Присказка - La donna


Мила в очередной раз вышла на крыльцо и глянула на небо: может, день уже начал клониться к вечеру? Но нет, солнце стояло в зените точно приколоченное. Мила вздохнула, окинула тоскливым взглядом дорогу, но ничего интересного там не обнаружила: соседские гуси щипали молодую траву у канавы, старуха Тильда, в три погибели согнувшись под вязанкой хвороста, возвращалась из лесу. Мила коротко кивнула ей и, не дожидаясь ответа, вернулась в дом.

Она хотела было прибраться, но тут же отбросила эту мысль. Их единственная жилая комната была под завязку завалена мокрой шерстью. Та сохла на притолоке, лежала ровным слоем на столе и сундуках, была разложена на полу и даже на кровати. Увязывать шерсть без него Румпель настрого запретил, побоявшись неопытности своей молодой жены: стоит в тюк попасть малой толике влаги — сгниёт вся пряжа.

Остальные дела Мила успела переделать за утро: доверху наполнила бочку водой, вычистила хлев, побродила вдоль грядок их маленького огорода в поисках пробивающихся сорняков. Стряпать нужды не было: со вчерашнего дня осталась похлёбка, с завтрака — с десяток ячменных лепёшек. И всё же Миле хотелось хоть чем-то занять голову и руки, коротая время до прихода мужа. Она сняла с полки ящичек с швейными принадлежностями и выдвинула из-под стола свёрнутую рулоном холстину. Из неё Румпель собирался нашить мешков, и хотя Мила не слишком ловко управлялась с иголкой, уж эта работа была ей под силу. Она отхватила от рулона несколько локтей ткани, соединила края и принялась за шитьё.

Румпель обрадуется, подумала Мила, стараясь класть стежки поровнее, и снова вздохнула. Замужем ей жилось неплохо. Только одиноко. Подруг в деревне Мила так и не завела, а мужа за последние недели видела чуть ли не реже, чем в короткий период его жениховства. Румпельштильцхен был прядильщиком, но сейчас, когда пришла пора срезать с овец зимнюю шерсть, ходил на подённую работу, беря в качестве оплаты долю сострига. Он уходил из дому засветло, возвращался поздно и тут же начинал мыть и раскладывать на просушку свой дневной заработок. Да и после ужина времени миловаться у них, считай, не было: Румпель торопливо проглатывал свою порцию и усаживался за прялку.

— Я скучаю по тебе, — жаловалась каждый вечер Мила, а муж только улыбался:

— Вот пройдёт майский праздник, днями из дому выходить не буду. Ещё надоем тебе.

За этим обычно следовали нежные уверения Милы, что надоесть Румпельштильцхен ей никогда не сможет, поцелуи и короткие объятья.

По-хорошему, им и жениться-то следовало на майский праздник. Трижды обойти с другими весенними парами вокруг украшенного цветами и лентами столба, с торжественной процессией пойти в церковь, на венчание, а потом, когда к вечеру вся деревня соберётся на танцы, целоваться при каждом выкрике «горько». В общем-то, они и собирались так поступить, только вот не смогли дождаться условленного срока и, вопреки традициям, сыграли свадьбу в самый разгар сева. Да что там сыграли — у них и гостей-то никаких не было, а цветы, которые Мила могла бы вплести в девическую косу, ещё не расцвели. Недовольный настойчивостью Румпельштильцхена священник наскоро обвенчал их после воскресной мессы, они под руку прошлись по деревне, демонстрируя всем своё новое единство, выпили в трактире кувшин вина — кислого и отдающего плесенью — и отправились домой, где их ждали мясной пирог и тушёная репа с потрохами.

За свадебным обедом Мила разволновалась так, что совсем не ощущала вкуса пищи. Её бросало в жар от многозначительных взглядов и улыбок Румпельштильцхена, и она уже не могла думать ни о чём, кроме наступающей ночи, во время которой ей предстояло стать его женой уже не только по названию. Румпель не обманул её ожиданий. Он был ласков и терпелив, и выполнение супружеского долга оказалось не болезненным, а даже приятным. А ещё — в его объятиях Мила почувствовала себя в безопасности, чего не бывало с ней с самой смерти отца.

Посреди ночи новобрачную разбудил мерный тихий стук: в постели Мила была одна, а её новоиспечённый супруг сидел за прялкой. Когда Мила шутливо попеняла ему — мол, рада, что муж ей попался такой работящий, но хоть сегодня можно не сбегать от жены, — Румпель только рассмеялся смущённо, сослался на срочный заказ, назвал Милу своей «сладостью» и велел спать. Так, толком не начавшись, закончился их медовый месяц. Конечно, они засыпали в обнимку и просыпались в одной постели, а при каждом удобном случае — целовались. Только случаи выпадали нечасто, не ко времени всё было, не по правилам.

