Однажды, когда мы обсуждали как назовем ребенка (касалось это только дочери, так как сына, - если бы родился сын, - Мари безапелляционно решила назвать моим именем), я сказал, что Мари-Анжель-Женевьев звучит очень хорошо.
- Нет, нет. Без Анжель, - возразила Мари, - во всяком случае, без Анжель!
Помолчав, она стремительно прошла в спальню, где, минутой позже, я нашел ее в слезах.
- Это ничего, это ничего, - шептала она, - прости меня.
Это от моего состояния. Я приму пилюлю.
- Ну, конечно, милая, конечно, дорогая, если ты не хочешь Анжель, то не надо Анжель.
Вдруг разрыдавшись, она продолжала:
- Мне страшно, что кто-нибудь когда-нибудь ее назовет мадам Анжель! Мадам Анжель! Моя дочка будет мадам Анжель, как была я...
Я уложил ее в постель и провел с ней почти час ; и мы, совместно, решили назвать дочь Мари-Женевьев, опустив Анжель...
Рождение девочки еще упрочило наше счастье. Мари-Женевьев оказалась похожей на мать, что меня очень обрадовало. Ребенок был и здоровый, и спокойный. Минуты, которые Мари для меня собирала, из одиночных стали двойными ! Позже - когда родилась наша вторая дочь - Доротея, - они стали тройными! В каждое мгновение вкладывал я все, что могло источить мое сердце, любви и к самой Мари, и к Мари-Женевьев, и к Доротее. Добавлю, что жизнь Мари стала до краев заполненной счастливыми заботами. Были у нее, разумеется, и нерс (так в оригинале) и всякие другие помощницы. Но, думается мне, - отличная мать - Мари и без них со всём справилась бы ясно и весело.
Таким била горячим ключом моя жизнь, что лучшего, думаю я, нельзя себе вообразить. За пределами семьи был "внешний мир", с увлекавшей меня деятельностью. Дома - но, может быть надо сказать: за пределами "внешнего мира"? - были охапки времени, с которыми, все так же нежно, продолжала меня ждать Мари и которые мы, едва встретившись, начинали безудержно расточать. Дни, месяцы, годы текли ровно и сильно.
Так ровно и так сильно, что я готов был себя спросить, не таится ли в этой полноте опасность? Не окажется ли, что в силу некоего {92} потустороннего закона на слишком яркий свет непременно будет наброшена тень?
Но ничего такого не случалось.
Аллот оказался прекрасным коммерсантом, энергически заботился о притоке заказов, хорошо следил за их своевременным выполнением.
- Я говорил, я говорил. Доминус. - зачастил он, как-то заглянув в мое бюро, - что сотрудничество наше попросту напрашивалось. Хэ-ха! Помните, как все началось? Шоколадная плитка, требующая рубашки, и молодая портниха, готовая эту рубашку сшить. Два взаимно дополняющихся понятия, два притягивающихся, одно к другому, тела! Тела, тела! Как хорошо, когда тела одно к другому тянутся! Согласитесь, что для нашего брата, охотника за сюжетами, это в высшей степени заманчиво. Ведь из этих притяжений могут вытечь рождения. В нашем случае как раз так и получилось: родилось Ателье. А? Недурно сказано? И позже, Доминус, сможем, для вашего шоколада. не рубашки шить, а дома строить, - я хочу сказать поставлять вам для него красивые коробки. Для каждой плитки по особняку. И портниха обратится в строителя. А? Хэ-хэ.
Через несколько дней появилась Зоя. Она сослалась на то, что сделала набросок небольших рекламных плакатов. Едва она приступила к пояснениям, как мне стало ясно, что не в плакатах дело, и приготовился было выслушать жалобу на Аллота. Но Зоя ограничилась тем, что показала рисунки, как всегда превосходные. Пока я их рассматривал, она молчала и, не спуская с меня глаз, точно ждала что я скажу. Когда я плакаты одобрил, она низко опустила голову и стала теребить лежавшие у нее на коленях перчатки. Что она была взволнована, заметил бы всякий. На мой вопрос:
- Что с вами? - ответа не последовало. Встав, она собрала рисунки.
- Так что вам нравится? - спросила она.
- Ну да. Я уже сказал, что нравится.
- Надо сделать еще?
