В простуженном аду - Леди Феникс 2 стр.


И кровь. Ее здесь даже не пытаются замыть: со стеклянности разбитых витрин, с аккуратно-шахматных тротуарных плит, со ступеней лестниц — администрация, похоже, отчаянно жмется на выезды поливальных машин.

Тишина здесь такая, что закладывает уши: ни раздраженных гудков нетерпеливо сигналящих машин — люди предпочитают в последнее время передвигаться пешком — выше шанс уцелеть, оказавшись в ненужное время в ненужном месте. В ближайшем парке не слышно нетерпеливой переклички детских голосов и ломающихся подростковых басков — кто даст гарантию, что его не коснется очередная показательно-устрашающая мера со стороны одуревших от крови ублюдков? Молчат закрытые кафе и рестораны с затихшей ненавязчивой музыкой; молчат полупустые автобусы и маршрутки, чаще всего не заполненные и на треть; и власти, обязанные сделать-хоть-что-то, упрямо молчат тоже. Разве что иногда в удушливой пыльности улиц истерически завоет сирена или выстрелы загремят вызывающе-дробно.

Здесь воздух настолько тяжелый, что вдохи застывают в груди монолитом — противно-липкий запах крови, пороха, пыли, дешевой водки, крепкого табака, насилия и агрессии накрывает душной волной. Эта гремучая смесь не оставляет даже в стенах отдела — ее нового отдела — хотя Ире, едва переступает порог, властно шарахнув массивной дверью, кажется, что и не улетала никуда: въедливый дух краски, цементной пыли, забранные полупрозрачной пленкой стены и двери — все без слов подтверждает достоверную информацию и догадки на уровне интуиции.

Ире интересно даже становится: сколько она здесь выдержит? Два месяца, как с показательно-театральным скандалом загремевший на нары и.о.? Месяц, как пришедший на его место какой-то суровый полковник, расстрелянный в своем кабинете за слишком-честность и нежелание прогибаться под оборзевших уродов? Или пять дней, как его зам, которого насмерть забили прямо в подъезде собственного дома "неизвестные" — всем известные до очевидности, на самом-то деле?

Жребий брошен.

И вызов тоже.

Подполковник Волков — здешний нач оперов, высокий и крепкий мужик с благородно посеребренными висками и совсем не благородной профессией — встречает наглую рыжую полковницу с нескрываемым скепсисом: разве баба такое потянет, будь она хоть трижды москвичкой?

У подполковника рукопожатие решительное и сильное, а взгляд настороженный и не слишком-то дружелюбный — фамилии соответствует.

Зимина улыбается широко и располагающе, но взгляд у нее опустевше-ничего-не-выражающий, страшный даже. Не пробей подполковник ее по всем своим возможным каналам, точно решил бы, что она когда-то прошла подобный ад — более масштабный и в сотни раз более жуткий.

— Надеюсь, сработаемся, — Зимина цедит универсально-официальные вежливости и противно-прохладный крепкий чай из щербатой кружки — повышенная способность к адаптации достойна восхищения.

— Надеюсь, — подполковник смотрит на напряженную спину с некой долей сочувствия. — Вы оружие поближе к себе держите, на всякий пожарный...

Зимина сухо кивает, принимая к сведению, — "Вальтер" в раскрытом ящике стола всегда в пределах досягаемости.

"Всяких пожарных" в последнее время в жизни полковника Зиминой столько, что хватит на пяток супергероев из крутых голливудских блокбастеров.

Ира перестает вздрагивать где-то на десятом обезображенном трупе. На пятнадцатом — спокойно прихлебывает ароматный приторно-сладкий кофе, выслушивая рапорт опера из дежурной группы и ежась от пробирающей насквозь прохлады: ночь и утро здесь пронизывающе-ветреные, в отличие от наполненных тяжелой духотой дней.

На двадцатом эпизоде срывается.

Подполковник Волков смотрит недоумевающе-вежливо: вы это серьезно, Ирина Сергеевна?, но не возражает до конца пламенно-грозовой речи.

— А как же закон, Ирина Сергеевна? Мы же полиция...

