Лука - Шуляк Станислав Иванович 21 стр.


- О, я только непременно должна завтра же пойти в Пассаж, - вся вспыхнувши, говорила вдруг Зилия Иосифовна, и в ее нервном, воспаленно-звучном голосе послышалось как будто какое-то отдаленное, глубокое, неожиданное рыдание. - Почему же я не могу пойти в Пассаж? Почему? И мне еще вот только отовсюду так много теперь совершенно безликого, изобретательного, неосязаемого сопротивления точно...

- Да нет, отчего же, - говорил Лука и, опустивши глаза, для чего-то разглядывал свои руки. - По-моему, ничего в этом нет невозможного или возбранимого, в том, что не является таким по природе.

- Плохо вот только, что ты теперь все менее становишься похожим на себя самого, - неожиданно говорила вдруг Зилия Иосифовна, подозрительно сощурившись на Луку (и он еще потом не был совершенно уверен, впервые ли тогда точно прозвучали эти слова). - И мне еще только теперь бывает иногда вовсе не интересно со всеми людьми, к тому же самими не разбирающимися в их многочисленной, разнообразной бессмысленности движений. И пусть они себе только делают вид о том, как будто бы мы все точно пришедшиеся не к миру, можно еще подумать, что это не мир пришелся ни к нам!.. Их безобразный, самоуверенный мир!.. У них там всякая ячейка общества, она еще бывает обязательно и питомник ненависти - ежедневного, привычного развлечения народа - их благополучие еще всегда непременно зависит от густоты этого чувства. Вся их самая лучшая педагогика совершенно приучает их только во множестве чеканить все ненависти взамен в обращении их известного, спятившего добра. Они, в особенности, заносятся сотворением благостей для всех несмелых объектов их фальшивого вегетарианства. Мы еще, конечно, никогда не станем восхищаться, как это все у них теперь между собою прекрасно совершается - все их ничтожные негодования и все их сомнительные чудеса, которые они наивно полагают высокими. Многие из них совершенно даже не стоят называться нашими подмастерьями, с мозолями на совести от их бессмысленного процветания...

- Да, - серьезно соглашался Лука, и неожиданно в лице его отчетливо отразилась усталость немолодого известного ученого, тем более всю жизнь свою озабоченного доказательством своей неочевидной правоты. - А теперь еще самая сладкая потребность нашего обывателя - жить в постоянном смущении от всех разнообразных недостоверных чудес, которые, как нарочно, иногда подсовывает ему хитроумная природа, и невозможно еще более злостно пройдошествовать, как только со всей серьезностью поведывать окружающим об этих чудесах.

- Мы не станем попусту прихлебывать их удовольствий, - говорила Зилия Иосифовна, - которые они нам скупо пророчат в отдаленном будущем для заполнения наших опустошенных досугов. Тем более особенно при всей наибольшей живости изменения качества нашего ежедневного незавидного преуспевания. У них там скупые точно платят не только дважды, но когда трижды или четырежды. У них там нарочно столько прорех во всех их привычных концепциях, что точно бесполезно искать связи между всеми разрозненными сообщениями. Да и еще куда им точно угнаться за нашей не в пример обстоятельной логикой, которой мы подчас рискуем охватывать все самое изощренное и тонкое. Мы никого только не собираемся убеждать еще в нашей правоте, совершенно всех желающих проживать в ничтожестве своих взглядов, пускай даже в очень убедительном и непротиворечивом ничтожестве. Это для них еще хуже. Им-то честность, ни одному из них и в толпе не понадобится по причине несомненной непривычки к ее повсеместному употреблению. Мне хорошо, разумеется, известно, Платон, все изощренное многообразие наших неописуемых народных убогостей...

Потом еще раз послышался скрип в помещении, но даже гораздо более еще незначительный, чем первый, и его совершенно не разобрали оба увлекшиеся вечерней семейной беседой, и каждый еще тоже отдавшийся течению собственной изощренной мысли. Зилия Иосифовна сделала какое-то движение руками около себя, словно бы затевала уже собирать использованные приборы со стола, и Лука машинально стал помогать Зилии Иосифовне складывать их.

