Теперь я точно знаю: с Аглаей всё будет хорошо.
47. Максим
Дольше двух дней я отдыхать не привык. Всё время какие-то дела, работа, круговорот задач, поиск способов их решения, кризисы, победы и, чего греха таить, поражения — куда уж без них, да?
Но сейчас я сижу у бассейна, смотрю на свои вытянутые ноги, к которым прилип тёмный загар, пью ром, смешанный с соком лайма, и смотрю на красно-фиолетовый закат. Закаты на островах меня удивляют: такие яркие, насыщенные, горящие над морем самыми немыслимыми оттенками. Кажется, можно протянуть руку и зачерпнуть в горсть радугу.
— Максим, иди сюда! — кричит Инга, зовёт меня к морю.
Она в красивом ярком купальнике невероятная. С каждым днём смелеет, много улыбается, смеётся. Здесь мы — не мы. Просто два счастливых человека, у которых в прошлом не было ни боли, ни предательств. Ничего. Есть только этот закат, угасающее солнце и море.
Ставлю полупустой бокал на столик, поднимаюсь и медленно иду по шелковистому песку к берегу — всё ближе к Инге, ждущей меня. Её глаза огромные, похожие на растопленный шоколад, сияют. Они самые красивые в мире, я же говорил уже об этом?
Она поворачивается ко мне спиной, ерошит на макушке влажные волосы и идёт вперёд — туда, где в воде тонет солнце.
Мы встречаемся, когда море ласкает её плечи. Инга стоит напротив, смотрит мне в глаза и улыбается. Просто улыбается, а у меня сердце от этого в пластилин превращается, мягким становится, податливым. Что хочешь из него лепи, на всё согласен.
— Ты совсем другой тут, — говорит и касается моего плеча рукой.
— Не нравлюсь?
— Напротив, — смеётся. — Ты мне любым нравишься. Просто… тут беззаботный и весь мой. Без остатка. Нет ни работы, ничего. Мне нравится.
Взвизгивает, когда подхватываю её руки, кружу в тёплой воде. Смеётся заливисто, радуется, словно ребёнок. Я целую её, слизываю с губ солёные капли, дышу ею и пропитавшим её кожу солнцем.
— Я и так весь твой. С самого первого взгляда.
***
В город мы возвращаемся через три дня, и уже в аэропорту меня настигают проблемы. Телефон звонит, я вижу имя абонента и чертыхаюсь про себя. Нет, не сейчас. Позже.
— Что-то случилось? — хмурится Инга, но я качаю головой и открываю багажник пригнанной верным Егором машины.
На отдыхе у нас было много времени, и Инга, как и обещала когда-то, пыталась научить меня языку жестов. Не сказать, что я всё-всё запомнил, но кое-что стало получаться. Так что теперь с Егором будем общаться не только сообщениями.
Ярик держится за руку Инги, уставший после перелёта, но очень счастливый. Смотрит на своё отражение в большой зеркальной панели, показывает своему отражению язык, смеётся и корчит рожицы. Мой сын — самый прекрасный ребёнок и я, чёрт его дери, везучий сукин сын, если судьба наградила меня таким пацаном.
Складываю в багажник наши чемоданы, захлопываю крышку, помогаю Инге удобнее устроиться на сиденьи, треплю Ярика по щеке и занимаю место рядом с водителем. Пора возвращаться в реальность.
— Инга, мне надо по одному делу срочному отлучиться. Я вас домой заброшу и поеду.
Мне не нужно ничьё разрешение, но я учусь быть мягче. Учусь тому, что в отношениях в принципе нормально сообщать, куда ты едешь и когда вернёшься. Хребет, вроде бы, в двух местах не сломается.
Инга кивает, но во взгляде почему-то тревога. Мне не понять, о чём она думает, и не нравится её глаза сейчас, потому оборачиваюсь. Ремень безопасности впивается в грудную клетку, я протягиваю руку, а Инга подаётся вперёд. Касаюсь её щеки, задерживаюсь на секунду, согревая ладонью прохладную бархатистую кожу без грамма косметики, до восточной смуглости загорелую.
— Я быстро, — обещаю, а на груди лежит тяжёлый камень.
Да, я быстро.
Когда еду один обратно в машине усмехаюсь: откровеннее я быть пока не научился. Ведь мог бы рассказать Инге, куда именно и к кому еду, но нет, предпочёл смолчать. Наверное, люди действительно не умеют меняться, я не исключение.
