– У! – единым голосом вскрикивали женщины, присоединяясь к зову.
У многих были слезы на щеках – причитающий голос бередил сердца, жалобил. Но так и нужно: деды тоже слышат. Деды помогают… Сейчас была пора говорить с мертвыми языком печали и слез, чтобы приблизить грань Нави и растворить ее незримые ворота.
Под голошение княгиня постепенно продвигалась по полю, шаг за шагом приближаясь к дальнему краю. Когда-то княгиня Эльга сосватала младшую дочь Сванхейд из Хольмгарда за своего вуйного брата Судимера. В то время жених был младшим из сыновей Воислава и никто не думал, что варяжка Альдис когда-нибудь станет княгиней. Но она так хорошо здесь прижилась, что сегодня, видя ее в красной поневе и белом вершнике, обшитом красным шелком, никто и не подумал бы, что родилась она в старинном гнезде варяжских князей на Волхове. Даже по-славянский она говорила так, как говорят все здесь.
Все собравшиеся следили за княгиней; по мере того как она продвигалась к краю поля, волнение возрастало. Пошел гул, неясный ропот. «Вон она, вон! – полетело по толпе, пока еще невнятно. – Вижу! Ой, божечки!»
Ута тоже бросила взгляд на крайние ряды ржаных колосьев. Княгине оставалось пройти шагов пять, и было заметно, что в одном месте, на самом западном углу, рожь стоит не ровно, как везде, а раздвинута чем-то крупным. За стеной колосьев просматривалось нечто темное… косматое… Пробирала жуть: казалось, там сидит во ржи медведь… или что похуже. Кто-то из тех, кто вышел из-под земли, из могильных холмиков, разбуженный и призванный голошением. И хотя Ута знала – что, и кто там, и зачем, – детский страх перед неведомым не отпускал и сейчас. Вот сейчас Навь оторвется от земли и явит себя…
Когда внезапно рожь шевельнулась, не одна Ута вздрогнула – содрогнулась вся толпа, полетел испуганный крик.
– Вон она! – вразнобой закричали десятки голосов.
– Видите ее? – крикнул князь Судимер, повернувшись к толпе.
– Видим! Видим! – ответила ему сотня голосов.
– Так гоните бабу!
– Побежала, побежала!
Старшие женщины устремились вперед и окружили угол поля, где что-то шевелилось. В вытаращенных глазах отражался ужас встречи с Навью и восторг от сознания важности предстоящего дела. Такова Навь: страшно встать с обителью смерти лицом к лицу, но лишь оттуда выходит обновленная жизнь.
Княгиня стала жать быстрее, ловко хватая в горсть пучки ржаных колосьев и ударяя по ним серпом. Делая шаг за шагом, она близилась к западному углу.
Разноголосые крики вылились во всеобщий вопль. Из колосьев поднялась старуха – в темной одежде, в накидке мехом наружу, в красном платке и в берестяной личине с клювом. Дети завизжали не шутя; кто-то пустился бежать, кто-то спрятался за мать, иные припали к земле. Толпящиеся у кромки поля вопили изо всех сил, будто выстраивая из крика непреодолимую для беглянки стену.
– Пожиналка! Баба-Пожиналка! Бежит, бежит!
– Хватай ее! А то уйдет!
– У! У! Беги, Баба, беги!
Старуха эта не могла бы убежать от толпы народа – для этого она была слишком стара. Но в детстве Ута слыхала рассказы, что иной раз Пожиналка оказывалась такой ловкой, что ее приходилось гонять по всему полю, прежде чем выйдет загнать в последний ряд и там «зарезать». Однако и эта баба не сдавалась легко; приплясывая, она качалась туда-сюда, делая вид, что вот-вот проскочит между шарахавшимися от нее женщинами и даст деру в лес – только и видели. А этого никак нельзя было допустить – с ней убежал бы и «спор», вся питающая жизнь сила собранного урожая.
Княгиня делала последние шаги к западному углу; Баба перестала метаться и замерла.
– Режь ее! Режь! – орали со всех сторон.
