Дурно стало Владу от предчувствий. Опустившись на скамью дубовую подле алтаря пред распятием в опечаленном обличие, он призадумался, не замечая вблизи себя служителя церкви, который при виде князя замешкался, не решаясь сразу окликнуть, учтиво хранил тишину. То был старинный добрый друг Лукиан, монах-отшельник, кому князь Дракула был обязан жизнью. Почтительно монах оставил его на молитву, удалившись в уголок, начал смиренно и тихо править свечи, да подливать в храмовые светильники елей. Запах благовония церковного рассеялся ароматом, пронзив остриём незримым плоть человечью, осев внутри едва всколыхнувшимся покаянием, дающим надежду светлую. Князь закрыл глаза, глубоко вдохнув, шепнул отчётливо: «Господи! Помоги, прошу!..» – но шорох отвлёк его.
– Здравствуй, князь… – тихо поклонился пред ним монах. – Ты хотел видеть меня? Что тяготит тебя?
Дракула отвел тяжёлый взор, прикрыв веки и затаив дыхание, не решался слово молвить, лишь рвалась мысль в нем мольбой немою. Тишина окутала.
– Исповедуйся мне, коль груз держишь непосильный. Господь милостив!
Треск тлеющей свечи нарушил тишину, словно преломив в князе молчание могильное пред свидетелем божиим, и он заговорил:
– «Дань! Твои сыны и ещё сотня мальчиков. Отдай без боя, внуши преданность мне! Не Венгерии!» То услышали мы, когда прибыли к отцу в Адрианополь. Султан Мурад оставил нас силой. Мне было четырнадцать от роду. – Влад прервал воспоминания, глядя священнику в глаза. Точно вчера он ощутил изуверства, какими взращивали янычар, порождая воинов, убивающих без сожаления. Лицо его стало искорёженным в момент. – Не за себя боюсь. И не пред участью былою впадаю в уныние. Княгиня моя возлюбленная первенца ожидает. Каюсь в страхе о детях моих. О чём-то подобном, что со мною случилось да братом Раду.
Князь Дракула говорил, а священник внимал молча, не сбивая с толку. Чуткость отца Лукиана отразилась во всём лике его: цепком взоре, в руках, опущенных на колена его, ладно сложенных крест-накрест, и в смиренно поникшей голове.
– Мы пребывали в Эдирне. Я мог приглядывать за братом – мал он был совсем. Но настигло время, когда разделили нас. По несговорчивости отправили меня в замок Энгригрёз в заточение, лишив вестей и свиданий с ним. Вслед перевели в потаённое подземелье Токат. Чем боле я упрямился, тем крепче покорность вбивали. Чрез волю склоняли, на всё заставляя глядеть, чрез понуждения – истязать. Силой они брали особенно непокорных. Нагих опускали наземь, испражнялись на них, заставляли есть те нечистоты, мучили смертными пытками, изводя самые слабые места и промежности, в задний проход кол насаживали медленно, смазав сперва его тупой конец маслом, чтоб кол не пронзал плоть, а вытягивал животину, продлевая муки. С колом подымали от земли, оставляя так умирать. Корчились они днями и ночами. Порою выдавая признаки жизни и на четвёртый день. Видел я казней несколько и пыток, коими мучаюсь кошмаром во сне по сей день. Но ни стул турецкий, ни выжигание глазниц так не холодят душу и не отравляют разум мой, как пытки и смертоубийства после плотских насильных деяний. Смерть мучительная ждала любого, кто смел бросить вызов туркам. Во всех юнцах мне мерещился он, Раду. Беспомощность поглощала душу, ночами мне казалось, что я слышу вопли его… В темнице сковывала удушающая смертью тишина. Лишиться рассудка так просто… Крысы… Их было слишком много. Я поймал одну и наколол её на щепку, что выломал прежде из скамьи. Еду мне принесли в сей миг, но не мог ни вкушать, ни пить. Но швырнул на подношение турецкое то казнённое существо, презренно молвив: «Kazikli!»… Когда пришли за мною, бросил я, шипя: «На кол всех! Во славу султана!». То был знак на клятву речами, но не духом моим…
Конец ознакомительного фрагмента.