- Общак, - быстро ответил тот.
Явер показал глазами на "север":
- Какой грех на том, кто там?
- Были мы на прогулке, - начал Беюкага, - вон тот из нашей братвы, смуглый крепыш, сидящий позади всех, упершись подбородком в колени, с выбритой головой и широким затылком, почувствовав, что речь идет о нем, привстал, мол, это я, - замерз и попросил у него пиджак. Он не дал, хотя снизу у него был шерстяной свитер. Вернулись на хату, подозвал я его, спрашиваю, разве отказывают своему товарищу-арестанту? И что он мне отвечает? - Я не хуже него, не фраер! - Говорю, а если в дальнюю зашлют его, и тогда откажешь? Опять говорит: "Что я фраер?" - "А кто же ты еще? спрашиваю. - Фраер и есть!" - "Сам ты фраер", - он мне в ответ. Толкнул его на пол, но прессовать не дал, отложил "науку" до вечера. Дальше - накрыли стол, пьем чай, а он вдруг в "север" зашел. Когда вышел, спрашиваю: "Тебе ничего не объясняли?" Говорит: "Да, объясняли". - "Так чего же на "север" подался?" - "Задумался", - говорит. Ладно, замяли и это. Днем доложили, что постель испортил. А на нижних местах лежат по очереди четыре-пять человек. Вместо того, чтобы устыдиться, он еще и оборотку дал мне.
Явер позвал мужчину, сидевшего в темноте, обхватив колени:
- Выходи!
Мужчина вышел на середину камеры.
- Как зовут?
- Тапдыг.
- Может, слаб ты?
Тапдыг покачал головой.
Яверу показалось, что тот не понял его, и он пояснил:
- Больной?
Тапдыг опять отрицательно покачал головой.
- Почему же ты это сделал?
- Я ничего не делал, - отрицание это прозвучало так, как громогласно звучит даже тихим голосом произнесенный справедливый протест.
Беюкага засмеялся:
- Может, кто-то другой помочился ему в постель, а этот фраер видел, лег и продолжал лежать на запачканном матрасе?
Тапдыг бросил ненавистный взгляд на этого насмешника, словно плюнул, а Яверу сказал:
- Гарабала в первый же день попросил у меня пиджак. Я ответил ему: если на суд идешь - дам, на допрос к следователю - дам, на свидание - дам. Одевай, иди, вернешься - отдашь. Он говорит - нет, мне он нравится, а тебе не положен. Я сказал ему - сынок, он куплен на заработанные мною деньги, так отчего же мне, хозяину, он не положен, а тебе положен? - Ну, посмотрим, - ответил он мне. - Я не болен, не слаб, и воду на постель вылил этот самый Гарабала. У меня голова занята тем что со мной произошло, вот я и не почувствовал подвоха. Это все из-за пиджака. Меня выставили непутевым и пиджак забрали.
- Кто? - зло спросил Явер.
Тапдыг вытянул руку в сторону Беюкаги, казалось, он всю свою ярость в этот жест, обратил в копье, которое пронзит сейчас "шефа" насквозь
- Этот!
Беюкага опустил голову и лишь раз взглянул на Явера. С нижних мест все повставали и стояли посреди камеры, кто-то сидел на железной скамье, что тянулась вдоль стены во всю длину камеры, а кто-то, стоя, ждал, чем кончится эта сходка. Молчание в эти минуты ужасающей тяжестью укора в глазах Явера обрушилось на Беюкагу и Гарабалу.
Один из вышедших на середину вдруг сказал:
- Я видел, как Гарабала вылил воду в постель. Он с меня и хороший пиджак снял и импортные туфли, а вместо них дал вот это. - Он поднял ногу и показал рваные шлепки. - Действуют они под предлогом того, что все отправляют тем, кто в "дальних".
Удар Явера ногой пришелся Беюкаге в грудь. Тот слетел вниз, как пустая корзина, следом сам соскользнул Гарабала.
Послышался приказ Явера:
- Оба - в "гараж"! Тапдыг, а ты поднимайся сюда! Эй, и ты тоже!..
Тот, второй, которого позвал Явер, все никак не мог остановиться, все продолжал свои разоблачения, чувствуя, что больше не будет у него случая высказать все об этих "чистых ребятях", которые от имени воровских грабили, обманывали, наживались.
- Скольких они здесь раздели, - говорил он, - якобы отправили в дальнюю, там продали, заказывали отраву, угрозами отнимали деньги, тратили на себя, кайфовали. Таким разве бывает общак?