Льдиса взмахнула серпом над головой старухи; на разрумянившемся лице, в светлых глазах княгини был такой ужас, как будто ей предстояло совершить настоящее убийство. Она проделывала этот обряд не первый год, но у нее каждый раз дрожали руки: и от напряжения поспешной работы, и от сознания важности действа. Зарежь она Бабу неправильно, и в жите не будет «спора», все труды на нивах окажутся напрасны! Один ее удар мог защитить благополучие всего рода плесковчией – или погубить. Глядя на нее, Ута подумала: велите Льдисе ударить серпом по горлу старухи, под самый край личины – она сделает это, прольет горячую кровь на корни последних колосьев… Как это и делали в незапамятной древности, ежегодно отдавая Матери-Сырой-Земле самую близкую к ней старую мать в возмещение понесенных трудов.
Но Льдиса лишь взмахнула серпом по воздуху, а Баба упала – головой под последний пучок колосьев. Возбужденный крик толпы перешел в ликующий – добыча настигнута, жертва принесена! Княгиня остановилась над телом, опустив серп и тяжело дыша. Женщины встали в круг.
– Зарезали, зарезали! – кричали у поля. – Конец Бабе!
Ута, Предслава и еще несколько большух подошли к Льдисе с красными лентами и синими цветами в руках. Прочие запели, двигаясь по кругу – мелко переступали ногами вбок, притопывая и прихлопывая.
Княгиня отдала Уте серп – та приняла его в рушник, не прикасаясь рукой, – и стала заплетать колосья последнего пучка в косу. Ей подавали ленты, цветы, так что косы вышла толстая, яркая, желто-красно-синяя. Отдавшая все силы и погибшая как старуха, земля снова становилась невестой, ожидающей посева. Ута вздохнула тайком: земля старше всех смертных женщин, но быстрее всех становится вновь молодой. Она проходит путь от ждущей девы до мертвой старухи за неполный год, а дочерям ее остается лишь вечно стремиться вслед, без надежды догнать.
Баба лежала неподвижно, притворяясь мертвой. Закончив плести, Льдиса опять взяла из рушника серп и отрезала колосья с верхушки косы. Это и был «спор», выросший над жертвенной кровью Бабы, святыня, которую надлежало бережно хранить до нового сева, до весны.
Княгиня перевязала «спор» красной тканой лентой, наклонилась и положила его на грудь Бабы.
– Умерла! Умерла! – кричали женщины, уже охрипшие.
Лежащую Бабу стали забрасывать травой, соломой, даже землей – хоронить. Другие женщины тем временем метали сжатые колосья в копны, освобождая место на «божьем поле».
Но вот главное было сделано. Раскрыли корзины и короба, расстелили скатерти на земле. Принялись выкладывать угощение – хлеб, пироги, жареных кур, кашу, кисель, яйца. От каждого небольшую часть подносили Бабе и клали возле нее, приговаривая:
– Угощайся, Баба! Мы тебя покормили, и ты нас кормить не забывай!
Женщины сели на копны, мужчины – на землю, и все принялись угощаться сами. Княгиня разливала брагу и пиво, каждый большак, получив чашу, кланялся, поднимал чашу к небу в стороне святилища, приглашал Перуна разделить питье и отливал немного наземь, потом опять кланялся и пил сам.
Стоял гомон, смех. Заиграли рожки, начались пляски. Матери родов притопывали, выплясывали на ниве, покормленной и уваженной в благодарность за тяжкий труд – рождение хлеба для рода людского.
Баба лежала не шевелясь, будто и правда умерла. Правая рука ее покоилась на груди, оберегая нечто ценное, но под наваленной соломой этого никто не видел.
Первый день все оставалось по-прежнему – Малуша не чувствовала ничего особенного. Искала себе занятия по хозяйству, но толочь просо или молоть зерно боялась – как бы тряска и усилия не подтолкнули дитя наружу, пока никого рядом нет. Иногда низ живота потягивало, но было совсем непохоже на то, чего она ожидала. Сама себе она казалась сосудом, полным до краев – качнись, и выплеснется. Или мешком, набитым сверх всякой возможности – только тронь, и лопнут швы, и потечет спелое зерно…
Заснула она почти спокойно, только ворочалась, как обычно, выискивая поудобнее положение для живота и не находя. А проснулась в темноте от ощущения, что лежит в луже. Сорочка ниже пояса и настилальник были мокрыми. Кое-как Малуша встала, на ощупь нашла другую сорочку, прикрыла шкурой мокрое пятно на постели и опять легла. Это был еще один грозный признак, что дело близится к разрешению. Через сутки она или получит на руки младенца – или будет лежать здесь мертвой.