Что бы ни говорили злые языки, в причинах поспешности их брака не было ничего постыдного. Просто жизнь у родни стала для Милы совершенно невыносима, а Румпель не мог видеть свою невесту несчастной.

В общем-то, к тому времени Мила уже совсем смирилась со своим положением. Это в первые месяцы жизни у родственников матери она всё ждала, что благородный кузен переменит своё решение, у их дверей остановится карета, и её заберут обратно в замок. Но шли дни и недели, сменяли друг друга времена года, а кареты не то что не останавливались у околицы — вовсе по их улице не проезжали, и Мила поняла: ничего не изменится — не заберут. Да и слова кузена о том, что её не обделили, а всего лишь вернули на законное место, казались Миле отчасти правдивыми. После смерти отца она всё равно чувствовала себя в замке чужой. Только вот и в деревне своей не стала.

Может быть, причина была в том, что здесь она оказалась неумехой. Не могла ни поставить тесто, ни обметать швы, ни растопить печь, ни подоить козу. Покойный барон не утруждал свою незаконную дочь работой, да её и не учили ничему толком — немного рисовать, немного фехтовать и играть на лютне. Только теперь это всё оказалось ненужным. А тётушка и сватьи так и норовили попрекнуть Милу каждым куском, что она съедала. Называли её и нахлебницей, и неумехой, и белоручкой.

Последнее было неправдой: на долю Милы приходилась самая грязная и чёрная работа, и занята она была достаточно. Терпеть попрёки было всего труднее. С остальным — скученностью крестьянского дома после простора замковых комнат, грубой пищей, пузырями на ладонях и стёртой кожей на костяшках пальцев — она свыклась быстро и даже научилась находить преимущества в своём нынешнем положении. Можно было гулять по лесу и деревне без сопровождающих, ходить на ярмарку и танцы, зимой кататься с гор, летом купаться голышом в тихой заводи. В её прежней жизни единственными дозволенными развлечениями были охота и редкие поездки в город за покупками. Отец полагал, что его дочь слишком хороша для деревенских праздников, ну, а для праздников господских она, видимо, была хороша недостаточно. Поэтому о турнирах, балах и званных обедах Мила знала лишь по наслышке.

Иногда в замок заезжали гости. Миле в такие дни настрого запрещали показываться на глаза и подавали ужин прямо в комнату. Впрочем, отец был непоследователен. К ночи, дойдя до какой-то степени опьянения, он забывал о собственном приказании и мог вытащить Милу из постели ради того, чтобы она сыграла на лютне перед пирующими. Но в пении перед осоловевшими от выпитого немолодыми рыцарями увлекательного было мало.

Конечно, Мила горевала по отцу, да и о прежней беззаботной жизни нередко вспоминала с сожалением. Но всё же она была молода, полна сил и надежд, и всё это мешало ей горевать слишком долго.

Румпельштильцхен приметил Милу давно, а подойти решился не сразу. С начала минувшего лета она обнаруживала воткнутые в плетень пучки полевых цветов, да только никак не могла догадаться, ни чьих это рук дело, ни кому они предназначены. Мила была не единственной девицей в доме, а тёткины дочки, хоть и не вошли ещё в возраст, но казались достаточно бойкими и хорошенькими, чтобы подозрение пало на них.

Загадка раскрылась в день солнцестояния. На гулянье, казалось, высыпала вся деревня, а девушки щеголяли венками, вплетёнными в волосы яркими цветками гвоздики и шиповника. Мила не успела украсить себя к празднику, да и не приходилось ей прежде вплетать в косы что-то, кроме лент. Когда хоровод распался на пары, она неожиданно для себя оказалась одна. Подол нарядного платья посерел от пыли, поднятой десятками ног, слева и справа её теснили танцующие. Сперва Мила ещё притопывала и вскидывала руки вверх следом за всеми, но вскоре оставила эти попытки и, бесцеремонно раздвигая локтями пляшущих, стала протискиваться к краю круга. Ниже по улице горели костры. Хозяева трактира выставили рядом с ними бочки с пивом, и каждому, кто осмеливался перепрыгнуть через высоко горящий огонь и справлялся с этим, не подпалив себе ни одежды, ни пяток, наливали бесплатно. Мила уже хотела присоединиться к собравшимся вокруг огня зевакам, когда кто-то окликнул её по имени. Это был парень, встрёпанный, но одетый нарядно и чисто. Впрочем, на праздник все старались принарядиться. Мила с интересом оглядела позвавшего, отмечая прилипшую к мокрому от пота лбу волнистую прядь, высокие скулы, пёстрый лоскут мягко повязанного платка на шее, растоптанные башмаки, тёмный жилет из тонкой шерсти и полурасстёгнутую, вздувшуюся пузырём на животе, рубаху.