Одиннадцать человек наверху из "тринадцатых", как листья, посыпались вниз. Без указаний Явера пошли на свое место, в сторону "севера", где в "гараже" уже сидели "шеф" и Гарабала. Кроме этих "чистых ребят", лица у всех остальных разгладились, прошло оцепенение, головы уже не втягивались в плечи, не прятались уже ни смелость, ни решительность, сквозившие в глазах, в движениях. Они будто не в следственном изоляторе находились, а на свободе, и как работники какого-то учреждения или завода собрались с целью провести какое-то важное мероприятие.
Заговорил и чайханщик.
- У меня нет никаких таких грехов. Не знаю, что там показалось Беюкаге, но он как-то сказал: "Эй! Мехрали! Будешь чай заваривать!" Чай заваривать не стыдно, и, по-моему, это всегда должен делать кто-то один. Но он называет меня "мехрали", тех, кто подает, "монголами", унижает, держит за "шестерок". Разве это правильно? Монголы и чайханщики не люди? А те, кого у воровских берут в шустряки, должны быть без греха, что ли? Или я оказался фуфлом? Может, вовремя долг какой не вернул? Или барыжничал?
Явер поднял руку, - "Всем понятно, что пока хватит разговоров, сечас не время для сходки, вот наступит вечер, ночь, - устроим чистилище, и этим беспредельщикам у вас на глазах я покажу, что значит быть в воровском мире."
Атмосфера в камере постепенно менялась, раньше здесь, помимо обычной тесноты, временных лишений, господствовал страх, все старались не показываться на глаза "тринадцатым": их взгляды сковывали, как смирительные рубашки. Попробовал бы, если ты такой смелый, стоять прямо, ходить свободно, громко смеяться. Или подойти к окошку, если смел, без их разрешения подозвать надзирателя, переговорить с ним, передать письмо домой или на словах передать что-то важное семье, родным, не "подогревать", когда приносят тебе передачи. Обязательно придерутся к слову или жесту, посыплются вниз "тринадцатые" и примутся тебя избивать, отделают так, что живого места не оставят, синяки месяц будут чернеть. И если бы это был конец! Это полбеды. Еще и имя прилепят мерзкое, тебя уже не будет, только имя, которое пойдет за тобой в любую колонию, а порой, и раньше тебя там будет. И ждут тебя напасти почище здешних, просто невыносимые!
Но теперь совсем другое дело: "кормушка" открывается чаще, "братва" из соседних камер присылает Вору - Яверу "подогрев". И эти кульки не отправляются тот час наверх, как раньше, только для "тринадцатых", а разбираются внизу на столе, делятся на всех поровну и раздаются. Сигареты с фильтром и без него теперь не собираются в "резиденции шефа" и не бросаются вниз как объедки голодным собакам, а каждый пользуется ими, как своими.
Казалось, всем корпусам изолятора объявили, что здесь Вор, и со всех сторон стали приходить Яверу записки, многие из которых начинались приветом от "чистых ребят", кое-кто просил совета в неразрешимых ими самими делах, а заканчивались все они, как правило, предложением оказать любую услугу.
Так прошел первый день и половина ночи с тех пор, как Явера привезли сюда. Позже он наказал "тринадцатых", которые "бакланили", никому не дав поднять на них руки. Бил сам, лично, да так, что никто не остался в обиде.
Ближе к утру разговорился с Тапдыгом, которому дал место рядом с собой. Он даже не спросил, за что того посадили, будто его это вовсе не интересовало. Тапдыг сам выложил ему все, что наболело, будучи уверен, что скрывать что-либо от Вора глупо, потому что он лучше любого специалиста знает все способы облегчить или отяготить любое дело. К тому же, открытая ему тайна остается тайной для всех остальных. Расскажет, думал он, все, что случилось, может, Явер и даст ему дельный совет, до которого Тапдыг своим умом не дойдет.
Начал Тапдыг со слов: "Я не виноват!" Жаловался, что его искренний ответ "нет" их не удовлетворяет. Никак не оставляют его в покое. "Два месяца держат меня здесь, три раза вызывали к следователю. Что говорил на первом допросе, то же самое отвечал на втором и третьем. А следователь не верит: как скажу "нет", он хлопнет себя ладонью по щеке и говорит: "Клянусь своим здоровьем, - ты знаешь, потому что эти твои "нет" идут не от сердца, а из горла, а значит, от ума, если же разум даст волю тому, что в сердцах накопилось, то в мире не найдется больше хранилища, чем в архиве "Лжи". Будущие поколения могли бы ходить туда на экскурсию, чтобы видеть, чего только не натворила ложь..."