Когда к утру начались первые, еще слабые схватки, Малуша едва не утратила мужества. Пока было не больно, но говорят, поначалу всегда так. Вот потом такое начнется, говорят, что захочешь умереть поскорее. А она одна…
Рассвело, лес стоял тихий: птицы давно отпели. Туман рассеялся, высохла роса на паутине меж стеблями травы, солнечный свет заливал поляну перед избушкой, как стоячая золотая вода. Малуша смотрела наружу через открытую дверь – так ей было спокойнее. Но ощущение беспредельности лесной пустоты подавляло ее. Что если они вернутся – Бура-баба и Князь-Медведь – а она лежит здесь мертвая… как горько, как обидно! Малуша рукавом вытерла слезы жалости к себе. Она умрет в полном одиночестве и даже не сможет ни с кем проститься! Даже с этой странной лесной семьей, что ее приютила! А уж кровная родня и знать ничего не будет… Им и невдомек, что не вернется их Малфа из леса дремучего, никогда, никогда!
Пока между схватками оставались долгие промежутки, Малуша вставала и расхаживала по избенке – от двери к дальней стене, потом обратно. Если она лежала, ей казалось, что ее затягивает бездна; на ходу было легче, она ощущала себя живой. Ей предстояло пройти долгий путь, чтобы вынести свое чадо из бездны в белый свет, и она совершала этот путь ногами – так ей было спокойнее.
Когда схватки стали сильнее, а промежутки сократились, Малуша уже не покидала лежанки. Вот если бы здесь была мать! Малуша закрывала глаза и воображала рядом Предславу: как будто та склоняется над ней, держит за руку… Мать хорошо знает, что и как – она рожала восемь раз…
Схватки усиливались, но одновременно сознание затуманивалось. Малуша жила как будто сразу в двух мирах: в одном она лежала на волчьей шкуре, всеми покинутая в глухом лесу, а в другой ее окружали какие-то три женщины, и она знала, что это Ута, Предслава и Обещана, ее подруга-бужанка, хотя они все три никак не могли сюда попасть. Но и сама она была не здесь, в избушке, а в какой-то палате вроде тех, о которых так много рассказывали Эльга, и Ута, и Святана, и мать, и другие женщины, ездившие с княгиней в Царьград. Малуше мерещились стены из красного марамора, золотые столпы, узорные полы – так ясно, будто она их видела своими глазами, хотя знала только по рассказам. Или это она видит свою кровь? Потом все заволакивала глухая тьма…
Новая хватка опоясывала болью, и Малуша, очнувшись, обнаруживала, что спала! Как она могла заснуть в такой час? И сколько времени прошло? Этого она совсем не понимала.
В открытую дверь по-прежнему струился дневной свет, значит, день еще не прошел. Но Малуша не удивилась бы, скажи ей кто, что уже не первый день она лежит здесь…
Лежит? Вынырнув из очередного провала, Малуша обнаружила, что стоит на коленях на постели, упираясь в стену, и шумно, натужно дышит открытым ртом. Так было гораздо легче, чем лежать.
– Ох, матушка… – задыхаясь, звала Малуша, страстно желая, чтоб ее мать оказалась рядом.
Предслава перенесла все это восемь раз, не умерла и вполне здорова. Малуша помнила, как рождались пятеро ее младших братьев и сестер, детей матери от Алдана – быстро, Предславу до бани не всегда успевали довести! Но то младшие… А первые родины – дело долгое, все так говорят.
У Предславиной бабки, Сванхейд, было одиннадцать детей. Она жива до сих пор, хотя от детей ее в живых почти никого не осталось. Только Тородд и Льдиса, нынешняя плесковская княгиня… Вскрикивая, Малуша зачем-то принялась вспоминать: Альвхильд умерла в Хольмгарде, девушкой, не дождавшись свадьбы – ее собирались выдать за Олега, Малушиного будущего деда. Ингвар погиб… Хакон умер в Смолянске… Мальфрид, ее бабка, умерла у ляхов… Эти люди, почти ей не знакомые, обступали лежанку, их полуразмытые лица лезли на глаза, и Малуше хотелось просить: уйдите, не мешайте, мне и без вас худо… Не тесните, дайте дышать!
Но Сванхейд все живет и живет… И она, Малуша, будет жить… По женской ветви она из очень прочной породы… У нее тоже будет потом одиннадцать детей… главное, справиться с этим, первым.