- Пока, я думаю, хватит и этих.
- Но я сделаю еще, если вам понравилось?
Я молчал.
- Мне приятно, что вам поправилось, - почти прошептала она и взглянув мне в глаза чуть настойчивей, чем следовало, направилась к выходу, по обыкновению своему, не попрощавшись. Я же смотрел на ее походку, на ее икры, на то, как покачивалась ее юбка.
Я знал, что она и Аллот живут в одной квартире, и иной раз думал, что отношения их совершенно интимны; только очень уж велика была разница в возрасте! Так что проще было полагать его за ее приемного отца и покровителя. А так как в мои намерения входило ограничить отношения с ними возможным минимумом, то я и находил себе род алиби: в конце концов все это меня не касается! Раз Аллот меня оставляет в покое, не лучше ли считать себя удовлетворенным?
{93} Но вот, года, кажется, через четыре после свадьбы, я проснулся не в обычном состоянии бодрости, не вскочил, как всегда, без промедления, с постели, а пролежал минуты две, а может быть и пять, в недоумении и беспокойстве. Рядом со мной Мари продолжала тихо дышать. Мне пришлось подавить в себе желание ее разбудить. Беспокойство перешло тогда в злобу, ни к чему, впрочем, не относившуюся: в злобу вообще. Я жевнул, ощутил во рту неприятный вкус, предположил, что дело в желудке и удивился, так как никакого излишества я себе никогда не позволял, и накануне от этого правила не отступил. Да и вообще неурядиц со здоровьем у меня не бывало. Выскользнув тихонько из постели я прошел в ванну и там проскрежетал несколько нечленораздельных звуков: немного, так сказать, порычал. Шум воды и распространившийся от нее пар обозлили меня окончательно. "Хам", - сказал я, и удивился своему голосу, который был хрипл и чуть что не казался чужим. Кто мог быть "хамом"? К кому я обратился? Ни неприятных встреч, ни деловых неудач, ни размолвок в предшествовавшие этому утру дни не произошло. Никакого повода для злобы никто мне не дал. Не найдя объяснения, я погрузился в воду. Слишком горячая, она, с некоторой, так сказать, бесцеремонностью, все расставила по местам.
Все пошло как раньше. Однако, воспоминание о моем восклицании, о том, что я обратился к какому-то "хаму" - который, хоть и невидимый и неведомый, был как будто в непосредственной ко мне близости, меня не покинуло. Не понимая какой склонности моего воображения условный этот "хам" мог соответствовать, я приписал все чрезмерности деловой нагрузки, что могло, конечно, быть поводом к некоторому нервному утомлению. На течении нашей жизни это не отразилось, Мари я ни о чем не рассказал. Если что-нибудь и начинало случаться, то было это, так сказать, параллельно ежедневному обиходу и ни в чем его не нарушало.
23.
Шли годы.
Почти к самому концу этого счастливого периода моей жизни - надо бы сказать: когда полнота счастья стала напоминанием о существовании горя, - я получил извещение от моего нотариуса, что жена управляющего моим южным владением преставилась, и что без нее вдовец там оставаться больше не хочет. К тому же он очень постарел и мучился ревматизмами. Нотариус просил распоряжений.
У меня мелькнула мысль проехаться на юг с Мари и двумя девочками: провести несколько дней в дороге, в автомобиле, с семьей, с нерс, с остановкой, двумя в гостиницах, было соблазнительно, а смена впечатлений была бы отдыхом. Кроме того, если бы Мари владение понравилось, можно было бы устроить там каникулы. Но пока {94} мы с ней обо всем этом советовались, пришла депеша, что дом сгорел! Точно бы сама судьба вмешалась в мои предположения. Не принял ли я, в самом деле, в первую мою поездку решения никогда Мари туда не привозить, - решения, вытекавшего из моего благочестивого желания не потревожить жившей в этих комнатах напрасной мечты о счастьи? И не улыбнулась ли мне с портрета молодая женщина тихо и доверчиво, точно зная, что я не захочу чтобы чужое веселье прошло там, где болезнь и смерть не дали ей радоваться и смеяться? В противоречии со всегдашней моей привычкой все мерить глазами делового человека, я установил тогда некую связь между тем, чтобы привезти в дом Мари и девочек, и пожаром. Больше того: я поделился этой мыслью с самой Мари, повторив ей рассказ о первой поездке, и добавив, что теперь нет ни дома, ни портрета... И тотчас же она сказала, что мне непременно надо туда съездить все лично устроить, что это будет лучшим средством устранения какого бы то ни было сомнения. И я поехал.