На спидометре почти сотня, в окно врывается ледяной ветер, и колючие иголки снежинок ломаются о тёплую кожу, приземляясь на моё лицо. Наверное, я идиот, раз не прячусь в тепле согретого воздуха, а намеренно загоняю внутрь декабрь, но мне жарко. Очень. Мог бы, вовсе кожу с себя содрал.
Навигатор исправно приказывает мне то налево свернуть, то вправо сдвинуться, но я психую и выключаю его — сейчас мне не нужна компания. Чем ближе подбираюсь к финальной точке путешествия, тем сильнее хочется дать заднюю и забыть об этом месте навсегда, но это не мой стиль — я к такому не привык.
Снег прекращается, белая дымка рассеивается, и небо становится ясным-ясным и высоким. На часах полдень, а перед глазами встаёт Наташа. Такая, какой была когда-то.
Я никогда её не любил, даже влюблённым не был, но она была красивая и мне этого хватало с головой. Не ебла мозги, радовалась мне, пыталась рассмешить. Красивая и ветренная, беззаботная настолько, что умотала из роддома, едва ей сказали, что мальчик родился болезненный и придётся вложить в его лечение и заботу дохрена. Наташа выбрала свободу и свои нелегальные удовольствия.
Она сидит на лавочке возле медицинского центра, куда я уволок её лечить дурью башку. Не обязан был, но пожалел. Сегодня лечение закончилось.
Мне позвонил доктор сообщить об этом лично. А ещё, слегка замявшись, откашлявшись нервно, сказал, что вроде как не обязан и не имеет право, но передаёт мне просьбу: пациентка хочет со мной увидеться.
Я мог проигнорировать, мог передать через врача цветистую матерную речь с чётким посылом на хуй, но ещё не все точки между нами расставлены.
Наташа замечает меня почти сразу, смотрит настороженно, выдавливает из себя улыбку. Нахохлившаяся, одетая не по погоде, она похожа на мокрого плешивого воробья. В ней почти не осталось ничего от той девушки, с которой у меня были отношения, и лишь глаза такие же голубые и огромные. Красивые.
— Максим, — говорит и поднимается на ноги, но не для того, чтобы подойти ближе. — Боялась, что откажешь.
Она просто стоит, засунув руки в карманы, и смотрит на большой сугроб, навалившийся на бордюр. Щурится, кусает губы, молчит.
— Смотрю, лечение тебе на пользу пошло, — я смахиваю с лавки снег и присаживаюсь. — Завяжешь?
Она не смотрит на меня, молчит. Профиль с заострившимся носом кажется каменным, неживым.
— Ты прости, ты очень много денег отдал за моё лечение. Спасибо тебе…
— Не завяжешь, — констатирую факт, впрочем, без тени удивления.
Поворачивается ко мне, в глазах то ли мольба, то ли сожаление. Ей нечего мне сказать, но я всё равно хотел убедиться своими глазами, что всё это было напрасно.
— Прости, — одними губами. — Я правда, очень старалась. Но не получится.
— Бывает, — пожимаю плечами и поднимаюсь. — Ты хотя бы честная.
— Ты прости, я тогда очень много плохого сказала…
— Угрожала.
— Да, меня ломало очень, всё болело. Прости.
— Ты слишком много извиняешься, Наташа, — вздыхаю, а в затылке тупая боль распространяется. — От бесконечных повторов слова не становятся искренними.
— Прос…
Я кладу пальцы на её дрожащие губы, наклоняюсь ниже. Дыхание Натальи пахнет лекарствами и страхом, а наши лица совсем близко.
— Заткнись, пожалуйста. Раздражаешь.
Она вздрагивает, но взгляд не отводит.
— Я приехал не на тебя посмотреть. Мне плевать на тебя, твои сожаления и извинения.
— Зачем ты тогда явился? — так тихо, что едва разбираю слова. Скорее, догадываюсь об их смысле.
— Предупредить. Если ты ещё раз появишься в моей жизни, я убью тебя собственными руками. Вот этими руками и придушу.
Мне не нужно на неё кричать, трясти за плечи или плеваться слюной — Наташа и так меня понимает. Покрасневшие веки дрожат, губы тоже, а на щеках расцветают пятна румянца.
— Появишься?
Качает головой, зажмуривается, а я делаю шаг назад. Мне нужно уходить, пока действительно не потерял над собой контроль и не сделал какую-то глупость.
