— Дядя мой и тётка, — пробормотала Мила виновато и в конце концов обернулась к Румпелю.
Тот скривил рот в грустной усмешке:
— Пусть теперь мне в глаза повторят. Только, — сглотнул он. — не повторят. Не посмеют.
Через несколько дней Румпельштильцхен и впрямь заявился к ним в дом, да не с пустыми руками: он принёс шерстяные нитки, такие тонкие, какие Мила последний раз видала ещё в отцовском замке, корзину яблок и кувшин наливки. Тётка отправила Милу в сарай за дровами, и, вернувшись, она наткнулась на запертую дверь. Постояла в сенях, пытаясь вслушаться в разговор, но ничего не разобрала и еле успела отскочить, когда дверь распахнулась. Из комнаты показался Румпель. Кажется, выпивший, но серьёзный до мрачности. Он вскинул на Милу глаза и произнёс тихо, но твёрдо:
— Не повторили.
А когда он ушёл, Мила узнала, что её просватали. Пору осенних браков, заключавшихся, как было заведено в их краях, сразу после сбора урожая, они пропустили, и свадьбу назначили на май.
Не сказать, чтобы от этого решения её жизнь сильно переменилась. Тётка по-прежнему сживала её со свету из-за всякой малости, дядя тыкал в лицо своим опротивевшим милосердием, и даже кузины таскали у неё гребни и ленты, зная, что им это сойдёт с рук. Но всё же теперь Мила знала, что не век ей терпеть положение приживалки. И хитрить, выискивая поводы для встреч с Румпелем, больше было не нужно. Отныне он сам заходил за ней вечером, и они бродили по тёмным улицам, иногда отыскивая укромные местечки. Зима выдалась суровая и бесснежная, даже на святки землю едва припорошило белой крупой, и порой во время гуляний они промерзали до костей. Согревались как могли: затевали игру еловыми шишками, заменявшими снежки, подпрыгивали на ходу и прятали окоченевшие руки подмышки. Но всё это не слишком помогало. «Главное, — провозглашал Румпель, прежде чем накрыть её рот своими посиневшими пляшущими губами, — чтобы носы не смёрзлись. Хороши же мы будем». Но ничего такого не случалось. Наоборот, поцелуи согревали не хуже горячего вина, а иглами пронзавший кожу мороз заставлял их прижиматься друг к другу ещё плотнее и ближе. Привести Милу к себе Румпель не мог. Пусть она и знала, что он не сделает ей ничего дурного, но если бы кто увидел её выходящей из дома жениха раньше времени — пересудами бы не обошлось, могли и дверь вымазать дёгтем.
— Хороший у тебя дом, — замечала Мила, когда они проходили по Свинному тупику мимо низенького каменного жилища, к стенам которого лепились деревянные пристройки. [1]
— Ага, — соглашался Румпельштильцхен, и вместе со словами изо рта вылетал белый пар. — Только пол прогнил, надо перестелить, — замечал он, и на его лицо наползало выражение озабоченности. — У меня никак руки не доходят. Да и доски купить бы или раздобыть разрешение… Только кто же его мне даст? [2]
— Справимся как-нибудь, — прерывала его бормотание Мила. — Ты же неплохо живёшь?
— Хорошо, — твёрдо заключал Румпель. — Но тебе бы получше надо, ты — другое дело.
— Какое же другое, дурачок, — возражала она со вздохом. — Тоже мне, нашёл важную особу.
— На рынке случается, весь день зря простоишь — ни одного настоящего покупателя. А для мануфактуры[3] прясть — втрое меньше платят, только деваться некуда. Я всё за прялкой, — признавался он почти смущённо. — А тебе бы нужен муж рыцарь. Или купец хотя бы, — с каждым последующим словом вид у Румпельштильцхена становился всё более отсутствующим, точно он грезил наяву, и Миле приходилось его тормошить, чтобы вернуть к реальности.
К чему скрывать, Мила и впрямь думала когда-то, что мужем её будет рыцарь, что при доме её будет конюшня, а не тесный хлев с овцами, и что в базарный день [4]её супруг будет выходить из дома с мечом на поясе, а не с корзиной, полной мотков шерсти. Но всему этому вряд ли было суждено сбыться, да, к тому же, теперь она полюбила Румпеля и представлять кого-то другого на его месте ей не хотелось. Поэтому она умалчивала о своих мечтах и говорила только:
— Ты не смотри, что мой дядя зажиточный. Меня он в чёрном теле держит.
