Сёстры. Сборник - Сычева Лидия 7 стр.


– У Марии вроде Жорик помер?

Жорика, да, нету, царство небесное! Во мужик был! «Нина, – подмигивал он при встрече, – пошли выпьем, хоть чокнусь с молодой!» Пил все подряд в неограниченных количествах – самогонку, «бормотуху», водку, когда, может, и одеколон – алкоголиком все же не стал. Гулял напропалую – с приезжими молодыми чувашками, смирными, как телки; с лихими цыганками – чавеллами; просто по случаю, – но держался семьи: «Я умру геройски, родина наградит, ну дважды там или трижды Звезда Героя, а Марии – большая пенсия», – это он по пьянке, растрогавшись, объяснял подругам по загулу. Был Жорик высок, поджар, строен, завидной выправки («Полковник» – звали его в Лазоревке), но стать шла не от военной службы, а от породы да тюремных отсидок – то он подерется с большими телесными последствиями для противников, то магазин ночью тряхнет на предмет курева и алкоголя. Сидел и два, и четыре года; приходил заматеревшим, как волк-вожак после боев; снег-рубашка на три пуговки от ворота расстегнута, античная грудь в голубых наколках, расписана художественно; кудри в благородной седине; к женщинам – галантность; в глазах – издевка и романтика. Жорик – хозяин, возвращался, как он говорил, «из-за границы», сразу устраивался на работу – сторожить зерно, комбикорм. Ну, что-то, конечно, и колхозной скотине перепадало, но и свои свиньи имели рекордные по стране привесы.

Много раз крестная жаловалась на мужа, собиралась разводиться, гоняла его с любовницами по приречным тальникам, сама ходила с разноцветными синяками, попадая в раздраженное состояние супруга, но все же никто не думал, что жизнь Жорика обернется такой страшной смертью. Ловил в пруду рыбу, поймал ангину. Такую, что на ноги не встать. Свезли в районную больницу, вгляделись – рак гортани. За месяц человек истаял, усох до мощей, кудри вмиг белыми стали, говорить не мог, только смотрел. Глаза страдали. Вишневые очи. Жил как хотел, грешно, широко, разгульно, а умирать час пришел – взгляд иконный. Видно прощение всем будет, а мучений – никому не избежать…

– Прошлым летом дядя Жора умер, – вздыхает Нинка, – жалко его. Даже не верится, зайду – двор пустой.

– Ну, передавай тетке привет, – наказывает водитель. – Ты поняла от кого? Скажешь: от Николая, что на Плану жил. Или по-простому: от Прохоренка сына. Подожди, а ты когда назад? Часа через полтора? Так я тоже, Наташку брошу у тестя, – кивает он на бессловесную жену, – и домой. Не, под дорогу не выходи, – грубо наказывает он Нинке, – я сам к двору подскочу. Заберу уж, ладно…

II

Двор у крестной – зона былого хозяйственного благополучия. Жорик, насидевшись в нормированных пространствах, любил порядок. Чтобы трава на квадратной площадке перед домом была как футбольный газон, чтобы куры по просторным клетям квохтали и не пачкали территорию, чтобы яблони и прочие культуры по шнурку росли, без вольных отступлений. Увидит Жорик во дворе оставленный хозяйкой не у места предмет – щетку для побелки стен, например, хвать его, и не успеет Мария рот открыть, вещица уже летит в космос, за ворота, на выгон, метров на пятьдесят. И все было: дом как игрушечка, мухи над навозной кучей не кружились, и огород – показательное хозяйство. А нынче – Нинка грустно заметила следы упадка – сизая лебеда по углам двор глушит, а скосить – некому.

– Да они гости! – ахает на появление крестницы тетка, – а я слышу, кто-то в сенцы лезет, думаю, небось Симкина собака отвязалась!

И Симка тут, соседка, давно одинокая бабенка, легкая на ногу, певунья, характера, правда, сварливого; а муж умер от пьянки годов десять назад. Сидят в зале, густо устланным домоткаными половиками; по стенам малые и большие портреты с родней, полутьма от прикрытых ставень, холодок.

– Воскресенье, так мы собрались побрехать, – объясняет крестная обстановку, – чи ее, эту работу, всю переделаешь!

Нинка подстраивается, включается в разговор. Ну, слово за слово, про городских родственников, про то, что корова отелилась (а переходила сильно!), что урожай вишней – «было бы не так жарко, лезь на дерево, да рви еще»; в конце концов гостья вспоминает о Прохоренке и его привете.

