Сёстры. Сборник - Сычева Лидия 6 стр.


II

Весь мир собирается вечером у стойки бесплатного бара в отеле «Las Cristianos». Бармен с неприятным, бледно-желтого цвета лицом и дежурной улыбкой, похожей на оскал, не успевает отпускать напитки. Со всех сторон на ломаном английском заказывают виски, вино, колу, пиво. Отдыхающие предупредительно доброжелательны друг с другом, их тела помнят канарское солнце и пальмовую тень. Кажется, что время остановилось. Здесь всегда многолюдно, шумно; аниматоры устраивают фокусы и развлечения, караоке и танцы; старомодно-классически кружатся под музыку пожилые пары, трясется в экспрессивной дрожи молодежь.

Воздух острова напитан удовольствием – Ольга теперь это знает. День и ночь приезжие – немцы и итальянцы, французы и русские – что-то потребляют, покупают, поедают; разрушают, как полчища термитов, тысячи шведских столов, волей-неволей погружают свои тела в океан, судорожно набирают отдыха на уплаченную сумму. Но все же, гуляя по острову, Ольга научилась выделять из толпы соотечественников – что-то особенное было написано на русских лицах – непроходящая изумленность, удивление происходящим.

– Русская? – Ольга невольно вздрагивает и чуть ни проливает кофе на брюки. Рядом стоит высокий, точно сошедший с рекламной картинки, молодой мужчина. Он, конечно, тоже доброжелателен и улыбчив, как все обитатели волшебного острова. Здесь нет нищих и грабителей, все для удобства и удовольствия, все для счастливой и комфортной жизни… Ольга одна за низким журнальным столиком и незнакомец жестом просит разрешения присесть.

– Пожалуйста, – говорит Ольга. – Интересно, как вы догадались?

У него сильный акцент, он рассказывает с паузами, останавливаясь, чтобы подобрать нужные слова. «Я работаю с русскими семьями, вожу их на презентации в дорогие отели. Одна семья – сто долларов, – он хлопает себя по карманам джинсовой куртки, – здесь. Русские, русские… Что-то в глазах есть, правда? – он грозит пальцем, смеется. – Я из Хорватии, мама – красавица, славянка, – достает бумажник, где в полиэтиленовом окошке виднеется коричневое от времени фото – жених и невеста в виньетке-сердечке. – Папа – португалец, – незнакомец смеется, машет рукой, – нет папы, бежал. Зато он дал мне знаменитость-фамилию – Маркес, – он повторяет по слогам, – Мар-кес! Понимаешь? Я – Дамир Маркес. А ты?»

Ей нравится мягкое, глубокое кресло, нравится праздность, пряная испанская музыка, нравится Дамир – с профилем и сложением героя-любовника, с мужественным загаром, сквозь который на шее играют широкие мускулы; нравятся его глаза – неестественно голубые, как вода местных бассейнов. Она охотно отвечает, замечая, впрочем, что в интонациях, в голосе, во всех движениях у нее появляется что-то пластичное, зовущее, как бы расплавленное курортным солнцем. «Я похож на принца, да?» – смеется, склоняясь к ее уху Дамир, комично выговаривая слова. От него пахнет горьким одеколоном, дорогими сигаретами, южным ветром. Он, конечно, не принц, он – актер, играющий свою роль; действующее лицо «мыльных опер», бесконечных тянучек с красивыми страстями, мгновенно вспыхивающей любовью навеки и игрушечной, кукольной смертью. «Да, да, – соображает она, танцуя с Маркесом и пробиваясь смутной мыслью через подчиняющее ее телесное волнение, – все как в кино. Он – сильный и благородный, она – дикарка из России, золушка…»

– Выйдем? – шепчет ей Дамир, и она, удивляясь собственной беспечности, соглашается.

На улице особенно тихо после шумного бара, свежо. Он набрасывает ей на плечи свою джинсовую куртку, теплая ткань приятно согревает тело.

– Ты замужем? – он спрашивает серьезно, резко.

– Нет, – почему-то врет она.

Южное небо высоко стоит над океаном. Звездно, и кажется, что черные выси прибиты к куполу-невидимке золотыми гвоздями. Теплые скалы пахнут солью, грозно круглеют в ночи. Океан тихо плещется у ног.