— Закон?! — Зимина разворачивается так резко, что с жалобным звоном, захлебываясь кипятком, на пол летят осколки трогательно-цветастой чашки. — Ты бы объяснил это тем ублюдкам, которые расстреляли выехавших на их задержание оперов! Или тем тварям, которые в собственном, в собственном, вашу мать, кабинете грохнули начальника ОВД! Или тем отморозкам, которые устроили в отделе погром и перебили половину дежурной смены! Полиция? Вот именно, мы полиция! Нас бояться должны, трястить от страха при виде погон и звуке сирены!

Зимина гремит на весь кабинет, к каждому второму слову прибавляя такие нецензурные междометия, что даже бывалый подполковник невольно морщится. И "тыкает" бесцеремонно, и орет как на провинившегося школьника, и даже узкой ладонью выбивает пыль из накиданных на столе папок: ей как-то абсолютно-и-совершенно-похер на то, что он младше нее всего на одну звездочку на погонах и старше на добрые десять лет и половину выбеленных сединой волос в густой пока еще шевелюре — мне-нужен-результат! делайте-что-хотите! выполнять-я-сказала! — и ему ничего не остается, кроме как, бросив чеканно-четкое "Есть!", развернуться с офицерски-точной, годами отработанной выправкой.

Война не прекращается — война набирает обороты.

Приказ: расстреливать на месте при любой попытке к бегству или сопротивлению, на самом деле — при любом неосторожном движении. Вязкий запах крови сгущается; сгущаются чернильно-тяжелые тучи над испуганно притихшим городом и головой нового слишком дерзкого начальника ОВД.

Ира сдавленно матерится сквозь зубы, зажимая ладонью темное пятно на рукаве форменной рубашки, наугад непослушной рукой выпуская оставшуюся обойму — гвардия умирает, но не сдается.

Прибывшая на место происшествия форменно-бронированно-камуфляжная свора находит пять человек убитыми — отморозки в бегах, напавшие на служебную машину полковника Зиминой.

Белизна, серость, синь, звезды и кровь смазываются в невообразимое месиво — Ира закрывает глаза, обессиленно падая в гулкий провал дурноты.

— Крутая баба! — с неприкрытым восхищением выдает гладенько-чистенький ФСБшник вслед завывающей, синими всполохами мигающей машине "скорой".

Подполковник Волков смотрит на него неприятно и хмуро, в эту секунду понимая новую начальницу как никогда: желание выразительно и ясно послать чекиста далеко и надолго крепнет с каждой секундой.

Суетливый и деловитый шум взрывается равнодушно-сухими щелчками выпущенных пуль: в сумерках угасающего дня через пару улиц отсюда вырисовывается еще одно чрезвычайное происшествие.

Полковнику никто не пишет.

Он, впрочем, тоже не пишет никому.

Дни и недели тянутся противно и нудно, затягивая в страшную бездну неизвестности: ни одного звонка или сообщения с упрямо отключенного номера; ни единого электронного письма или диалога в видеочате.

Все, что им остается: пульт в судорожно сжатых пальцах, ежевечерний выпуск новостей и дружный облегченный выдох — про полковника Зимину в городе с обострившейся криминогенной обстановкой тараторящий диктор не произносит ни слова.

— Она вернется, Лен, — с трудом выдыхает Вадим, рывком ослабляя душащий галстук, пока испуганно жмущаяся к нему Измайлова застывшим взглядом смотрит в погасший экран.

— Она вернется, — торопливо-согласно кивает Лена, часто-часто моргая, а в расширившихся зрачках отчаянием давятся непривычно-притихшие лукавые чертики.

Оба знают: даже если она и вернется, это будет уже не она.

— Ирина Сергеевна, вы куда? Стойте, туда нельзя! Стойте!

Голос Волкова бьет в спину протестующей дробью, но Зимина, на долю секунды оборачиваясь, резко и хлестко выдает одно матерно-простое слово со смыслом "отстаньте уже от меня!", грубо расталкивает скопление звезд разной величины на неприлично-парадных кителях и скрывается в здании, в любую секунду готовом взлететь на воздух.

Она или героиня, или сумасшедшая — третьего не дано.

Хотя, по сути, это синонимы.