Сама Сванхейд откуда-то взялась рядом с ней, положила руку на плечо. Малуша воспрянула духом: именно этого она и хотела. Чтобы рядом была какая-то опытная женщина, знающая, как все должно идти, способная помочь. Она никогда не видела своей прославленной прабабки, но сейчас ничуть не удивилась, что та каким-то чудом перенеслась из далекого Хольмгарда в эту глушь.
– Ну вот, хорошо-то как идет! – донесся до нее голос Сванхейд, как наяву. – Хорошо ты встала, молодец. Ну, давай, тужься!
– Я вот чуял, что без нас все начнется… – раздался где-то поодаль мужской голос. – Как ты, бедная моя?
– Не трожь ее. Поди на солнышке посиди! А ты вдыхай поглубже и тужься, животом тужься! Чтобы сила низом шла. И дыши, а не кричи! Чем больше кричишь, тем больнее.
Малуша безотчетно послушалась, начала усиленно дышать… Очнулась. И вдруг увидела то, что было на самом деле: возле нее стояла Бура-баба, без личины, в красном платке, а у двери застыл Князь-Медведь, тоже с открытым лицом.
– Вы… воротились? – выдохнула Малуша, еще не веря, что хотя бы эти двое – не из ее бреда.
– Воротились! – Бура-баба ласково потрепала ее по плечу и отерла ей потный лоб. – В самую пору! А то на пустое место мертвецы сбежались было – учуяли кровь живую. Ступай, Медвежка, воды принести да там на печке погрей, скоро будем гостя обмывать!
От ее бодрого, уверенного голоса Малуше стало веселее: Бура-баба знает, что и как будет. Уже скоро, думала она, дыша и тужась «низом». Гостя обмывать… это она про дитя… гостя с той стороны… из колодца небесного, из бездны преисподней… Сбежались… мертвецы сбежались, она сказала. Толпа мертвых родичей собралась, провожая еще одного на этот, на белый свет. Выпроваживая… Ну, подтолкните! Чего встали?
– Толкай… те! – в досаде вскрикнула Малуша.
– Вот что я тебе добыла! – Бура-баба взяла ее руку, разжала стиснутый кулак и вложила в ладонь нечто жесткое, длинное, колючее. – Это «спор»! Самый «спор» и есть! Принесла тебе колосок. Держись за него.
Перевязанный красным пучок «спора» с «божьего поля» вместе с последним снопом отнесли в святилище, чтобы он там хранил силу для будущего урожая. Никто не заметил, что Бура-баба сунула к себе за пазуху один колосок, самый толстый. Ей требовалось немного «спора» на подмогу тому колоску ее рода, которому только пришла пора проклюнуться на свет.
– Держи его – он тебе силу придаст, а младенцу крепость. Ну, давай! Мать-Сыра-Земля в помощь!
Малуша изо всех сил сжала колос в ладони и глухо закричала. Она сейчас умрет, она больше не может… и повалилась назад, на шкуру. Между ног ее остался лежать какой-то мокрый трепещущий комок. Она не разу поняла, что это такое, но ощутила облегчение – как будто та мать-земля давила на нее всем весом, а теперь сошла.
– Вот и родился у медведицы медвежонок! – весело воскликнула Бура-баба и наклонилась, чтобы перевязать и обрезать пуповину.
Малуша лежала на спине, закрыв глаза и тяжело дыша. Она испытывала несказанное облегчение и ничего больше не желала в целом свете – даже стола царьградского. Вот теперь она стала зрелой женщиной, точно знающей, что к чему – где настоящее горе, где истинное счастье.
До нее доносился плеск воды, приговор Буры-бабы:
– Как не ведает сей гость ни своего имени ни прозванья, не ведает ни отца ни матери, ни роду ни племени, и ни страсти и ни боязни, в голове ни ума ни разума, в ногах ни скорого ни тихого хождения, так бы не ведали его ни хвори ни болезни, ни сглазы, узоры, прикосы и порчи, ни беды ни печали…
– Кто? Кто там? – нетерпеливо шептала Малуша, будто при звуке шагов долгожданного гостя.
– Шишечка! – бросила Бура-баба, окончив заговор. – Я так и ждала.
– Дай мне глянуть! – Малуша приподнялась, убирая волосы с потного лица.
Хотела сама проверить, как будто Бура-баба могла ошибиться сослепу, мальчика держит на руках или девочку. Охватило жгучее любопытство, захотелось поскорее взять его, рассмотреть…