— Что мне на дядю твоего смотреть, — отшучивался Румпель. — Я на тебя смотрю. Что-то ты уже совсем заледенела, дай хоть щёки разотру.
Сшить себе приданное за зиму Мила бы не успела. Не только потому, что ей трудно давалась возня с нитками и иголками, но и оттого, что её дядя, хотя и считался в деревне человеком состоятельным и солидным, скорее бы дал себе руку отрезать, чем купил бы полотна на простыни и сорочки для непутёвой племянницы или кружев для её свадебного наряда. По счастью, Милу выдворили из замка не с пустыми руками. Сундук, служивший ей постелью всё время, что она жила у родственников, был заполнен одеждой, бельём, кое-какой посудой. Там же, на самом дне, лежали завёрнутые в обрез ткани мамины украшения: серебряный обруч и запястья, украшенные чеканным узором, спускавшиеся по самые плечи серьги из резного, тонкого точно кружево серебра.
Девочкой Мила вечерами смотрела, как мама расщёлкивает запястья, вынимает из ушей серьги и трёт пальцами распухшие мочки. Последним, уже отколов от затылка косы, мама снимала обруч. От него на лбу оставалась красноватая полоса. Мила забиралась маме на колени, чтобы получше разглядеть её сокровища — до того, как они будут спрятаны в шкатулку. Любовалась обручем, едва прикасаясь к нему пальцем, повторяла тонкие очертания узора, удивлялась тому, как отблеск свечей окрашивает огненным цветом выгравированные на серебре цветы. Дотрагиваться до серёг Мила не решалась: слишком тонкая работа, боязно испортить. «Нравится? — переспрашивала мама и гладила Милу по непослушным волосам. — Вырастешь, будет твоим». «А папины доспехи мне тоже тогда достанутся?» — поинтересовалась как-то Мила. Маме этот вопрос не понравился. Она нахмурилась и ссадила девочку с колен. «Нет, разумеется, — мама сердито поджала губы. — Чего ещё удумала, доспехи его милости! — а потом, смягчившись, прибавила: — Они тебе и не понадобятся. А в моих запястьях, может статься, ещё и под венец пойдёшь. Дай Бог мне дожить до этого дня». Мама умерла уже давно, так что образ её потускнел и словно покрылся пылью. Но эти слова Мила запомнила и мамины сокровища сберегла до случая. Пусть маме и не суждено было это увидеть, Мила собиралась надеть их на свадьбу.
К марту снег всё-таки выпал, но не продержался и седьмицы. Всё таяло, и ещё недавно ровные дороги превратились в непролазную грязь, по которой и ходить-то было неприятно. Весна прибавляла работы, но сейчас, когда каждый день приближал Милу к началу новой жизни, это не так тяготило, как прежде. В один из солнечных дней тётя велела развесить по забору перины и стёганные одеяла — пусть сохнут. Выполнив поручение, Мила раскрыла и свой сундук. Свадебное платье тоже стоило проветрить, и она давно уже припасла кусок извести, чтобы отполировать потемневшее серебро, только вот времени на это всё никак не находилось. Приподняв сложенное стопкой бельё, Мила пошарила по дну в поисках драгоценного свёртка, но рука её не натыкалась ни на что даже отдалённо напоминающее бархат. Сначала ей подумалось, что она сама же куда-нибудь переложила свои сокровища. Мила вынула из сундука все вещи, сложила их обратно, вынула снова, перебрала по одной и вернула на место, но в сундуке были только сорочки, простыни, платья — свадебное красное и суконное синее, с меховой оторочкой на рукавах, пять плошек из обожжённой глины, несколько костяных шпилек, обвязанных лентой… Но ни бархата, ни серебра отыскать она не смогла.
Тогда Мила кинулась к тёте. Пусть та и бывала несправедлива к ней, но всё же у Милы теплилась надежда: вдруг тётка просто перепрятала её украшения, сочтя, что стоящий посреди горницы сундук — место ненадёжное?
Тётка только руками развела: какое серебро? Не было такого. И не привозила Мила из замка ничего, кроме тряпок. Может, ей приснилось или померещилось? Лучше бы делом занялась, чем ерунду молоть.
В Миле, обычно покорно сносившей нападки, поднимался гнев. Она смотрела на то, как тётка одно за другим выплёвывает обидные слова, как всплёскивает короткими ручками, и, подбоченясь, окидывает Милу недобрым взглядом, и ей хотелось в кровь разбить ненавистное лицо, вцепиться в прилизанные волосы, увидеть, как вечно поджатые губы кривятся в плаче. Но Мила не сделала ничего из этого, лишь топнула ногой и выкрикнула в бессильной ярости:
— Это были украшения моей мамы!