Говорю, не убивал я, чем хотите поклянусь. Может, отвечает он, - сам ты и не убивал, верю, но знаешь того, кто убил, просто выдавать не хочешь. Я - ему, что не знаю ведь кто захочет сидеть за другого. Я клянусь, а он аж под потолок взвивается, ходит туда-сюда, как сумасшедший. В прошлый раз говорит - здесь не мечеть, клятвы не проходят. А раньше, спрашиваю, почему проходили? Раньше, отвечает, народ темный был, глупый, любой мог их этими клятвами вокруг пальца обвести, а теперь и ребенка не обманешь. И ты меня, взрослого мужчину, хочешь сбить с толку.
Явер, брат ты мой, мы все - жена, дети, - проснулись от звука выстрела и бросились во двор. У нас есть фонарь, он всегда висит на одном и том же месте, чтобы под рукой был, когда света нет.
Так вот, зажег я этот фонарь, направил на загон и вижу - жмутся барашки по краям, а прямо посередине лежит человек, красная кровь его, как солярка, растекается по навозу, а сам при смерти. Пуля прошла навылет через грудь. Он быстро скончался.
Никто вокруг не вышел на выстрел, потому что со мной случается такое находит что-то, беру ружье и палю в воздух, пугая, кого ни попадя. Даже соседи за забором не поинтересовались, что за шум. Но я-то сразу понял, что пуля в кого-то попала, почувствовал, что прошила живое, плоть.
Жена с детьми настаивали, чтобы сообщил тотчас же в поселковый совет, в милицию. Я успокоил их, сказав, что сообщу обязательно, но позже, а пока есть у меня дело.
Видел я воровство, слышал много, но такого никогда! Товарищ убил товарища? Но за что? Чего не поделили? Что такое шесть баранов, чтобы из-за них убивать, забыв, как делили хлеб, как дружили?
Осторожно пошел я по следу в сторону леса. Как ни петляли, но следа я не потерял. Он ли, они ли - не могли знать, что у одного из баранов повреждено копыто, и куда бы он ни шел, оставляет характерный след зазубринами.
Шел я, прячась, часто останавливаясь, боясь, что увидят меня, тень мою, схватят, прибьют и скинут куда-нибудь - так и пропаду из-за скотины.
Войдя в лес, след я потерял. Ветви деревьев так плотно переплелись наверху, что, казалось, светало только за границей леса, в самом же лесу еще была ночь.
Я остановился, пытаясь разглядеть след, но ни сесть было, ни встать! Тучи комаров лезли за ворот рубашки, под штанины брюк. И как жалили, проклятые! На мне нижняя рубашка, верхняя, пиджак, но ничто не спасало от их жала. Стал разгонять их платком, кепкой - не помогает: улетит один, налетят еще сто! Такое зудение вокруг, кажется, сюда слетелись комары со всего света.
Ловить вора я не собирался, знал, что это опасно, думал просто выяснить, из какого села и чьего двора. Узнав это, не стал бы поднимать шум, выдавать его, позвал бы просто и сказал, чтобы вернул мне животных, не губил их. Кем и каким бы он ни был, должен был бы понять, что делаю для него доброе дело, не стал бы он отпираться и вернул бы все. И баранов не забирал бы я в тот же день. Сказал бы, чтобы привел к моему дому через два-три дня - я заявлять не стану, и он - на свободе!
Вдруг слышу крик - "Мама!" И тот же голос: "Змея ужалила. Ты не стой, пойди приведи мне лошадь. Рубашкой перетяни ногу, выжму яд..."
Я, застыв, не шевелился.
Слышал, как увели, баранов, потом все стихло. Теперь мне нужно было увидеть оставшегося. Не иначе, как из соседнего села, будь по-другому, они не знали бы этой дороги. Ведь увести со двора для них - дело нетрудное, главное - благополучно добраться до места. Мне достаточно было лишь взглянуть на этого оставшегося.
В лесу начинало светлеть.
Тихонько пробравшись вперед, увидел Ханоглана, не раз уже сидевшего за это, замешанного в разных нераскрытых делах, ни одно из которых не пошло ему в пользу, а только во вред.
Решил я подождать его товарища, посмотреть, кто это, а там видно будет - покажусь им или нет.
Ханоглан же закатал выше колена правую штанину, перетянул ногу, сделал надрез над щиколоткой, из которого, не сворачиваясь, текла на землю зеленовато-желтая отравленная кровь. Однако нога распухла, как бревно. И почернела. Вокруг него тучей вились комары. Их, вероятно, не меньше тысячи впилось ему в открытую ногу, в лицо, шею. Они так облепились его, что уже с трудом протискивались к телу. Ханоглан не шевелился, и я поначалу решил, что он умер. Живой человек не может сидеть так спокойно, когда его жалят полчища комаров.