– Послушай, – говорит Дамир, и ей кажется, что он взволнован. – Я люблю солнце! Тепло, легкую одежду, чистоту, фрукты, молодое вино. Солнце – везде. Здесь не бывает снега, дождь – редко. Здесь весело, приятно. Можно жить в купальниках. Не надо ничего стесняться. Остров – рай. Эдем. Все известно, спасительно. Надо быть счастливым и получать удовольствие, – он обнимает Ольгу умело и бережно. – Люди понравились друг другу – удовольствие… – он не смог подобрать подходящее слово, что-то пробормотал по-английски. – Женщины и мужчины созданы Богом, чтобы доставлять друг другу удовольствие, – убаюкивает он ее, – и сейчас мы будем вместе…

Но сквозь сладкую, чувственную тягу у нее в сознании вдруг всплывает навязчивая, часовая мелодия: «Динь-тинь. Динь-тинь». Ольге кажется, будто в эту самую секунду неведомая сила заводит механический остров-табакерку, где все игрушечное – не знающие грязи и поломок автомобильчики, белоснежные жилища, оплетенные плющами, синтетические человечки с хорошими фигурками и вечно улыбающимися ртами. И вот сейчас красотка-кукла Барби и ее дружок, супермен Кен, начнут совокупление на отдыхе, в романтичных бамбуковых зарослях.

– Мне пора в отель, – говорит она вслух и поражается хриплости своего голоса.

III

На следующее утро она пропустила завтрак, прячась в рваный, принужденный сон. Часам к одиннадцати она все-таки приподнялась на локте, увидела в зеркальных дверях опухшее некрасивое отражение, с ненавистью швырнула в него подушку.

Вчерашний вечер представлялся ей пошлой, давно отодвинутой во времени историей, случившейся не с ней. А раз так, то и думать было не о чем.

Ольга завернулась в одеяло, удобно устроилась в кресле напротив телевизора; перебирая кнопки пульта, она сквозь ресницы смотрела на чужую жизнь. По бесконечному телепотоку неслись новости, реклама, погода; люди старательно убивали друг друга в боевиках, они же веселились в шоу, давали интервью, блестя белыми, как керамика дорогих унитазов, зубами. Каналы невозможно было сосчитать: казалось, что зритель помещен в супермаркет-лабиринт; ведущие-зазывалы на всех европейских языках предлагали цивилизованному потребителю потратить время. Доверчивая жертва, окруженная броскими цветными упаковками, не уходила из «ящика» без покупки… Дубравина работала в отделе маркетинга и знала законы движения товара.

Вдруг она услышала родную речь. Ольга вздрогнула: телевизор громко и внятно произнес матерное слово. Она жадно впилась в экран – канал «Art» показывал русский документальный фильма о колонии малолетних преступников. Перевод был замедленным, несинхронным. Стриженый мальчик, похожий на червя, извиваясь и кривляясь, кричал ругательства в камеру.

Она всегда с брезгливостью относилась к так называемой «чернухе», к темным и жестоким мирам; избегала нищих; никогда, даже в детстве, не подбирала на улице бездомных котят. Но здесь, на Канарах, среди глянцевой, комфортной жизни, она с новой, незнакомой ей болью, с каким-то самоистязающим интересом, упорно всматривалась в изображение.

Фильм был намеренно груб, натуралистичен. Маленьких зэков сладострастно избивали воспитатели; старшие глумились над младшими, придумывая все новые и новые пытки; Ольгу ужасали крупные планы арестантов – бритые, узколобые головы; серые, почему-то безбровые лица с маленькими, заячьими глазками. Ей было особенно больно видеть татуировки на впалых, неразвитых грудных клетках, опущенных плечах. Дотошные журналисты жестоко, с хирургическим хладнокровием выворачивали напоказ смердящие раны колонистского существования: вот конопатый мальчишка, худой, с губастым, в заедах, ртом рассказывает, как глотал иголки, травился негашеной известью, чтобы попасть в больницу; вот общая сцена в столовой, смена голодно хлебает баланду из алюминиевых гнутых чашек; вот полосатые заключенные гуськом ползут в десятый уж, наверное, раз вокруг плаца, и видно, как отставшего, с клочковатой пеной на губах, татарина, подгоняя, пихает в бок форменный сапог надзирателя… Но она разревелась не от боли, которую ей причинял фильм, не от издевательств над арестантами, не от страха за их ночное, темное существование, а от жалости к ним, когда репортер стал комментировать убогие праздники заключенных. Мальчишки, неумело кривляясь, в самодельных балетных пачках, изображали на сцене «танец маленьких лебедей». И Ольге был невыносим вид полусогнутых, тюремно-белых ног, выделывающих примитивные па.