- О, суровость жизни теперь совершенно приучает нас к недоверчивости, говорила Зилия Иосифовна, поднимая со стола блестящий витиеватый старинный кофейник и относя его к буфету. - А мы только поэтому уже не станем доверять этому Луке и всяким, подобным ему в Академии. Да, а они еще, известно, иногда стараются нисколько не щадить себя для более пронзительного своего морализирования, несомненного поучения добру. И потому-то всякие свои бесстыдства выставляют обычно не иначе как в совокупности с известным их, бесноватым, сладким восторгом от собственных бесстыдств. И можно ли доверять им еще после этого?! Они более всего гордятся своими именами приговоренных, которые настойчиво высматривают в наших неясных, странных, затемненных пророчествах. Мы-то, конечно, вопреки всем их спорным утверждениям никогда бы не себе не позволили рыскать совестью, как будто непременно повсюду отыскивая себе выгод. У них там наивно называется родиной не место рождения и не место жизни, а место умирания и место славы. И еще, как ты говоришь, невозможно иногда смотреть без насмешки на все их привычные ученые имитации у нас в Академии, да еще в совокупности с их атаманом бесплодия - Лукой... Они только искренни, разумеется, во всех выражениях презрения к моей терпеливой подзащитной - жизни!..

- Наверное... - отвечал неприметно вздрогнувший Лука с чувством еще как будто онемения души, хотя и удивленный, что разговор этот не образует в нем обыкновенной его в таких положениях горечи. - Я иногда думаю, что они все очень наивные люди. Наивные люди с их наивными уверенностями о себе.

- Нет, не все, не все, - возражала с деликатной своенравностью Зилия Иосифовна, - (хотя они еще и более заблуждаются в сравнении с наивными), но ненаивным мы и вовсе не станем доверять.

Зилия Иосифовна потом для чего-то очень внимательно стала рассматривать сидящего Луку и даже, обойдя его сзади, долго изучала его затылок и плечи. Лука старался, словно каменный, выдержать этот неприятный осмотр.

- Он, Лука, - продолжала потом женщина, - старается, должно быть, несомненно, чтобы народы поверили в его доброту, и добротой своей тогда как кистенем повсюду обходиться. Нам еще следует ожидать от нас трагедий... Я уверена в это иногда с совершенной очевидностью. И, хотя он, кажется, по-настоящему откровенный человек да еще с самым щепетильным сознанием своей нарочитой откровенности (хотя бы даже в укрытии своих сомнительных намерений), но ведь, подумай, Платон, что же такое теперь откровенность, как не способ расчетливого, принудительного воздействия на окружающих! Род притворства. И возможно ли еще разве прослыть хоть каким-либо интеллигентом, постыдно стремящимся в соучастники временной истины в ее ненавязчивом процветании, если не владеть, разумеется, особенным искусством подобной откровенности. Без того, конечно, никакой доброты не станет достаточным для растления мира, хотя бы даже какой-нибудь из его неглубоких, поверхностных структур. Пускай мне кто хочет возражает в моих рассуждениях, хотя едва ли бы они теперь решились настаивать перед нами со своими запальчивыми идеями, которые уже нисколько не могут быть поощрительными, не будучи исходящими от нас.

- О да, - осторожно говорил Лука, - я с этим со всем согласен. Доброта - это червоточивость мира. Излияния ее - суть питательные соки агонии мирового сообщества. А мы-то все точно совершенные ученые по природе с нашими укоренившимися аналитическими сознаниями... Червоточивость мира, уверенно и неистребимо загнездившаяся в том в самом невероятном рассеянии, самозваная, беспризорная и прозябающая; она-то, конечно, размножится когда-нибудь до столпотворения, и, чем более тогда вообще окажется в мире доброты, тем более засмердит скоро всем ее приветливым излучением по иным отдаленным закоулкам его.

- Как хорошо, Платошик, - подхватила Зилия Иосифовна, - что мы это с тобой понимаем вдвоем. Для понимания самых лучших идей уже бывает недостаточно одиночества. Истинам порой, впрочем, приходится выбирать между тонкостью и общеизвестностью. Я еще только обязательно завтра же должна пойти в Пассаж. Я не желаю считаться с теми, кто всеми силами тщится мне помешать в этом. И жаль еще только, что ты все меньше делаешься теперь похожим на Платона... И прямо-таки просто какой-то немыслимый габитус, хотя некоторое еще в тебе и остается похожим на прежнее...

- Да нет же, ничего, - возражал Лука, - это даже совершенно естественно точно, что я все еще меняюсь и произрастаю в общем самом благочинном направлении; попробовал бы еще кто-нибудь иной из Академии так.