Наташа меняет тактику: натягивает на лицо робкую улыбку, на мгновение становясь собой прежней.
— Максим, подвезёшь меня к вокзалу? — спрашивает и отводит взгляд. — Мне мама билет прислала. Вот, хочу поехать к ней. Может быть, там у меня всё получится?
Я достаю телефон, открываю приложение и вызываю такси.
— Тебя отвезут, — говорю и засовываю руки вместе с телефоном в карман пальто. — Прости, у меня больше ни времени, ни желания с тобой возиться. Это была так… акция невиданной щедрости.
— Я понимаю, Макс, всё понимаю, — впервые она даёт волю эмоциям, чуть повышает голос и странно дёргается всем телом. — Ты молодец, а я дрянь, бросившая ребёнка в роддоме. Но ты никогда не задумывался, почему я так сделала? Ведь не требовала от тебя ничего, не оббивала твои пороги, размахивая перед носом тестом на беременность, не шантажировала и не просила алиментов! Я ничего этого не делала, я хотела этого ребёнка. От тебя ребёнка хотела!
— Но ты его бросила.
— Бросила, — выкрикивает и громко всхлипывает. — Потому что я обдолбанная наркоманка, у которой за душой ничего. Что я могла ему дать? Что?! Ты думал, чего мне стоило это решение? Да я чуть не умерла от тоски!
Закрываю глаза и запрокидываю голову. Бла-бла-бла. Ни одному слову не верю, а за спиной раздаётся звук подъезжающего автомобиля. Такси.
— Твоя машина приехала.
— Я знала, что ты сможешь вылечить сына, с тобой ему будет хорошо, — говорит тише и будто бы даже ростом меньше становится. Сдувается. Из неё выходит весь запал, вся решимость исчезает. Теперь она снова маленький плешивый воробей, который вот-вот свалится с ветки и разобьётся насмерть.
Она уходит, я её не провожаю даже взглядом, а просто смотрю перед собой, но Наташа окликает меня.
— Пожарский, люби его за двоих, — и скрывается в салоне, а вскоре теряется из моей жизни навсегда.
48 глава
Вокруг было слишком много людей. Они шумели, о чём-то спорили. Хриплые голоса, надсадный смех, спёртый воздух — всё это мешало, раздражало. Волна гнева поднималась в груди, подступала к горлу, душила.
Больше всего Мария скучала по аромату ладана и тишине. Молилась, звала Бога, но его солнечный лик впервые не явился перед глазами, стоило прикрыть их.
Но он же не мог её бросить? Не мог? Так же не бывает! С ней ведь такого не могло случиться, верно?
В висках пульсировало, стучало где-то в затылке, словно внутри черепа вышла на плац рота солдат и громыхают сапогами.
Мигрень навалилась, как всегда, внезапно, резко. В такие моменты Мария не могла выбрать, чего ей хочется больше: крушить всё вокруг или заползти в самый тёмный угол и не высовываться из него, пока боль не отступит.
Но сейчас она не могла сделать ни того, ни другого — слишком много чужих людей набилось в небольшую камеру. Потому Мария выбрала молитву — то, что всегда спасало от всех бед. Тем более, что попросить Бога ей хотелось о многом. Слишком многом.
И пусть он не отзывался, пусть молчал, будто рассерженный чем-то, Мария верила, что он её слышит.
Иначе тогда, зачем ей жить?
Мария молилась горячо, неистово, била поклоны, размеренно и иступлённо прислоняясь лбом к холодному бетонному полу. От него пахло сыростью и плесенью, но в такие моменты Мария входила будто бы в транс, и шум с хохотом отступали назад, во тьму.
Она желала смерти всем, кто посмел вторгнуться в её уютный мирок, кто разрушил его, уничтожил. Имя за именем, она перечисляла каждого, кто повинен в этом, призывала на их головы все казни египетские. Верила — неистово, всей душой, — что их наказание будет в сто крат сильнее уготованного ей.
А ещё просила избавить сыновей от этих мук. Они хорошие мальчики, они должны жить на свободе, чтобы продолжать её дело — дело всей жизни. Иначе как же община? Как заблудшие души, которые без её слова, наставлений так и не смогут выбраться на свет? Нет-нет, мальчиков надо спасать, их надо вытащить на свободу. Хотя бы их.