Девочка — тугие растрепанные темно-русые косы, светлое, пылью припорошенное платье юной принцессы и перепуганный взгляд карих пылающих глаз — льнет к незнакомке в темном, цепляясь за тонкую, совсем не взрослую руку, любопытно-непонимающе разглядывая толпу: черно-черно, звездно-звездно, как прохладной августовской ночью на даче у бабушки. А это ведь значит, что все хорошо?

— Все хорошо, — шепот почему-то немного испуганный — разве взрослые умеют бояться?

Юная принцесса в светлом серьезно кивает, с сожалением провожая взглядом уводимую в черно-звездную бесконечность странную взрослую.

Все хорошо.

У девочки из едва не разнесенного взрывом торгового центра глаза странно-знакомо-темные: Ира передергивает плечами от мысли что, наверное, точно такие же глаза были бы у ребенка, у Ткачева-младшего или младшей — как бы сложилось.

Теперь уже вряд ли сложится хоть что-то, хоть как-нибудь.

Беззвездная бесконечность вычерненного неба накрывает запоздало-напрасной болью.

Паша видит ее лишь раз: на экране телевизора, бездумно-невидяще нажимая на кнопки пульта. Слов не разобрать, разве что прочитать по губам, но взгляд вмерзается в бегущей строкой мелькающее "полковник Зимина, начальник отдела..." — название города, области и прочая хрень не имеют значения: главное, что к их отделу она уже никакого отношения не имеет.

Становится объяснимым и даже понятным мрачное молчание Климова, погасшая беззаботность Измайловой: партизаны недоделанные!

Хотя... тебе же все равно, не так ли?

Все равно, грохнут ли ее там вконец обнаглевшие, последний страх потерявшие уголовники, добьет ли она сама себя наигранно-никому-не-нужными подвигами на грани безумия, а может и выживет — твари, по всем законам жанра, самые неизменно-живучие.

Все равно же, правда?

Паша глотает табачный дым на темном балконе вместе с убедительными заверениями самого себя и возмущенно вскинувшейся совести подозрительно-нервически-Катиным голосом: уж ее-то жалеть вовсе незачем!

Паша бездумно цепляется взглядом за единственно-отчетливую звезду на загазованно-мутном небосклоне.

Почему-то до раздирающе-хищной боли под ребрами хочется выть.

========== 4. Beryllium ==========

Мы сходим с ума в одиночку и группами,

Новости кормят нас свежими трупами.

Какими мы были смешными и глупыми,

Какими мы были смешными и глупыми. ©

Она возвращается в один из пережженно-солнечных дней, к запахам перегретого асфальта, умытой вчерашним дождем выскобленно-не-пыльной листвы, свежей выпечки из ближайшего летнего кафе — к нормально-обыденной, уже подзабытой здоровой жизни.

Знакомая-не-знакомая: прямая-прямая, тонкая-тонкая, бледная-бледная.

— Ирина Сергеевна...

Паша готов подавиться вырвавшимся обращением с предательской окраской волнения, но только упрямо сжимает губы, застревая взглядом на тусклой вспышке созвездий в области белоснежно-парадно-форменных плеч.

Вздрагивает — как будто нож с размаху в спину вогнали. Поворачивается замедленно, неуклюже, целую вечность, кажется.

Облизывает губы. Молчит. Лопатками вжимается в казенно-блеклую бетонность стены, и взгляд ослепительно-черных, прожигающе-непроницаемых, вдруг ярко и чисто вспыхивает... радостью?

— Ира! — Измайлова налетает недоверчиво-буйно-неуправляемым вихрем откуда-то из коридорно-кабинетной сумеречности, сходу тянет к себе, обхватывает руками, сбивчиво-торопливо забрасывает не то вопросами, не то бессмысленно-приветливыми репликами, и отстраненно-задумчивое, просветлевше-измученное лицо Зиминой вдруг смягчается.

Жива — и ладно. Вернулась — что ж, пусть. Остальное тебя не касается, правда же?

Паша с проснувшейся, возмущенно вскинувшейся почти-ненавистью провожает взглядом мило щебечущих подружек; привычно и яростно матерится сквозь стиснутые зубы.

Какого хера ты о себе напомнила?

Какого хера вернулась?