— Постой, — попросил он ещё раз и достал из-за пазухи венок: — Это тебе.

Мила повертела венок в руках. Он был сделан из плотно сплетённых ещё зелёных колосьев, травы и синих полевых цветов.

— Так это ты нам букеты подсовываешь, — заметила она утвердительно.

— Я, — расплылся в улыбке парень.

— Для меня, значит? — усмехнулась ответно Мила. — Ты так не делай больше. Кузинам моим влетело из-за тебя, дядя им чуть все косы не повыдирал.

— Кузинам? — переспросил парень удивлённо, и брови его препотешно поползли вверх.

— Тёткиным дочкам. Не сёстрами же мне их звать, не единородные мы. Что, слова такого не слышал? — догадалась Мила.

А парень только плечами пожал:

— Не доводилось. — Усмехнулся криво. — У меня родни негусто, вот и не нужно разбираться, кто кем приходится. — И кивнул на венок: — Что ж не наденешь? Не нравится?

— Нравится, — Мила водрузила подарок на голову. — Только цветов ты больше не носи.

— Не буду, — пообещал парень и протянул ей руку: — Потанцуешь со мной?

— Я к кострам собиралась, — замялась Мила. — Посмотреть.

— Так пойдём вместе посмотрим. — Мила не спешила вкладывать ладонь в протянутую руку, но и парень, или молодой мужчина, — в надвигающихся сумерках разобрать возраст было сложно — был по-своему настойчив и предложенной руки не убирал. — А хочешь, я прыгну? Или, — он шлёпнул левой ладонью по висевшему на поясе кошелю, — так тебя угощу.

— А после приставать будешь, — пристально взглянула в глаза собеседнику Мила.

— Да не пристану. Не помнишь разве меня? — с досадой поморщился парень и наконец представился: — Меня Румпельштильцхеном зовут, и дом у меня в Свинном тупике. Тупик — это потому, что дорога в болото упирается. А свиней у нас почти никто и не держит, прозвание старое. Пойдём? — Румпельштильцхен выжидающе смотрел на неё, и Мила дала ему руку:

— Ладно.

Приставать тем вечером он и вправду не стал. И в отличие от тех парней, что раньше пытались за ней приударить, обошёлся без пошлых шуточек.

Сдержал он своё слово и в другом: воткнутые в плетень цветы появляться перестали. Зато всё чаще появлялся сам Румпель. То совершенно случайно оказывался рядом на гулянье, то они сталкивались у колодца, то выяснялось, что купаться она ходит именно туда, где Румпельштильцхен ставит свои бредни. Чаще всего они просто говорили, иногда бежали вперегонки, и каждый раз Румпель вызывался её проводить, но рук не распускал и никаких намерений не выказывал. Мила даже и сомневаться начала, есть ли у него эти намерения? Может быть, издалека она ему глянулась, а вблизи уже нехороша показалась, и теперь Румпель и болтает с ней, и провожает только по доброте душевной? Жалеет её, сироту? В общем, Мила сама не заметила, как влюбилась по уши, и когда её всегдашний провожатый, наконец, решился сорвать поцелуй на прощанье, ответила с таким пылом и готовностью, что Румпель даже опешил.