– Да ты че! – изумляется крестная. – Прямо при жене и сказал? Мол, «привет Марии»? Девки! Он ведь мой жених! Был. Симк, ты помнишь его? В 56-м году гуляли вместе, он свататься собирался. Давно я его, – Мария задумывается, – не помню уж сколько лет не видала; к тестю редко ездит, не заладили. Там он страшный небось? – с радостной утвердительностью спрашивает она у гостьи.

Нинка смеется:

– Скоро увидите! – и объясняет, что Прохоренок заедет за ней на обратном пути.

Тетка Мария остолбенело думает над новостью секунд двадцать, не боле:

– Бабы? А че мы дремлем?! Нынче воскресенье, праздник, крестница в гостях, давайте сядем! Симка, зови Шураню, бутылка у меня есть, закуски наберем!

Симку уговаривать не надо, подхватилась, только тапки замелькали. И смех, и грех: Зубова свою крестную в таком возвышающем возбуждении раз или два в жизни видела – когда та рассказывала, как за Жориковой чувашкой на велосипеде гонялась, да на вручении ей премии в районе за передовую прополку свеклы. Мария, женщина хоть и в годах, на пенсии, но в возрасте своем красавица, росту выше среднего, грудь, плечи, все округло, опрятно, голова с тяжелыми волосами прибрана как у артистки, черты лица определенные – много пережила; глаза вечно волоокие; а сегодня взгляд скачет, блестящий, молодой, и сама она по хате летает – не остановишь. «Вот черти старые, – с уважением думает Нинка, – они и в семьдесят лет беситься будут». Тетка тем временем из шифоньера новую скатерть, старую долой, на стол из холодильника, из погреба продукт – холодец, сало, котлеты, перцы в поллитровых банках с прошлого года, закуски, яичницу бегом жарить с луком; огурцы малосольные из ведра обливного; сметана, творог само собой; хлеб домашней выпечки щедрыми ломтями пластает; и чеснок молодой, матовые зубки, чтобы самогоновый запах отбивать. Поллитра из погреба – в паутине, бутылку Нинка протерла влажной тряпкой, она аж засветилась вся! Тут бабы прибежали – тоже не с пустыми руками – Шураня с четверкой «Русской», Симка с котелкой покупной колбасы; стол весь заставили чашками, тарелками, судками, от одного вида изобилия можно опьянеть, на свадьбах такого не увидишь: «ну, крестная», – удивляется Нинка.

Сели. Тетка, правда, опять спохватилась, мол, подождите минутку – и в комнаты. Вышла принаряженная – юбка на ней черная плиссированная («дочь подарила, она ее одевала, может, раза три-четыре») и кофта белая, вся бисером расшитая. Ну и ну! Точно, будет и на нашей улице праздник. Выпили по первой, закусили и как-то сплотились, зароднели, разговоры пошли; потом еще добавили. Недоверчивая Шураня, губошлепая баба-телеграф, все новости от нее по Лазоревке расходятся, спрашивает:

– Че гуляем-то?

– А, – машет чуть захмелевшая тетка Мария, – я вдова и живу на полную катушку!

Много ли бабам надо? Языки развязались, пошла разноголосица: кто про внуков, кто про пенсии, кто про болезни и врачей. Про последнее особенно – каждая перенесла по хирургической операции, кому зоб вырезали, кому желчный пузырь, кому по-женски, в общем, есть что вспомнить. Пир горой, Нинка уже и забыла про хозяина «Москвича». А он тут как тут:

– Можно к вам?

Стоит в дверях, фуражку мнет. У мужиков спеси много, и силы, и дурости, но против компании подгулявших баб один в поле не воин. Смутился жених. А Мария от стола медово:

– Коля, проходи, присаживайся. Может, выпьешь чуть? За рулем вроде много нельзя.

Прохоренок каменеет на табуретке, бугаино кривит толстую бурую шею, не шею даже, холку. Беседа идет с шутками, прибаутками, и гость, чувствуя ложность своего положения, вступает мало и невпопад. Будто он лишний здесь, в бабьем царстве; пущен из милости, и его сочувствие, интерес или забота и не нужны вовсе. Неловкость длится – Нинка чувствует, а крестная вроде ничего и не замечает: хвастает, как зять здорово помогает («и трубы под газ достал, и котел из города привез»), и какая картошка в этом году будет хорошая – цветет страсть; и что гектар свеклы за сахар прополола; в общем, полный триумф! А с портрета, с карточки увеличенной, Жорик улыбается молодой – чуб кудрявый, кольцами; глаза черные, веселые; воротничок рубашки чайкой летит; что было, то было – жизнь не пережить, поле – не переплыть…

– Ехать надо, – говорит Нинка, вынырнув на мгновение из голубого, качающего тумана.

