деньгах.
Таким был хозяин нашего дома. Квартирный маклер, соблазняя Жанну работой, сказал, что наш хозяин брал на сто пятьдесят долларов в месяц больше, чем стоила квартира, то есть он, Шауль, мог бы найти такую же на сто пятьдесят долларов дешевле. Жанна заплатила на полгода вперед - Шауль сказал, что этого ни в коем случае нельзя было делать. И вот Жанна вообразила себя жертвой обмана. Понять, в чем заключался обман, было невозможно, и это, видимо, усугубляло коварство нашего хозяина. Жанна намекала, что тот ее лишь чудом не изнасиловал: предложил выпить кофе, но она отказалась, и он сразу понял, что с ней этот номер не пройдет. Все израильтяне, говорила она, называя их они, чудовищно похотливы, а русских женщин считают проститутками. Им достаточно услышать у женщины русский акцент, чтобы возбудиться. Она выразилась покрепче. Наш хозяин не выходил у нее из головы.
Этого человека мы иногда встречали в подъезде или возле дома. Седой, крепкий, он приезжал то на новеньком минибусе, то на тендере, набитом железными прутьями и прочим строительным материалом. Может быть, из-за этого он казался мне похожим на российских прорабов. Вязаная светлая кипа ловко сидела на серебряной шевелюре и выглядела вполне уместно. Шелковая полосатая рубашка была свежайшей. Приветливо улыбнувшись, он проходил в квартиру напротив нас. В том, что он миллионер, сомнений не было - в доме двенадцать квартир, каждая, в среднем, стоила сто двадцать тысяч долларов. Что же до его улыбки, то мы с Ирой находили ее вполне приличной.
Вскоре выяснилось, что улыбался он Ире вообще не просто так, а по делу: на нашей лестничной площадке жила его мать. Присмотревшись к нам - не для того ли он и Жанну в свою квартиру заманивал? - он спросил, не согласится ли Ира присматривать за старушкой три часа в день за десять шекелей в час.
- Надо только сидеть и разговаривать, - сказал он.
- На каком языке? - спросила Ира. - Я, может быть, смогу с ней по-английски...
- Это не имеет значения, - сказал он. - Говорить будет мама, а понять ее все равно никто не может.
Ира была счастлива - тридцать шекелей в день, не выходя из дому, и еще практика в иврите!
Хозяин по-соседски зашел взглянуть, как мы живем. Оказалось, он понимает идиш, и наши старушки, в эйфории оттого, что говорят по-еврейски в еврейском государстве с настоящим израильтянином в кипе, выложили ему все наши заботы. Когда звонил мобильный телефон в чехле на поясе, хозяин извинялся и говорил по телефону красивым, спокойным голосом. Кончив говорить, прятал аппаратик и извинялся второй раз.
Он удивился, сколько нас в одной квартире. Мама на идиш объяснила ему, что так уж нам сняли, мы ничего не можем сделать - заплачено на полгода вперед.