— И что с того? — равнодушно отозвалась тётка. — Хватит шуметь уже, лучше птичником займись, дармоедка.
Мила сжала кулаки:
— Вы украли их. Если бы моя мама только была жива! Если бы она видела это!
Тётя нехорошо усмехнулась и придвинулась ближе к Миле:
— Хотела бы и я, чтобы моя сестрица посмотрела. «Если бы моя мама была жива!» — передразнила она ядовито. — Кто, по-твоему, была твоя мать? Баронесса? А вот и нет, милая. Баронской подстилкой она была, так-то! И если бы эта шлюха была жива, — чётко выговорила тетя, — она бы сейчас утёрлась, как и ты утрёшься, и будешь ещё благодарна, дрянь, за то…
Тётя хотела сказать что-то ещё, но Мила не стала слушать: ударила её кулаком в скулу, со всех сил, так, что заболели пальцы, подхватила висевший на гвозде плащ и опрометью выбежала из дому.
Она бежала, не разбирая дороги, сама не зная, куда, и даже немного удивилась, когда обнаружила, что ноги принесли её в Свинной тупик. Впрочем, больше идти ей было не к кому.
Румпель выслушал её молча, не перебивая и ничего не выспрашивая. А когда Мила закончила и спрятала в ладонях пылающее, мокрое от слёз лицо, сказал веско:
— Ты больше туда не вернёшься.
Мила подняла на него глаза, чтобы убедиться: не шутит ли. Но Румпель казался совершенно серьёзным, и взгляд его светился уже знакомой Миле мрачной решимостью.
— Куда я денусь? — спросила она осторожно.
Румпель пожал плечами:
— Ко мне. Мы поженимся. В ближайшее же воскресенье.
Мила тонко всхлипнула:
— А сейчас мне куда? Как мне людям в глаза потом смотреть, подумал ты? Я же… не могу у тебя остаться.
Румпельштильцхен вздохнул, потёр ладонью подбородок и притянул к себе Милу, укладывая её взлохмаченную голову себе на грудь.
— Не волнуйся ты, — сказал он уже не так жёстко. — У меня не можешь, у Тильды несколько дней поживёшь — она вдова, дочь по осени замуж выдала, одна теперь. Деньги ей нужны, она не откажет и много не возьмёт.
— У меня и мало-то нет, — пробормотала Мила ему в жилетку.
— У меня найдётся, — Румпель запустил пальцы в Милины спутанные волосы. — Я прикопил тут, думал у сплавщиков брёвна покупать. Для пола. Ну, вот и пригодятся. А пол уж когда-нибудь потом. Ладно?
— Да, — шепнула Мила в знак согласия.
И вправду, в тот же день Румпель достал из сарая старые волокуши, переправил к Тильде и сундук с приданным, и остальные нехитрые пожитки своей невесты. Их свадьба вышла поспешной и не слишком праздничной, но ждать они больше не могли.
Может быть, стежки были излишне широкими, может быть, Мила натягивала нитку чересчур сильно, только шов, задумывавшийся как гладкий и ровный, стягивал ткань волнистыми буграми. Как же у Румпеля так легко выходит, подумала Мила с досадой. Хорошо ещё, что она взялась шить не платье, а всего лишь мешок. Мила ещё раз посмотрела на получившееся у неё безобразие и задумалась: распороть или оставить как есть? Просто закончить начатое. Выглядело её шитьё неопрятно, но в конце концов мешки шьют не для того, чтобы на них любоваться.
Мила воткнула иголку в дерюгу, вывернула предполагаемый мешок изнанкой внутрь и обернулась на звук распахнувшейся двери. Румпель влетел в дом, снося всё на своём пути:
— Мила!
Она выставила перед собой мешок:
— Глянь, что у меня получается. Я почти закончила.
Румпельштильцхен слепо скользнул взглядом по перекосившейся ткани:
— Пока не очень у тебя выходит.
— Ну что не так опять? — буркнула Мила. — Держится-то крепко.
Румпельштильцхен нехотя взял в руки дерюгу и проговорил рассеянно:
— Для шерсти, может, и сгодится, а вот мука просыплется. Вишь, какие дыры, — указал он на несколько слабо натянутых стежков и, вернув мешок Миле, покачал головой: — Ничего, научишься. Уже лучше, чем прежде. Терпение только нужно.