III

– Мария, а че он к тебе приходил? – заговорщицки пододвигается к подруге Шураня. Нижняя губа от любопытства у нее немного отвисает, вроде как у Симкиной собаки перед куском мяса.

– Свататься! – прыскает смешливая Симка, приправляя холодец хреном, – опоздал на сорок лет, старый хрыч.

– Зашел и зашел, – встряхивает головой хозяйка. И подмигивает разгульно, берясь за бутылку:

– Допьем, девки, горькую. До дна допьем!

…Нинка с Прохоренком молча ехали, быстро. Зубова смотрела в злящийся затылок, терла виски – самогон забористый, первач. Она трезвела трудно, мысли – длинные и короткие – мешались; она пыталась умостить их в голове, сложить во что-то вроде поленницы, но всякий раз построение падало, и Нинка барахталась в хаосе. Есть жизнь… Есть судьба… И вишни, сочные, в эмалированном ведре – надо бы его обвязать, чтобы не рассыпались… И просторы есть, неохватные, текущие теплым воздухом за горизонт, и кто ты перед ними?! Букашка трудолюбивая, зерно из колоса или камешек на обочине? Все есть, все пройдет – Нинка почти плакала. Дети вырастут, не оглянутся; муж сопьется и присмиреет; тело занеможит и запросит смерти; буду бабушкой ходить с палочкой… «Москвич» мчался на закат. Алое марево стояло в небе зарей, розовые нивы волнились по обе стороны асфальта; солнце, ничуть не утомленное очередным летним днем, светило пронзительно. И вся небесная, независимая от жизни и поступков людей, красота показалась Зубовой такой мудрой и высокой, что она не могла уже ни думать, ни страдать, ни мучиться, а лишь спокойно и устало смотрела на бегущую к далекой черте дорогу…

Дерево

Дерево, как и человек, не помнит своего рождения.

Была весна, летели птицы, шли облака, стояли снега, пахло землей.

– Знаешь, – говорил мне дядя Федор Иванович, – приезжаю сюда раз в год, на Пасху. Ну, могилки оправить, все, как положено. И ведь не из-за могилок, сукин сын, еду /дядя уже порядочно выпил и рассказывал всхлипывая/. Весной дурею совсем – тянет понюхать землю, чернозем наш. Запах зовет страшно, голова кружится. Маша / жена/ пихает пилюли, говорит, что авитаминоз. Фармацефтка! Слушай, какой к … / дядя интимно, доверительно, словно к другу, склоняется ко мне и вставляет в рассказ крепкое словцо/ авитаминоз?! Я же мальчишкой бегал, помню грязь теплую, борозду, земля – жир; семена – ячмень там, пшеница… Нет, ты понимаешь? – дядя крепко вцепляется мне в плечо и продолжает со слезой в голосе, вкусно дыша водкой, – сынов у меня нету, дом продал на бревна, живу с Машей… Имею ли я право раз в год приехать, походить по своей земле, а? – агрессивно возбуждается Федор Иванович. Беседа наша становится все более путаной, дядя пьет уже не закусывая, и в конце концов забывается прямо за столом буйным, со всхрапами и злым бормотаньем, сном.

Да, была весна… Я представляю: проклюнулся росток, огляделся, увидел – летят птицы, идут облака, стоит солнце. В детстве как-то мало думаешь о земле, о ее холмах, долинах, извивах, горизонтах. Тянет к небу, к растекающимся, непрорисованным весенним краскам. Бывают туманные тучи – самые загадочные, когда небесная жизнь кажется мнимо доступной – за серыми густыми кудрями вот-вот откроется лицо иного мира. Но нет, назавтра лишь грустная синь, перистая холодность да земные, низко парящие птицы. А у чернозема – цвет вороньего крыла, и к осени пашни, точно набравшее силу перо, начинает отливать синевой.