Она плакала истово, покаянно. О чем? Она и сама не знала – мысли ее мешались. Вся жизнь представлялась сейчас безответственной, легкой и фееричной, необязательной, незадумчивой и потому пропащей. Любила ли она своего мужа? Здесь, на острове, далеко от дома, ей казалось, что да. Ольга, всхлипывая, вспомнила его молчаливую покорность, уступчивость; все, что когда-то в нем раздражало, стало на мгновение дорогим, умильным. Как он радовался, гордился, покупая Ольге какую-нибудь красивую вещь! Она плакала, обвиняя себя в неблагодарности, глупости. А Сережа, сын? Дубравина разрыдалась от мысли, что до сих пор не вспомнила о нем, хотя, уезжая, оставила его с соплями и кашлем. Сердце ее сжалось. Она тихо поскуливала, проклиная свою беспечность, вчерашний вечер вырастал теперь до размеров вселенского, неокупного греха; ей чудилось, что сынишке угрожает смертельная опасность, гораздо большая, чем осложнение болезни; что-то горевое, непобедимое маячило в будущем, пугая ее расстроенное воображение. Колония для малолетних преступников, например.

Дикий материнский страх проснулся в ней. Мальчишки-зэки тоже когда-то были незлыми, шаловливыми, ласковыми малышами, как ее Сережа. Она видела себя одинокой, виноватой и беспомощной здесь, вдали от тех, кому была нужна. «Как жить? Что делать?» – твердила Ольга сквозь слезы, и оттого, что вопросы эти были чужими, усвоенными со школы формулами, и потому не выражающими глубины ее горя, она расстраивалась еще больше.

Когда она, наконец, успокоилась, умылась, густо напудрила лицо и спустилась в ресторан, глаза ее горели таким пронзительным и больным огнем, что со встречных лиц отдыхающих испуганно сходили доброжелательные улыбки.

IV

С этого времени ее жизнь на острове превратилась в доживание. Она исправно отбывала положенный срок, считая дни до даты чартерного рейса. Чувства ее как бы притупились, потеряли яркость. Ольга не ощущала вкуса экзотических блюд, не пьянела от вина, не могла определить температуру воды. Казалось, что тело превратилось в резиновую оболочку, автомобильную камеру, из которой сдут воздух.

Как-то в отеле появилась большая компания русских. Все они, судя по репликам, были служащими рекламно-туристического агентства и на острове снимали ролик о прелестях канарского отдыха. По вечерам соотечественники теснили иностранцев у стойки бесплатного бара; заводила компании – смазливый, не без шика одетый бабий угодник, пуками носил к сдвинутым столикам коктейли и водку; женщины, с жирно накрашенными, вампирскими губами, с огромными завитками кудрей, громко и пьяно выкрикивали тосты. Они походили на вырвавшихся на свободу продавщиц гастрономов. Вечерние платья, по-цирковому блестящие, придавали им комически-жалкий вид. Компания держалась сбитой, спаянной стаей, вела себя развязно, нахально, шокируя привыкших к условностям иностранцев. Но Дубравина, наблюдая за варварским поведением соотечественников, почему-то испытывала не только стыд, но и затаенную радость.

Теперь она часто, завернувшись в казенное полосатое полотенце, сидела на берегу океана и покачивалась в такт волнам. Ольга злорадно думала, что стоит океану захотеть, разбудить подземную вулканическую силу, и от острова останется горстка мусора на поверхности. Да, стоит захотеть… Она шаманно покачивалась, улыбалась, будто великанские силы были у нее в руках. Вспоминалась Москва, родной квадратик двора с мусорными контейнерами у подъезда, сам подъезд, где на входной двери на уровне глаз крупно чернело короткое и выразительное слово; уборщица в линялой спецовке и отвратительных резиновых перчатках до локтя. Уборщица мела по утрам собачьи нечистоты у подъезда и встречала жильцов безадресным горьким ругательством: «Сволочи, какие сволочи!» Жильцы виновато втягивали головы в плечи, но тишком все равно гадили…

В последний вечер на острове Ольга столкнулась в баре с хорватом. Маркес вел под руку длинноногую, длинноволосую девушку, грудь ее неестественно колыхалась под матовой блузкой. Она вся струилась, переливалась, играла гибким телом, благоухая веселым, доступным, здоровым желанием. Дамир что-то ей вдохновенно объяснял; Ольгу он, похоже, не заметил, не вспомнил. Лицо его выражало полное маленькое счастье.