Пространство, море, свет, солнце, лучи и проносившиеся над моей головой страшные световые года, несоизмеримое с нашими земными мгновениями, безразличное к нашим горестям и радостям звездное время, - распластанное теперь над обгоравшими стенами, - все это было, пожалуй, еще грандиозней, чем в первый раз; сама приходила в голову мысль о каком-то, неизвестно откуда донесшемся, дыхании, которое унесло с собой задержавшуюся на земле, после смерти, душу...
Старик-управляющий, скрюченный ревматизмами, ютился в своем домике. За ним ходил, ожидавший своей участи, батрак. Оба они ждали моего приезда так, как ждут могущественного посланца, от которого все зависит и который все разрешит к лучшему. В соседнем городке, я навестил сестру старого священника, уже несколько лет как преставившегося. Она меня познакомила со своим братом, который очень любезно согласился наблюдать за ликвидацией оставшегося имущества. Управляющего перевезли в приют для престарелых, где я обеспечил его содержание до конца его дней. Батрак направился в свою деревню. Маленький домик заперли, живой инвентарь распределили между, как раз вовремя появившимися, соседями (из которых ближайшие были в добрых пяти километрах! Но в деревне все всегда известно...), a огороды. фруктовые деревья и виноградник предоставили их судьбе. Я купил старый автомобиль, подарил его брату сестры покойного священника, попросив вывезти все, что осталось в маленьком домике мебели и распорядиться ею по своему усмотрению. Когда я покинул владение - все там было пусто.
Я оставался единственным хранителем воспоминаний моего благодетеля, воспоминаний, которые я, до тех пор, все-таки разделял с взглянувшей на меня из рамки портрета его умершей невестой.
Пока, в городе, я ждал поезда, ко мне приблизился скромный старичок, представившийся как местный часовщик. Узнав во мне {95} владельца сгоревшего дома, он сообщил мне, что два года тому назад управляющий поручил ему починку замечательных старинных часов, о которых я сохранил лишь приблизительное воспоминание. Но механизм их был так сложен, что на месте сделать было ничего нельзя, и их перевезли в мастерскую, благодаря чему они и уцелели. Часовщик пригласил меня зайти к нему, чтобы взглянуть. Часы оказались совершенно великолепными, и я сам себе удивился, подумав, что в первую поездку их хорошенько не рассмотрел. Вделанные в большой, стоящий, красного дерева резной футляр, старинный механизм этот, с эмалированным циферблатом, украшенным миниатюрными инкрустациями знаков зодиака. указывал часы, дни, недели, месяцы, фазы луны, годы... Маятник, в неподвижности своей, казался просто-таки величественным. Часовщик признался, что его искусства не хватило и что часы, к нему перевезенные, так и остались неисправленными. Теперь он просил указаний. Не могло, разумеется, быть и речи о том, чтобы оставить этот шедевр в темной и безвестной провинциальной починочной мастерской.
Я внес, стало быть, сумму, с лихвой покрывавшую расходы, и попросил старого мастера отправить мне часы по железной дороге. Я с умилением подумал, что они будут отсчитывать минуты в нашей квартире, что они помогут Мари их накапливать! Я увозил с собой, уезжая из южного городка, что-то, чего нельзя назвать воспоминанием, или итогом впечатлений. Это было скорей похоже на благоговение, а может быть и на страх. Световые года, звездное время, прерванное, ставшее неподвижным счастье, сгоравший портрет, удивительные часы, - все это вместе взятое казалось единым, полным значения, целым... Оборачиваясь теперь к прошлому и глядя на мою убогую обстановку, я спрашиваю себя: не была ли эта вторая поездка на юг начальной точкой поджидавшей меня большой перемены? Не подточила ли она что-то так, что ни Мари, ни я ничего не заметили? Или было простое совпадение? И я не нахожу ответа на эти вопросы. Почти без предупреждения в одно мгновение все перевернулось! Так бывает, когда потушишь лампу, - вдруг делается темно. Или когда се зажжешь: все кругом видно!