С того дня на смену случайным встречам пришли свидания. Мила спешила поскорее справиться с поручениями тётушки, причёсывалась тщательней, чем когда-либо, и, отмывая руки, так скребла их золой, что они краснели и шелушились от её усилий. Сколько изобретательности ей иной раз приходилось проявлять, чтобы найти предлог уйти со двора! И всё же они виделись почти каждый день. Их не останавливали ни зачастившие осенью проливные дожди, ни грянувшие в самом начале ноября холода. Хоть урывками, хоть по полчасика, они бывали вместе. Иногда только целовались. Иной раз оставалось время и для разговоров. Мила, никогда не считавшая себя болтливой, сама удивлялась тому, как легко открывала она Румпелю самое потаённое, никому не рассказанное, почти постыдное. И очень скоро Румпель знал всё и про её маму, и про отца, и про то, как ей живётся у тётки с дядей. Может быть, всё дело было в том, что слушал он всегда внимательно, хотя и мало что говорил на её рассказы. Только смотрел с интересом или сочувственно, прикусывал губу и вставлял короткое «Вот как», крепче переплетал свои пальцы с её; а как-то со вздохом погладил её по плечу: «Сиротский хлеб горек». Если бы кто другой пришёл при ней к такому заключению, Мила кинулась бы спорить и доказывать его неправоту — двусмысленность положения бедной родственницы казалась ей чем-то оскорбительным. Но жалость Румпеля не унижала, а наоборот приносила облегчение сердцу. Может быть, оттого, что была переплетена с любовью. О себе Румпель почти не распространялся, всё больше смешил Милу, изображая в лицах то покупателей на рынке, то бургомистра Франца, чья семья всегда занимала лучшие места в церкви, то шутливо пересказывая последние события. Почти каждый раз Румпель приносил какой-нибудь гостинец: яблоко, пряник или пирожок, как-то даже пытался всучить ей яркий леденец из патоки. Мила неизменно отказывалась. Румпельштильцхен вроде соглашался, но его подарки потом находились или в кармане её передника, или каким-то волшебным образом Румпель извлекал яблоки из её правого уха, а пирожки — из узких рукавов котты.

— Я тут совершенно ни при чём, — оправдывался он с хитрой улыбкой.

— Чудеса какие-то, — смеялась Мила, а Румпель качал головой:

— Ну, не чудеса, фокусы.

Они старались встречаться подальше от чужих глаз, чтобы не давать лишнего повода для сплетен, но то, что теперь Мила «ходит с прядильщиком», от деревенских не укрылось.

Тётка, конечно, тоже не могла не знать об этом, но вмешиваться не спешила. Мила уже надеялась, что ей удастся избежать разговора. Но как-то за ужином дядя в очередной раз принялся распекать её за отсутствующий вид, за то, что не так села, не так взглянула, не выразила должной благодарности. Мила на эти упрёки только больше насупилась, сжала в кулаке кусок хлеба, которым вычищала плошку, и собралась уже выйти из-за стола и сказать в ответ что-нибудь дерзкое, но тут дядя достал козырную карту:

— Что зыркаешь? — выговорил он с презрительной усмешкой. — Думаешь, замуж выскочишь, и поминай как звали? Ещё неизвестно, возьмёт ли тебя твой прядильщик. Может, ещё подумает. Нашла, с кем связаться. Ему же верить нельзя. Отец его был обманщик, карточный шулер и вор.

Кузины, сидевшие низко опустив головы и пристально смотревшие в собственные плошки с похлёбкой, хором прыснули, кузен покачал головой. А тётка заключила злорадно:

— Ну хоть какого нашла, и на том спасибо, — и добавила уже спокойней: — Нет, ну сам-то Румпельштильцхен смирный вроде, ничего не скажу. Да только яблоко от яблони далеко не укатится.

Хлеб крошился у Милы под пальцами, осыпаясь на подол, а в душу заползали сомнения. Нет, думала она, вспоминая тёмные глубокие глаза, улыбку то застенчивую, то лукавую, Румпель не мог ей лгать.

Но всё же, на следующий день, когда они, как было между ними условлено, встретились в ближайшем леске, она неожиданно взглянула на своего возлюбленного другими глазами.

Румпель не сразу уловил её настроение, поймал её руки в свои, согревая дыханием, поднёс к губам. Это было так нежно, и при других обстоятельствах Мила бы растрогалась, но в тот раз слова жгли её изнутри сильнее, чем мороз снаружи, и она отшатнулась, пряча покрасневшие ладони под передник.

— Ну что за негодная девчонка, — начал Румпель шутливо и принялся снимать собственные перчатки. — Кто же ходит в такой холод с голыми руками. Надень-ка скорей, — протянул он ей шерстяной комок.

Мила вяло кивнула. Перчатки были замараны чем-то вроде жира, да и нитки торчали из зацепок на ладонях, но в них действительно стало теплее. Мила натянула их поглубже, чтобы не сваливались, и произнесла, глядя куда-то мимо Румпеля — на голые, подёрнутые инеем стволы осин:

— Я тут подумала, ты мне никогда не говорил ни о семье своей, ни о детстве, ни о родне.

— Не говорил, — мрачно согласился парень и прибавил горько: — Что, другие рассказали?

— Да, — Мила по-прежнему не решалась смотреть Румпелю в лицо. — Это правда, что отец твой был шулером и вором?

— Правда, — эхом откликнулся Румпельштильцхен. — А ещё никчёмным человеком и трусом. — Он говорил тихо, словно обращался не к Миле, а к себе самому. — Только я на него совсем не похож. А кто, — встрепенулся он, — тебе сказал?

Дальше