Какого хера ты вообще есть?

Ее не узнают: молчаливая, тихая, заледеневше-спокойная, словно чужая.

Зимина больше не громыхает кипящей яростью при любом удобном и не слишком выпавшем случае: сосредоточенно-безжалостно лепит выговоры и взыскания.

Зимина больше не просит о помощи — ничьей-никогда-ни-при-каких-обстоятельствах: со смелостью на границе безумия выезжает на разборки в гордом одиночестве, с одним только "Вальтером" под рукой; ни полунамеком не делится лично-проблемно-наболевшим, старательно и широко улыбаясь за дружеским чаепитием или бокалом красного; пошире раскрывает окна в квартире или кабинете, впуская отяжелевше-горячий столичный воздух, токсичные запахи спокойного города, уличный гул протекающей за стеклом толпы и естественной жизни.

Зимина больше не мучается бессонницей, устало проваливаясь в изматывающую пустоту, не мешает кофе с энергетиками, успокоительные или снотворные — со спиртным.

Зимина больше-не-Зимина.

Странно: когда ты сходишь с ума,

У меня появляется чувство вины.

Я тебя понимаю, ведь мне иногда

Тоже снятся страшные сны.

— Я хочу помочь.

Зимина рассматривает раздавленный тонким каблуком сорвавшийся с ветки прозрачно-зеленый лист, упрямо уходя от его откровенно неприязненного взгляда с медленно закипающим неудовольствием.

— Не нужна мне ваша помощь! Мне вообще от вас ничего не нужно!

— Я... я понимаю, — почти выдыхает Ирина Сергеевна, раздраженно пришпиливая каблуком нагло ползущую напролом букашку в росисто-зеленой травянистости теплой земли. Поднимает глаза — черные солнца на бледном лице кажутся огромными и какими-то медленно-гаснущими. — Но разве каждый из нас не имеет права на шанс все исправить?

— Не наисправлялись еще? — голос невольно рвется на встревоженную саркастичность напряженности. — Исправляйте. Только от меня подальше, ладно?

В холодной сдержанности взгляда еще яростней разгорается надломленная болезненность, а голос расплавленно-мягкий, приглушенно-хрипловатый на грани слышимости.

Зачем ты такая — со мной?

— Неужели я совсем ничего не могу для тебя сделать?

Паша в самый последний миг выдыхает рвущееся наружу оставьте-меня-в-покое! просто-отстаньте-уже! хватит-меня-мучить! и только устало отворачивается, через силу заставляя себя отвечать.

— Мне ничего не нужно, спасибо за участие. Такой ответ вас устроит? — Почти-без-издевки, с наигранно-благодарной, душащей вежливостью. И тут же отчаянно-глупо жалеет: в замерзшем солнечном пламени отчетливой вымученностью — лучше бы ты меня пристрелил. А выражение лица такое, будто ей оголенные нервы с мстительной ухмылкой в клубки сворачивают.

И чувство вины — перед ней? ты рехнулся? — опаляет грудную клетку, дотла выжигая демонов ярости.

Зимина несколько мгновений смотрит в упор: взгляд отчаянно-горящий и вызывающе-покорный, как перед палачом-инквизитором. Срывается и скрывается стремительно — не уходит — сбегает: прямая-прямая, тонкая-тонкая, бледная-бледная.

Радиация черной солнечности разъедает сердечный ритм оглушающими частотами.

Отгремевшее в больнично-хлорочной белизне коридоров как-вы-могли-допустить! а-вы-куда-смотрели-мать-вашу?! да-вас-всех-поувольнять-надо! тает ядовитым дымком никотино-раздражения: Ире похер на бумажно-предупреждающее "здесь не курят", на суетливую бело-сине-зеленую массовку халатов, сестринских и хирургических пижам, на оправдательно-растерянное "мы же не...", только по ноющим вискам бьет устало-несвойственно-жалкое — ну за что же, за что опять, господи?

Жизнь — она сука та еще, но разве это повод для смерти?

— Срочно нужно переливание. Группа редкая. — Слова отяжелевше-ватные, лекарственно-химические и утомленные.

— Моя подойдет, — словно со стороны: голос механически-ломаный и чужой.

Назад Дальше