- Конечно, - коротко подтвердила Зилия Иосифовна, вовсе теперь не глядя на Луку в однообразной рассеянности созерцания. - Мы-то для них даже хуже всех побочных детей - пасынков и падчериц, которые одним своим присутствием напоминают им о другой жизни. Нам не следует слишком демонстрировать трепет при виде всякого священного мусора их миромыслия; зрелища смрада должны только успокаивать нас в логовах нашего истинного фантастического восприятия.

- Да, - машинально говорил Лука, уже не чувствовавший прежней необходимой увлеченности беседой, с глухим, неподвижным ощущением нереальности жизни, - а теперь, как я думаю, наша автономность мировосприятия - есть единственно возможная реакция против всех официальных вылазок их недостоверного разума. Мы-то все совершенные ученые точно... Подданные слова... Мы теперь население всех будущих трагедий, которым сами уже отлили все возможные, необходимые для непременной убедительности слезы.

- Нас еще только, безусловно, - с особенным сосредоточенным спокойствием говорила Зилия Иосифовна, - несправедливо называть какими-то выскочками нашего неизмеримого научного знания. Мы вовсе не выскакивали ниоткуда, но напротив - росли очень медленно, все более перед заходом солнца, с тягостным сознанием бесполезности перемен, если это кого-нибудь занимает... Главное - не оказаться самому погребенным под развалинами собственных умственных нагромождений. Хотя еще, конечно, о нас не следует говорить положительно, будто мы желаем установления некоего небывалого и неукоснительного самодержавия добра. Мы вовсе не желаем никаких установлений, в противоположность тому ожидая равномерного оседания их во всем одновременном многообразии.

- Возможно еще только фальшиво балансировать, - глухо отозвался Лука, балансировать перед ними, искусно противодействуя незамысловатой жизни угрозой ума или рассуждения.

- Пойдем, Платон, долг свой супружеский исполнишь, - неожиданно звучно говорила Зилия Иосифовна, выпрямившись в полный рост перед Лукой, расправивши плечи и живописно сцепивши руки на затылке.

- Да-да, - пробормотал Лука. - Я сейчас. Сейчас...

- Плато-он!.. - еще раз продолжительно повторила женщина, выходя из кухни, осанистая, уверенная, строгая, и обернулась на Луку. - Платон, опять призывно послышалось из темноты.

Лука не отвечал. Он выпил минеральной воды из серебряного графина, стоявшего на столе, тихонько звякнувши тяжелым бокалом, Он казался себе старым, усталым и изможденным человеком, совершенно без мысли и вовсе без чувств, словно бы все стало уплывать еще у него перед глазами видимое на кухне - мебель и предметы, посуда на столе и занавеси, и когда снова послышался скрип в помещении, более явственный теперь, чем прежде все время, и от стены медленно начал отодвигаться тяжелый холодильник, казавшийся до того незыблемее монумента, Лука и это видение приписал какому-нибудь своему расстройству восприятия.

Однако же все оказалось реальным, достоверным и неоспоримым. На глазах у Луки из-за холодильника проворно вылез молодой человек, долго сидевший там скрючившись и оттого делавший теперь немного неловкие, беспорядочные движения всем своим онемевшим телом, такой же молодой, как и сам Лука. Присмотревшись, Лука, разумеется, сразу же без труда узнал своего друга Марка, теперь против обыкновения - сосредоточенного и многоречивого, который, в свою очередь, тоже смотрел на Луку, и - то прижатым к губам пальцем, то поспешными, отчаянными взмахами рук - призывал того нисколько не нарушать их временного напряженного молчания.

- Марк!.. - все-таки не удержавшись, прошептал Лука. Его друг только едва заметно кивнул в ответ, по-прежнему совершая для разминки все те же неловкие движения. Марк еще наспех вытряхнул пыль, изрядно собравшуюся в его щеголеватой одежде за несколько часов пребывания в столь неудобном убежище у стены, потом, подобно женщинам, поправил что-то для уверенности в волосах и, вздохнувши всей грудью и отведя взор от наблюдавшего за ним Луки, направился к двери.

- А ты куда же, Марк? - тихо спрашивал друга опешивший Лука.

- Она же звала, - остановившись возле двери, отвечал Марк и неопределенно повел рукой в направлении темневшего пространства коридора, ведущего в спальню Зилии Иосифовны.

Ну, пожалуйста, - усмехнувшись, соглашался Марк, немного отходя от двери и приближаясь к другу.