То, что следует, случилось вскоре после моего возвращения. Мари и девочки были в деревне, в доме, нанятом мной километрах в двухстах от столицы. Как-то, часа в два ночи, раздался звонок. Нерс, горчичную, кухарку Мари увезла с собой, шофер спал в верхней комнате, я был один. Открывать дверь мне, не хотелось не столько из нежелания вылезать из постели, сколько оттого, что я считал ночной отдых неприкосновенным; ночью можно бы людей оставить в покое.. думал я. Звонок повторился, потом прозвучал в третий раз и тогда, с досадой накинув халат, я пошел в переднюю и отпер. На площадке никого не было. но с лестницы доносились поспешные шаги. Потом хлопнула нижняя дверь, на улицу. Очевидно, ночной гость, не дождавшись, чтобы {96} ему открыли и сочтя, вероятно, что меня нет дома, почел за лучшее удалиться. Утром я спросил швейцариху, не слышала ли она чего-нибудь, но она ничего не могла объяснить, сказав только, что квартир в доме несколько, и что некоторые квартиранты часто возвращаются поздно.
За всем этим ночным движением ей, разумеется, уследить было невозможно.
Через несколько дней после этого я проснулся с такой мутью в душе, которой раньше не знал. Пока, кое-как с собой справившись, я пил, после утреннего туалета, чай, зазвонил телефон. От этого звука меня охватила внезапная и непреодолимая злоба. Я вскочил и оборвал шнурок. Когда, получасом позже, я приехал на фабрику, то и узнал, что мне телефонировали оттуда, чтобы получить инструкции насчет очень спешной депеши в провинцию, где как раз в то утро должна была разбираться в коммерческом суде деликатная тяжба. Пришлось отговориться тем, что мой телефон испорчен и чуть ли не извиниться.
Потом произошло несколько глухих стычек с Аллотом. После его ухода, я настолько утратил контроль над своими побуждениями, что вскочил в такси и поехал на скачки, где, неискушенный и рассеянный. проиграл все ставки, которые, по мере того как шло время, с раздражением увеличивал.
Несколько все же всем этим обеспокоенный, я обратился к доктору. Осмотрев и расспросив меня, он заявил, что не находит никакой болезни и заговорил о переутомлении! Это было совершенно абсурдно. Я, не знавший, что такое усталость, переутомлен? Он прописал какие-то пилюли и ампулы, которых я даже и не купил, и назначил режим, - диэтическая пища, обязательный отдых после еды, - к соблюдению которого я и не приступил. Я на себя подосадовал - так стало очевидно, что итти к врачу за советом было излишне. Раздражение и несдержанность последнего времени носили, как я теперь видел, характер поверхностный и с ним справиться я мог своими силами.
Удар мне был нанесен извне.. В этом мое глубочайшее убеждение.
Мари. Мари-Женевьев и Доротея были еще в деревне, когда, с утренней почтой. мне пришел красивый и толстый конверт. Из него я извлек картон, с золотым образом, на котором каллиграфически было выведено:
"Зоя Малинова и Леонард Аллот извещают вас об их бракосочетании. Церковное благословение будет дано... там-то, тогда-то..."
Зое к этому времени, должно было быть около тридцати, Аллоту же далеко за пятьдесят. Что они жили вместе, в квартире, которую Аллот нашел взамен прежней, маленькой, когда дела Ателье пошли хорошо, я тоже знал. Если раньше я допускал, что Аллот не только приемный отец Зои, то теперь отпадало всякое сомнение: сожительство это длилось явно давно, бракосочетание его только узаконивало. Этому могло, конечно, быть объяснение: к чему было распространяться Аллоту, охотнику за сюжетами? Его удовлетворения жили в тиши. А Зоя, почему она молчала? Вообще скрытная, по-своему гордая, от всех {97} отдельная, сознававшая свое превосходство не только над Аллотом, но и над многими другими, застенчивая и дикарка, как могла она открыто признать, по всей вероятности навязанное, сожительство? Но если все эти объяснения секретности мне казались достаточными, то понять зачем Аллоту был нужен брак церковный, я отказывался.
Несколькими днями позже он появился в моем бюро. Едва войдя, даже не поздоровавшись, он весело и добродушно, с чуть-чуть менее ящеричной улыбкой, произнес: