Навсегда отболевшее - Леди Феникс


========== 1. Сквозь грохот молчания ==========

Холодает.

Ветер швыряет в приоткрытую форточку мокрые хлопья запоздалого снега; веет бензином и ночной сыростью.

Ирка, расслабленная, разгоряченная, кутается в тоненький шелк халата, и Сергею при взгляде на ее точеные выступающие ключицы становится пробирающе-зябко до самых костей.

За окном беснуется февральская непогода — идти никуда не хочется. Впрочем, и остаться невыносимо.

— Ир, пора мне. Там, короче...

Очередная ложь растекается по венам едкой патокой; встает комом в горле — не сглотнуть.

Сергей врет по инерции — про какие-то проблемы Маринки, срочные дела с Деном или встречи с матерью. И понимающий Иркин взгляд "конечно, Сереж, иди, если надо" что-то вспарывает внутри — становится так больно и мерзко, что трудно дышать.

Но дома ждет Аня — светлая, все-понимающая, преданно-терпеливая. Ждет горячий вкусный ужин; ждет Сережка со своей детской возней; ждет теплая постель, пахнущая лавандой и мирной уютностью. И он, с осадком Иркиных духов в глубине легких, с ее еще неостывшими поцелуями, с жаром ее рук на коже, нырнет в этот теплый омут, обещая себе, что больше никогда, никогда...

Где-то в глубине души зная, что это "никогда" до следующего завтра.

Подозрение заползает в душу холодной змеей. Сворачивается кольцами, бьет наотмашь ледяным хвостом — впору поежиться.

Ира видит, острым женским чутьем чувствует: Сережа как-то незаметно и стремительно становится ей чужим. Наметившаяся трещина — давно уже пропасть: ширится, растет, осыпается грохочущим камнепадом.

Ира видит — видит стылую скуку в ускользающем взгляде; замечает заботливо упакованные аппетитно пахнущие обеды и ловит откровенную фальшь в торопливом "Маринка приготовила"; встречает пустой и отстраненный взгляд, когда, привычно прижимаясь к его плечу, теребит расспросами и грузит проблемами — не слышит, а может и слышать не хочет.

Смятая постель остывает быстрее — Сережа исчезает в серых промозглых сумерках, привычно отводя глаза при прощании и скомканно-неохотно оправдываясь очередными делами.

Которые, конечно же, намного важнее нее.

На губах остается его дежурно-смазанный поцелуй и неприятная горечь лжи; его запах выветривается с ее кожи непозволительно быстро.

И, сжавшись на слишком широкой постели, Ира впервые умоляет неизвестно кого, чтобы эта пытка обманом поскорее закончилась.

Угли догоревшего костра осыпаются пеплом.

Паша молчит. Паша не смеет.

Ирина для него навсегда остается простоначальницей — той яркой, солнечно-рыжей, безнадежно утомленной, пахнущей дорогим коньяком и духотой догоревшего вечера. Той, которая, представ перед ним однажды, поселилась в глубине мыслей с отрезвляюще-четким штампом "не сметь".

У Ирины, Ирины Сергеевны, конечно же, есть этот ее мутный придурочный Глухарев с глупыми шуточками и периодическим нытьем; у него — регулярно сменяющиеся в постели молоденькие приторно-кукольные девочки и отчаянное непонимание нудной боли, занозой засевшей где-то в груди. Еще есть ее деликатные внеслужебные поручения; есть ее привычка стремительно врываться в кабинет, сходу обрушиваясь яростным штормом нового выговора; есть несколько выцветших летних воспоминаний, поблекшими стикерами примагниченных к его памяти.

Чего у него точно нет — права на нее, на мысли о ней, на боли из-за нее.

И это ведь правильно?

И Паше остается только молчать.

========== 2. Имбирный чай, простуда и несбывшиеся желания ==========

Аня — просто. Аня — это тихие теплые вечера на кухне, пропитанной аппетитными запахами домашней еды; это сладкий фруктовый запах духов на коже, когда сонно прижимается к его плечу; это уютное осознание: кто-то ждет, кому-то нужен.

Ирка — сложно. Ирка — скомканно-редкие встречи, прерываемые звонками с работы; спонтанный поспешный секс в запертом кабинете; кипы рабочих бумаг и множество служебных моментов; пряная острота тонких духов и больное понимание неотвратимости разрыва.

— Мне с Иркой расстаться — все равно что руку отрубить, — исповедуется хмуро в отсыревший февраль.

Рубит по живому.

У Иры на губах — терпкое послевкусие вина и остывшие поцелуи. От Иры веет знакомой горечью чуть пряных духов и недавним скомканным сумасшествием.

У Глухарева под ребрами — тянущая липкая пустота и разъедающее изнутри чувство вины.

Еще совсем недавно все это для него было бы лучшим — прижимающаяся к нему расслабленно-тихая Ирка, ее теплые губы на щеке и мягкий шепот в тишине душной спальни. А сейчас Сергея наизнанку выворачивает от собственной лжи — и только.

— Что-то случилось, Сереж?

— Завтра расскажу, — скупо, не оборачиваясь.

Время сжигать прогнившие напрочь мосты.

"Разрешите обратиться, товарищ подполковник?"

"Увольнение."

"У меня друг..."

"Ань! Аня!"

"Что с ней?!"

У Иры боль в висках грохочет набатом, и в грохоте этом — дрожащие выкрики Глухарева, осознание собственной глупости и слепоты и разом открывшаяся правда. А еще почему-то до невозможности трудно дышать.

"Аня!"

В наплывающей дурноте — его исказившееся лицо и уплывающая куда-то земля.

Аня...

— Ирин... Ирина Сергевна... Вам плохо?

Чей-то голос в сознание ввинчивается раскаленным прутом — безликие стены коридора окончательно тонут в удушающей тьме.

Аня.

Ткачев молчит. Только с порога смущенно-невнятно, отводя глаза, бормочет что-то об Измайловой, которая сама не смогла заехать и попросила его узнать, что... И спотыкается на полуслове, глядя в ее измученное, меловой бледностью залитое лицо. И, с невиданной дерзостью наплевав на субординацию, тащит за руку в кухню; и с осторожной неуклюжестью помогает устроиться в кресле, укутывая пледом; и из тяжеленных бумажных пакетов выбрасывает на стол всевозможные фрукты, баночки с вареньем и медом, лекарственные упаковки и бог весть что еще. А у Иры при взгляде на его ловкие крепкие руки горло спазмом схватывает, и вовсе не от простуды — от мысли, что за все эти дни Глухарев, погруженный в свои страдания и проблемы, даже не позвонил ей ни разу, не то что решил навестить.

В кухне тепло и пряно пахнет корицей и имбирем; нездоровая духота вытягивается в приоткрытую форточку.

— Осторожно, горячий.

От чашки веет душистым паром, а руки у Паши теплые и будто несмелые. И, в неловко-встревоженном взгляде читая такое отчетливое "что я могу для вас сделать?", Ира больше всего боится выронить эту чертову чашку и, закрыв руками лицо, постыдно и отчаянно разреветься — и, будь у нее силы, разрыдалась бы непременно. Но сейчас, измотанная болезнью, лихорадочным жаром и давящей болью в области сердца, находит в себе силы только слабо кивнуть — спасибо за все, Паш, и еще сильнее поежиться.

— Вам, может, врача все-таки вызвать? — Заминает затянувшуюся неловкую паузу, судорожно сжимая пальцы и больше всего на свете мечтая сейчас просто коснуться ладонью разгоряченного лба. Просто прижать ее к себе, нездоровую и дрожащую; просто взять на руки и отнести в прохладную тишину сумрачной спальни, укрыв одеялом; просто заваривать ей этот дурацкий лечебный чай, мерить температуру и следить, чтобы вовремя принимала таблетки.

Просто остаться.

До невозможности мало. До неприличия много.

Порой это так сложно, оказывается, — просто остаться.

Несбывшиеся желания осыпаются омертвевшими бабочками.

========== 3. Опьяненные нежностью ==========

— Я все знаю, Сереж, — бьет наотмашь куда-то под дых.

Ире дурно и душно, но подняться и раскрыть окно вряд ли хватит сил. И в этой круговерти мутно-мучительной добивающе:

— Я ее любил.

— А я? — рвется с губ нелепо-бессмысленно. И внутри что-то рвется тоже, расходится трещинами, осколками осыпается.

— Ты же прекрасно все знаешь. Так получилось.

Знаешь.

Ира знает одно только — как, выбираясь из чужой постели, спокойно шел к ней, расточал улыбки и шутки, непринужденно врал и будто-ничего-не-случилось любил.

А у Сергея гребаной раскадровкой перед глазами — флэшбеки того проклятого дня, где был официально-безличный голос из трубки, тяжелые запахи морга, ряд железных каталок, накрытых простынями, холод бетонной стены и дурнота въедливая, а потом пустая квартира и водка стопками.

Они все немного умерли в том простудливом феврале.

Ирина умирает тоже — там, в сумрачном милицейском кабинете, с рыдающим у нее на коленях Сергеем, с отчаянным и глупым "а я?", с беспомощно-горьким непониманием — за что он с ней так? И, давясь бессмысленно-утешающим "все будет хорошо", молчит о том, насколько плохо, пусто и больно ей — разве это важно сейчас?

Да и было ли важно когда-нибудь?

Демоны бунтуют, выдержку стальными когтями раздирают в клочья.

У Паши руки чешутся просто подойти к Глухареву в очередном повороте коридора и с ходу, на объяснения не размениваясь, его пиздострадательную рожу помять как следует. Только Ирине Сергеевне и без того пересудов и взглядов сочувствующих хватает с лихвой, и он был бы последним уродом, если бы решился нанести новый удар.

Единственное, на что хватает решимости — переступить порог знакомого кабинета с какими-то бумагами в руках и формально-дурацким поводом. Слышать, как поскрипывает ручка, на листах оставляя размашистые подписи, переминаться неловко у стола, смотреть на искры света в рыжих волосах вспышками и все же осмелиться:

— Ирина Сергеевна, у вас случилось что-то?

Ручка со стуком летит в другой конец стола; спина у Ирины Сергеевны прямая до неестественности.

— Ткачев, вот только не надо! Уже весь отдел только об этом и треплется! Что, деталей из первых уст захотелось?!

— Ну зачем вы так? Просто если вам вдруг что-то... если я чем-то... — спотыкаясь на полуслове.

В ее глазах сквозь гневные отблески — столько боли, что впору камнем на дно, захлебываясь отчаянием. И Паша сейчас не раздумывая полжизни отдал бы только за то, чтобы просто подойти к ней, такой усталой, взвинченной и измученной, просто тихонько сжать тонкие плечи и выдать какую-то банальную хрень вроде "все непременно наладится" — лишь бы в глазах ее не штормило такой болью все выжигающей. Но вместо этого только:

— Простите. Мне, наверное... я лучше пойду.

— Стой, — и голос ее, раздраженный и приказной, ломается будто бы, сбиваясь на просьбу растерянно-жалобную. Ира сама себя ненавидит сейчас за эту беспомощность, как никогда остро ощущая себя старой, брошенной и никому не нужной хронически. Но вместо того, чтобы притормозить, швыряет через весь стол металлически грохнувшую связку. — Дверь запри.

На столе из всей закуски — только шоколадные конфеты в цветастой коробке; коньяк в простых чайных чашках плещется расплавленным янтарем. Пьют молча, не чокаясь — совсем как за упокой. И Паша, сидящий сейчас напротив начальницы по-неуставному близко, смело мог бы считать себя абсолютно счастливым — не будь в ее глазах столько боли.

— Поздно уже, давайте отвезу вас.

— Не надо, спасибо, Паш. — Отворачивается, старательно собирая забытые бумаги; снова ненормально прямая, с голосом тщательно выровненным. Только Паша чувствует, нет, знает точно, что по щекам ее змейками — потеки туши, размытой слезами; как знает и то, что едва за ним закроется дверь, она рухнет в кресло обессиленно, неспособная разрыдаться даже. И оставить ее сейчас он не сможет просто физически.

— Ирина Сергеевна... Ну что вы... Ну не стоит он этого. Вы же... — и словами давится, не в силах произнести такое дурацкое, но совершенно искреннее — что она самая охренительная женщина, которую он встречал, что у нее все еще обязательно будет, что этот придурочный Глухарь сто раз еще пожалеет, что ее упустил. Вместо этого просто разворачивает за плечи с опьяняющей смелостью; пальцами, едва касаясь, стирает дорожки слез.

У Ирины Сергеевны дурманяще-горький парфюм, отдающий летней сладостью и почему-то осенним дымком. У Ирины Сергеевны мягкие волосы, пахнущие нежно-фруктовым шампунем и загоревшимся мартом. А еще у Ирины Сергеевны губы едва заметно подрагивают, и он уверен, что на них сейчас вкус элитного коньяка, темного шоколада и солоноватость недавних слез.

Замирает в миллиметре. Отшатывается — сердце в груди грохочет оглушающим молотом.

Пытается дышать.

Ирина Сергеевна несколько секунд смотрит прицельно-пристально, снисходительно, насмешливо-прямо.

Целует сама.

По календарю за окном — стылый март. В кабинете по ощущениям — дотла сжигающий июль, душный, плавящий и обреченно-бессмысленный.

Ее рубашка и юбка бесформенным комом на полу; его футболка на ручке кресла — как выброшенный белый флаг.

Бумаги со стола разлетаются веером; у Ирины голос безнадежно охрип от едва слышимых стонов и губы бесстыдно искусаны.

В тумане бессмысленности слабым осознанием — она еще никогда не знала столь искренней, безрассудной, всезаполняющей нежности. Он еще никогда не испытывал такого, чтобы нежность изнутри ломала ребра и схватывала дыхание.

И когда длинные ногти по металлической пряжке ремня царапают дрожаще-неловко, у Паши крышу срывает окончательно и бесповоротно бешеным ураганом. Перемалывает в пыль и пускает по ветру.

На залитом сумраком потолке слепящим салютом взрываются звезды.

У Ирины Сергеевны кожа — раскаленный шелк. У Ирины Сергеевны ключицы беззащитно-острые, трогательно-выступающие позвонки и изгибы фигуры плавно-изящные. И ему, кажется, не хватит и вечности, чтобы изучить, впитать, прочувствовать — абсолютно-бесстыдно-полностью.

Хрипловато-негромкий вскрик в мозг бьет ударной волной, и жар по спине прокатывается опаляющей рябью — остается лишь содрогнуться.

Июльская духота рвется грозами.

Паша знает — лучше всего ему просто уйти.

Вместо этого бережно помогает ей застегнуть неподдающиеся крючки белья, невесомо целует в плечо и собирает разметенные ураганом бумаги.

А потом подвозит до дома. Поднимается вместе с ней до самой квартиры; смотрит, как ключ неловко скребется в замочную скважину. Отбирает связку и сам отпирает дверь; перехватывает у самого порога, тянет к себе, носом зарываясь в безнадежно растрепанные волосы. Вдыхает жадно, до боли в легких — запах ее духов, мартовскую сырость и недавнее обжигающее безумие.

— Спокойной ночи... Ирина Сергеевна. — И у нее от этого невыразимо-смягченного обращения сердце на миг останавливается и тут же камнем летит куда-то вниз — так жутко и сладко, что задохнуться впору.

А Паша еще долго стоит на опустевшей лестничной площадке, плечом привалившись к стене.

Улыбается.

========== 4. Горечь, остывающие костры и правильные приоритеты ==========

Ткачев встречает ее рано утром на крыльце отдела. Улыбка до ушей; в руках — два бумажных стаканчика с горячим кофе, отдающим карамельным сиропом и горечью.

— Доброе утро, Ирин Сергевна, — тараторит привычно; галантно придерживает входную дверь.

— Доброе. — И Пашу будто ледяной водой окатывает — настолько ее голос деловито-бесцветен и ничего-совсем-не-было отстраненно-сух.

— Ирин, я думал... — срывается.

Разворачивается медленно; и во взгляде ее открыто-прямом — та же холодная бездна въедливого отчаяния, что и вчера.

— Ты неправильно подумал, — чеканит невозмутимо-ровно. — А за кофе спасибо, — и ему кажется, наверное просто кажется, что тон ее теплеет почти неуловимо на долю градуса.

Кажется.

— Доброе утро, Ирк. Слушай, тут такое дело... — Глухарев, сияя лысиной и пластмассово-неестественной улыбкой, бесцеремонно тянет начальницу под локоть в сумрачную глубину коридора.

Бумажный стаканчик в руках Ткачева превращается в бесформенно-мятый комок.

Дальше