- Ладно, - подумавши, говорил Лука. - Иди ты.

Марк опять направился к двери, но снова неуверенно задержался у порога.

- А известно ли вам, уважаемый Лука, - вздохнувши говорил Марк, и внезапно искрививши свое молодое лицо, так что на лбу у него тогда появились никогда, наверное, там не бывавшие складки, - известно ли вам, что любовь это средство несомненного унижения человека; ну, разумеется, только наиболее усиленное средство, одновременно охватывающее миллионы, всех, совершенно осененных этой нечистоплотной всенародной проказой. Наивысшее средство унижения!.. Человечество специально изобрело всякую любовь для удовлетворения своей природной тяги к фальшивым словам. Всегда-то, конечно, найдутся олухи, сочиняющие о ней восторженные гимны; они-то, несмотря на глупость свою - как это всегда случается с ними, - более всех прочих закоснели в заблуждении. А уж умные-то незаблуждающимися и вовсе не бывают, сколько мне их не известно во множестве...

- Однажды, - продолжал Марк, - я решился сказать об этом покойному Декану, когда ходил к нему за одним поручением, потому что еще я был тогда более даже чем просто уверен в справедливости своего заключения. А он тогда - так странно - ничего не ответил, только посмотрел на меня поверх очков, внимательно, долго, испытующе, недоуменно, насмешливо, как будто что-то впервые новое обнаружив во мне, неизвестное для его проницательности. В тот день мне было тогда одно наиболее трудное поручение от Декана, так что я даже и не уверен совершенно, удалось ли мне вовсе с этим поручением справиться вполне. Но хотя меня также покойный Декан и не порицал тогда за нерадивость, зная, должно быть, мое обычное старание. Покойный Декан ценил, разумеется, в людях их лучшие свойства.

- Вот как, - говорил Лука. - Я и еще замечал тоже. Теперь всякое воспоминание о наших известных покойниках для нас наиболее ценно по прошествии времени. Из них, добросовестно принесенных всеми случайными свидетелями, складывается наиболее убедительная картина прошлого во всем ее совершенном объеме. И даже со всем возможным многообразием ее отдельных изощренных мотивов.

- А вот еще, уважаемый Лука, - говорил Марк, целую минуту, наверное, смотря на друга как будто заискивающе, хотя и не без некоторой скоропалительной оценивающей иронии, - покойному Декану принесли как-то прочесть одну очень важную научную бумагу, а я еще тоже тогда был у него в кабинете, и покойный Декан никак не мог отыскать свои очки. Он посмотрел все в карманах, под бумагами и в ящиках стола, а очки у него тогда были на лбу. Покойный Декан, когда отыскал их, посмотрел тогда на меня, улыбнулся и говорит: "Вот это проклятая моя рассеянность! Это именно то, что сгубило мою научную молодость". И кивнул мне отчего-то тогда одобрительно.

- Плато-он, - снова раздалось из темноты буевской спальни, - сколько же мне еще ждать тебя? Или ты, может быть, там теперь наукою занимаешься?

- Нет, я иду, иду, - отвечал Марк голосом академика Платона Буева и потом, склонившись к Луке, поспешно и жарко зашептал, привычно отчетливо выговаривая каждое слово. - Я сейчас пойду, пойду!.. Но вот еще мне только нужно сказать вам, уважаемый Лука... Недавно, знаете, я сидел один в физическом кабинете у нас в Академии в размышлении над науками (я думал еще прикладывать тогда некоторые статистические методы ко всем прочим разнообразным наукам), и вдруг слышу какой-то тихий шорох за дверью, как будто кто-то хотел постучать, да не решался этого сделать из робости. Я говорю тогда: "Войдите". Но никто не вошел, а шорох, знаете, повторился снова. Теперь уже как будто кто-то даже царапался в дверь нерешительно. Я говорю снова: "Войдите", потом не выдержал, подошел к двери, открываю ее, смотрю - а там стоит какой-то человечек, не особенно приметный, растерянный и мигающий глазами от какого-то, наверное, испуганного чувства. Я говорю ему: "Что же вы не заходили, когда я вам предлагал зайти?!" Он отвечает: "Ой, здравствуйте, уважаемый Марк. Мне только очень неприятно, что я побеспокоил вас в ваших глубоких занятиях науками, тем более в которых я сам не смыслю ничего совершенно (а уж статистику по наивности и вовсе всегда полагал за несерьезную дисциплину)".

Назад Дальше