…Соседом по самолету у Дубравиной оказался университетский преподаватель из Волгограда. На Канарах он отдыхал с женой. Сейчас она сидела через проход – важная, чопорная, в широкой норковой шубе, в высокой, под боярыню, меховой шапке. Лицо у нее было бледно-зеленое, цвета тетрадочных обложек – перелет давался тяжело. Преподаватель бегал к стюардессе, педантично менял жене пакетики, а в остальное время клеился к Ольге. Он перечислял страны и курорты, где ему довелось побывать. Ольга досадливо морщилась; все это время она с ужасом думала о том, что самолет не долетит, непременно разобьется; подглядывала в иллюминатор на бесстрастное тупое небо. Рассказчик ей мешал размышлять о близкой и неизбежной смерти. Когда он начал сравнивать пляжи Майями и Хургады, она повернулась к нему, и с ненавистью глядя в среднеинтеллектуальное лицо, украшенное очками, чеканно спросила:

– На какие средства катаемся? Взятки берем?

Когда она вышла из самолета, когда увидела пустое московское небо, голую взлетную полосу, оранжевый автобус-перевозчик с неисправной дверцей, небритого водителя в драной зимней шапке с отвернутыми ушами, то почувствовала не радость, не облегчение, не тишину, а лишь тяжелую, потливую, тропическую усталость.

Летним днем

I

Утром встанешь – росы блестят, свежо; солнце у горизонта в золоте плещется; в небе тишина, а по округе петухи последние поют, те, что свою очередь проспал. Думаешь: вот день, вот жизнь; уж я-то мир удивлю! А сорок лет прошло, и ничего нет – ни ума, ни денег, ни терпения. Так Нинка Зубова размышляла, вспоминая и утро, и жизнь свою. Ну, что капиталов не собрала – ладно; время сейчас такое, что богатства честностью не наживешь. И что красота прежняя отцвела (а Нинка внешности была выдающейся; роза и роза, но не деревенского, колхозного типа, а благородная, окультуренная; все ж таки мукомольный техникум за плечами) – годы идут, им по дури только Алка Пугачева сопротивляется. Но муж!.. И лентяй, и пьяница, и тупой, и ненавистный – Нинка вспоминала супруга и кипела. Вот уж точно: браки совершаются на небесах – ты хочешь возвыситься над природой, взорлить, а она тебя назад, назад, в беспросветные юдоли; и такую пару тебе подберет, что счастья не видать и бросить невозможно. Как жить, спрашивается, и что делать?!

Философствования эти посетили Зубову по пути из райцентра в деревню. Ехала она на попутном «Москвиче» к тетке Марии, крестной матери. Давно надо было ее проведать, да и гостинец забрать – ведро вишней, на компоты. «Своя машина в руинах, деньги выкинули, и скитайся по чужим кабинам», – муж был опять мысленно помянут и опять недобром. Попутка между тем ходко для ее возраста шла, исправно; дорога летела; по сторонам гнули шеи выгоревшие до серебра нивы – засушливый год; небо дразнило синевой – вроде бы наверху море не меряно, а уж воды-то, воды…

– А ты чья ж там будешь? – имея в виду Лазоревку, вступил с Нинкой в беседу хозяин «Москвича». Ему за шестьдесят, но здоровый, кряжистый, видно, что мужик, а не старик; нос большой, красный, в шишках; руки-хваталы руль крепко держат – сила; по щекам и подбородку небрежная щетина – презрение; в глазках утопших хитрость стынет. Едет семейно: на заднем сиденье жена царствует, сухая, гордая, платочек в повязочку, губки в строчку поджаты; в общем, карга. Но Нинка к людям, сделавшим ей одолжение, доброжелательна и приветлива – она подробно рассказывает.

Мужик оживляется:

– А я Марию знаю, – он начинает путано объяснять откуда, привлекая неизвестных Зубовой родственников – троюродных, четвероюродных – Нинка согласительно кивает головой, все ж дорога за разговором веселей; мужик продолжает расспрашивать:

Назад Дальше