Лязгнул замок, в камере стало тихо, но Мария не слышала этого, не понимала, кто пришёл и зачем. Но кто-то ткнул чем-то твёрдым в спину, схватил за плечи, рывком поставил на ноги.
— Реутова, на выход! — гаркнули над самым ухом, и поволокли прочь из камеры под тихий гул и рокот.
Как десятки раз до этого провели по коридору, в котором огромные тени бросались наперерез, льнули, словно кошки, шептали страшное на ухо. На допрос? Куда? Мария не понимала — слишком много времени провела здесь, слишком болела голова, превращая мысли и волю в липкую кашу. Перед глазами всё плыло, сознание то включалось, то выключалось, вспышки яркого света сменялись темнотой, а горло сдавливало спазмом.
На неё снова кричали. Давили. Выводили на эмоции. Она сидела в маленьком пыльном кабинете, молчала, не желая принимать в этом участие. Фарс, боже мой, какой же фарс! Это не с ней происходит, не в её мире — таком чистом, светлом и безукоризненно непогрешимом.
Её мучали. Не физически, нет. Морально. Заставляли признавать вину, но это было смешно. Она ничего не делала! Ничего из того, что не пошло бы кому-то на пользу! В это верила, а больше ничего не нужно было.
Мария молчала, а в груди неприятно кололо. Давило, разрывало рёбра, и пот покрывал спину, а в локоть “стреляло”. Не хватало воздуха.
— Инга Олеговна Пожарская дала показания против вас, — доносилось откуда-то издалека.
Кто это? Мария не понимала, не узнавала этого имени, хоть в нём и было много знакомого, только расшатанное сознание никак не могло вытолкнуть на поверхность правильный ответ. Какие показания? Кто такая Инга Пожарская?
— Также Аглая Викторовна Ежова, как и многие другие, кого вы держали в своей общине обманом. Силой.
Эти слова били сверху тяжёлым молотом. Силой? Обманом? Такого просто не может быть! Разве кому-то причинили вред? Разве в молитвах и послушании может быть что-то плохое?
— Да я же спасала их! — выкрикнула, на что получила мрачный взгляд в ответ.
— Мария Семёновна, перестаньте уже. Довольно. Василий даёт уже полным ходом признательные показания.
Кажется, именно в этот момент её сердце разорвалось на сотню крошечных кусочков, хотя и билось ещё около часа. Как это Василий? Какой Василий? Её покорный и милый Васенька? Её младший? Самая большая радость?
— Этого просто не может быть, — прохрипела, ища взглядом кого-то, кто прямо сейчас подпрыгнет на месте и с радостным воплем: “Это розыгрыш!” закружит в воздухе.
— Ваш младший сын оказался сознательным гражданином, — хмыкнул следователь.
Трус он, трус! Какая же это сознательность, если против матери выступать? Как такое вообще возможно? Разве она так их воспитывала?
Стало слишком душно, а горло саднило так, словно в него кто-то загонял ёршик, и проворачивал его, проворачивал.
Сердце, покалывающее уже несколько дней, заболело жгуче. Мария обмякла, и даже шатающийся деревянный стул показался пышной периной. Настоящим троном. Из тела стремительно выходила жизнь, а из горла вылетал хрип.
Мария закрыла глаза. Всего на минуточку, но её уже тряс кто-то, обливал водой, приводил в чувства, но на сомкнутых веках горел огонь. Его отсветы ослепляли, причиняли жгучую боль, и слёзы текли из глаз.
Может быть, именно сейчас Бог снова явит свой лик? Протянет руку, ласково улыбаясь, позовёт за собой свою верную рабыню? Проведёт в райские сады, наделит лавровым венком, погладит ласково по голове и прошепчет: “Вот тут твоё место, святая Мария” и отблагодарит за верную службу.
Но после огня пришла тьма, и запах гнилого болота ударил в ноздри.
Сердце замерло, пропустило удар, чтобы никогда больше не забиться вновь.
Эпилог
Инга
Я надеваю тёмные очки и чувствую себя героиней нуара пятидесятых: чёрно-белая съёмка, Хамфри Богард где-то на фоне и Мэри Астор, ещё прекраснее, чем где бы то ни было.
Я сижу на скамейке в зале суда, вспоминаю “Мальтийского сокола” и думаю, что, наверное, зря сюда пришла. Ну, вот что я здесь делаю? Максим запрещал, уговаривал, настаивал, но я решила, что хочу собственными глазами увидеть падение Павлика в бездну.