Несмотря на эти мудрые слова, сам Румпельштильцхен всем своим видом олицетворял воплощённое нетерпение. Глядя, как он переминается с ноги на ногу, беспокойно оглядывает их жилище и теребит собственный рукав, Мила проглотила смешок. Было похоже, что Румпель порывается ей что-то сказать, но никак не может решится.
— Что-то ты рано сегодня и, — кивнула Мила на болтавшуюся у него на плече тощую котомку, — с пустыми руками. Тебе не заплатили?..
Румпель сморщил нос и взмахнул рукой. Жест получился ломанным.
— Нет, с этим всё в порядке, я сам пропустил день. Думал, покончу с прядением навсегда.
— Как так? — Мила посмотрела на мужа уже с беспокойством.
— В деревне вербовщики, и герцог набирает войско. Там за горами плодородные земли, незаселённые никем, кроме огромных тупых великанов. Победа — дело решённое, — Румпель пожал плечами. — Новобранцы уже завтра отправляются в учебный лагерь. Их будут обучать бою на мечах, верховой езде и грамоте. А там — ты же знаешь, как бывает. Иной раз и простолюдинов посвящают в рыцари за храбрость и смекалку, проявленную на поле битвы. Вот я и подумал, — Румпель улыбнулся печально, — почему не меня?
— Ну? — протянула к нему руки Мила. — Ты завербовался?
Румпель рассеянно посмотрел на лавку, небрежным жестом скинул на пол тяжёлые хлопья шерсти и уселся рядом с женой.
— Я хотел, — проговорил он тихо. — Я хотел. — Румпель посмотрел на собственные руки. — Не взяли. Ростом, говорят, не вышел. — Он со злостью ударил кулаком по лавке. — Не подошёл.
Он был рядом с ней, и Мила чувствовала через юбку, как его бедро касается её колена, он был так близко, что она могла услышать каждый его вдох и выдох. И всё же Миле показалось, что Румпель далеко, не дотянуться. Она не привыкла видеть его таким: поникшим, словно обмякшим.
— Я люблю тебя, — сказала Мила, будто эти слова могли исправить случившуюся с ним несправедливость. — Люблю.
Румпель улыбнулся ей ласково, но по-прежнему издалека:
— И я тебя.
Они целовались долго и нежно, и после Румпель держался уже почти как прежде и улыбался Миле так полюбившейся ей лукавой улыбкой, только где-то — то ли в глубине тёмного взгляда, то ли в напряжённой скованности движений — притаилась грусть.
Мила не умела утешать, как-то не приходилось. Да и повод огорчаться казался ей вполне законным. Но всё же ей хотелось сказать хоть что-то, только подобрать слова никак не получалось. Они пришли на язык уже вечером, когда муж сидел за прялкой и, тихонько напевая, сучил нить.
— Знаешь, — сказала она, — в жизни всякое случается, не угадаешь. Может, ещё всё переменится.
— Может, — согласился Румпель, не отрываясь от нити.
Ни он, ни сама Мила, не подозревали, насколько правдивыми окажутся её слова. Всё переменится — раньше, чем они успеют понять это, и перемены принесут в их жизнь больше горя, чем радости. Но пока они не знали об этом. Мила шила, Румпельштильцхен прял, и оба они мечтали о будущем, которому было не суждено свершиться.
Комментарий к
[1] В отличие от Руси каменный дом в средневековой Европе не был признаком богатства; леса принадлежали королю или местным землевладельцам, и дерево и брёвна стоили дороже камня. Так что каменные дома у крестьян были распространены и обычны.
[2] Речь идёт о разрешении на вырубку леса. Оно могло быть одноразовым или многократным и иногда давалось бесплатно, как привилегия за особые заслуги перед господином/королём.
[3] Первые мануфактуры появились в Европе в 14 веке, что же касается хронологии Зачарованного Леса тут ни в чём нельзя быть уверенным. Они представляли собой коммерческие предприятия, в которых купец раздавал ремесленникам-наёмникам из крестьян сырьё для обработки и оплачивал их труд. Мануфактуры были альтернативой цеховому ремесленничеству, которое было куда более доходно, но почти недоступно для большинства. Чтобы получить право браться за большие заказы, держать в городе мастерскую или лавку нужно было не только сдать экзамен на звание мастера, но и заплатить неподъёмно большой денежный взнос. Крестьяне, даже овладев каким-то ремеслом, могли или наниматься в мануфактуры, или, смирившись с ролью вечного подмастерья, в ремесленную мастерскую.