Солнце только-только позолотило верхушки деревьев, как появился его дружок Бейбала. Спрыгнув с лошади, он кинулся к Ханоглану и тряхнул его за плечи. Он тоже решил, что тот отдал Богу душу.
- Ханоглан! Ханоглан!..
Он звал негромко, но в голосе его была такая сила, что можно было услышать издалека.
Ханоглан качнулся, как пьяный, открывая и закрывая глаза.
Знаешь, Явер, потом я долго думал о том, что Ханоглана спасли комары, отсосав большую часть ядовитой крови и пустив взамен свой яд, который убил змеиный. Расскажи мне такое хоть сто человек - ни за что не поверил бы! Это чудо, которое я видел своими глазами!
Тот, чей труп лежал у меня в загоне, был из другого соседнего села, как объяснил мне следователь, я не знал его. Звали его Махмуд. Я хорошо знаю его отца, того же поля ягода. Самому за семьдесят, но по-прежнему не чист на руку. Наверное, уже глаза по ночам не видят, не то бы тоже пожил на дело.
Неужели Ханоглан с Махмудом друзья? Не может быть! Я думаю, Махмуд пришел раньше, а при виде их спрятался. Они засекли его и, решив, что это я, выстрелили первыми, пока этого не сделал я. Забрав баранов, они ушли. Только так это и могло быть.
Но Махмуд ведь тоже не мог прийти один. А этим только намекни, тут же загремят все трое. Ханоглан тот еще никакой пользы дому не принес, одни убытки. Если схватят, все, что есть, пойдет на него, а домашние останутся ни с чем - пальцы сосать. Об остальных не знаю, такие же, наверно, как и этот.
Вот и не знаю теперь, как быть. Скажу - схватят всех троих, не скажу останется эта смерть на мне. Знаю я Махмудов род, злопамятные люди, кровь смывают кровью, даже если сами виноваты. И одним не обойдется, мстят вдвойне, втройне. Я-то ладно, дети жить останутся у змеиной норы...
Пока Тапдыг говорил все это, Явер лежал большую часть времени с закрытыми глазами. Лишь иногда он приоткрывал их, и тогда они у него были такими сонными и захмелевшими, словно весь он - весь он в каких-то своих думах, мечтах и ничего, кроме них, не видит и не слышит. Однако каждое услышанное имя точно тавром выжигалось в его памяти.
Как было условленно, его должны были взять на "допрос" через десять дней, потому что для распутывания этого клубка, казалось, и этого было мало. Явер не ожидал такой удачи. Если бы "тринадцатые" не вели себя, как настоящие "бакланы", не посадили бы Тапдыга в "гараж", этого "переворота", этой удачи и не было бы. Вытянуть Тапдыга наверх, на привилегированное положение было бы невозможно и окажись он, действительно, с "грехом", нужно было бы искать к нему другие "ходы", пожалуй, не столько поднимать его наверх, сколько опускаться к нему вниз. А это уже равносильно тому, что шах стоит рядом с нищим на углу и вместе с ним просит подаяния. Конечно, Явер выбрал бы момент, когда проводить эту "сходку", прорубать "ход", чтобы все произошло естественно и чтобы окружающие не догадались об истинных причинах всех его затей.
Явер подумал, раз уж все так неожиданно быстро разрешилось, надо поскорее выбираться отсюда. Вызвать следователя напрямую он не мог. Это означало, что его тяготит тюрьма. А Вор на то и Вор, чтобы жить в тюрьме. Он возвращается на свою "хату", в свой мир для того, чтобы просить свободы. В жизни Вора свобода - всего лишь промежуток времени, и если лишаться ее, то по причинам, более весомым, чем у Явера. Он должен совершить преступление, чтобы по праву вернуться из "отпуска". Ведь поймали-то на чепухе! Алкаша собирался обчистить! Нож наставил на босяка, у которого в кармане больше трешки ничего не бывает! Ну и Вор! Гигант преступного мира! Это позор! Явер никак не может взять его на себя! Совершенное им преступление должно быть достойно его имени. Гора поднатужилась и родила мышь. Так получается. Это просто смешно! Неужели человек, получающий долю из множества мест, является шефом многих центробежных сил, позарился на "богатство" какого-то босяка? Это предел падения, это просто попрошайничество!..