И вот дерево, деревце, родилось, росло год за годом, трепыхалось под ветром, не думая, сосало корнями земную силу, купало редкие, кокетливо-липкие по весне листья под дрожкими, бодрящими дождями. Что-то и я, конечно, начинала чувствовать, пусть и не так пронзительно, как дядя Федор Иванович. Молодая трава-мурава выходила из черной, блестящей, обильно напитанной влагой земли совершенно зеленой, и этот радостный, живой цвет разительно не соответствовал моим детским представлениям. Я грустно жевала молодую мураву, пытаясь разгадать тайну через вкус, обиженно сплевывала горечь. Пахло коровой, раскиданным по огороду навозом, яблоневой корой, силосом из ржавого корыта, теплым камнем колодца-журавля, и тонко, как я сказала бы сейчас, благородно, пахло весенней землей. Свежесть – вечный запах жизни, и человеческое стремление к чистоте – вечная честность. Если отбросить родственные пристрастия, дядя Федор Иванович совсем не честных правил, и в каждый свой приезд напивается у меня до безобразия, но краска на родительских крестах у него свежая, ликующая. / Дядя обычно выбирает светло-голубые цвета./ Летят, летят в небо кресты, и клонятся над ними мудрые кладбищенские дерева.

А мое дерево тем временем сильнело, развивало выровнявшийся ствол, густило новыми ветками крону, и бывало, что качались в листве галки; растрепанные, будто из драк, вороны. Почему-то вспомнилось мне сейчас прошлое, маленький, пыльный городишко. Оттого, что городишко был крохотный, что почти весь он был застроен частным сектором, что все улицы в нем были неглавные и тихие, и редко по ним проезжали машины, трактора, колхозные телеги, от всего этого становилось еще пыльней. Неизменно свежими казались только поставленные в окошках между рамами искусственные цветки, да миниатюрные палисаднички у домов, где хозяйки настойчиво пытались взрастить красоту.

И вот в конце одной из неглавных улиц стоял широкий двухэтажный дом с плоской крышей. Издалека он сильно напоминал увеличенную до невозможных размеров коробку из-под сапог. Стены здания были серые, цвета упаковочной бумаги. В доме размещался интернат. Здесь я доучивалась два последних школьных года.

Стояла июньская жара, шли выпускные экзамены, и мы со Славой Левченко сидели в спальном отделении на подоконнике второго этажа / за что всегда ругались воспитатели/. Окно, широкое, с тусклым от времени стеклом, со слоящейся краской на рамах, было распахнуто. Дерево, что росло у самой стены интерната, в тот год уже лезло в окно ветками, и директор наш, вечно испуганный глобальными хозяйственно-духовными проблемами, ничуть и не пытался ограничить его свободу. Помню дробящееся в кроне на тысячу бликов, ликующее солнце, блеск здоровой листвы, упругой, сильной; решетчатую, ажурную тень.

– Хорошее дерево, да? – говорил Слава, чуть притягивая к себе гибкую ветку.

Я радостно кивала, соглашалась, и во всю ширину глаз принимала его совершенно особенное, единственное в мире лицо; его глаза, ясные, не замутненные еще ни жестокостью жизни, ни предательством, ни болезнями; его руки, такие сдержанные и бережные даже к случайной июньской ветке.

Пусть, пусть проходит юношеская любовь, первая, наивная, восторженная, глупая, беспоцелуйная, всегда обреченная на гибель, любовь деревенского мальчика в красной байковой рубашке и бедной девочки в тренировочных, аккуратно заштопанных, брючках. Нет, не о том я дереве тоскую и не ему завидую.

Жизнь моя сложилась вполне благополучно. Живу в селе, все мне здесь знакомо; ночью видны звезды, а днем облака. Быт налажен, домик небольшой, но еще по застойному времени завешен коврами, обустроен. Работа чистая, в библиотеке, а что деньги не платят, обидно, конечно, но не всегда же так будет. До обеда усмиряю в читальном зале пенсионеров, что приходят полистать газеты и каждый раз ввязываются в политически распри друг с другом; после обеда вожусь с редкими школьниками, перетолковывая им книжки по внеклассному чтению. Вечером… Раньше я мечтала о возлюбленном, о необыкновенном, идеальном мужчине. Представляла его непьющим, некурящим, состоятельным, красивым, энциклопедического ума, обладателем изысканных, рыцарских манер. А друг мой теперешний оказался совсем непохожим на вечерние грезы: он любит выпить – в хорошей компании и просто для настроения; может выкурить с расстройства сразу полпачки; ухаживает неумело и с явным изумлением, что ему приходится это делать; и вообще, как сразу выяснилось, человек он не свободный, женатый. Но я люблю его, и мне все в нем нравится: и абсолютное несовпадение с моими вечерними фантазиями; и его жизнь по самостоятельной, ни от кого не зависящей воле; а главное, нравится то, что почти уже не попадается в людях – высокий душевный строй.

Назад Дальше