Малуша усмехнулась, сворачивая тканину. Будет чем дитя спеленать и из чего себе рубашку сшить. Обойдя три березы и собрав с них дары, она решила, что хватит: надо и настоящим… то есть другим русалкам оставить. Может, не у нее одной в животе кое-кто шевелится…
С добычей они пошли обратно. На полпути присели под рябинами, одетыми в белые соцветья – Малуше надо было отдохнуть. Давно перевалило за полдень, на траву падали лучи яркого солнца, горячего уже по-летнему, а здесь была приятная прохлада. Малуша закрыла глаза, вдыхая свежий запах рябинового цвета, травы, земли. Никогда в жизни своей, прошедшей на дубовых плахах киевского двора, она не ощущала такую близость к Матери-Сырой-Земле, такой кровной общности с ней. Обе они носили и приплод свой обещали в один и тот же срок…
Теперь в лесу уже не было тихо, как зимой: в волнах мягкого шелеста березовой листвы искрами рассыпался птичий щебет. Здесь, в березняке, птиц было куда больше, чем ельнике возле избушки. Тамошних она уже запомнила: дятел, юрок, кукша – ей называл их Князь-Медведь. Малуша уже видела в мыслях, как через год будет сидеть здесь с мальцом на коленях и рассказывать ему, где чей голос. «Кей-кей!» – это кукша кричит, с черной шапочкой и рыжим хвостом.
– Ку-ку! Ку-ку! – вдруг бухнуло совсем над головой, и Малуша вздрогнула.
Безотчетно она задрала голову, пытаясь увидеть кукушку в березовых ветвях. Но тут случилось нечто, потрясшее ее даже сильнее.
– донесся из-за стены деревьев протяжный женский голос.
– Что это? – ахнув, Малуша поспешно поднялась на ноги и прижалась к березе, будто от опасности.
Только сейчас она осознала, как далек от нее весь род человеческий. Вот уже месяца три она не видела и не слышала других людей, кроме Князя-Медведя и Буры-бабы, – да и те не люди в обычном смысле. Она помнила, что на белом свете полно народу, но в мыслях ее они были далеко-далеко, за какой-то непроницаемой стеной. А услышав живой голос так близко, она испугалась, будто рядом заревело чудовище.
– У! У! – протяжно выкрикнула невидимая причитальщица.
– Ух! – ответил ей другой голос, тоже женский. – Ух!
– Это что? – с вытаращенными глазами Малуша повернулась к Князю-Медведю, который спокойно лежал под березой и даже не шевельнулся. – Русалки?
Она знала, что русалки издают крики навроде «у!» и «ух!». И сейчас как раз та самая пора, когда они гуляют в рощах и возле полей. Ей случалось в это время бывать с другими девками в рощах под киевским горами, и всегда их предостерегали от русалок. Но ни разу они их не слышали!
– Ку-ку! – гулко отозвалась невидимая птица, замыкая чародейный круг. – Ку-ку!
– завел уже новый голос, немного в стороне. И теперь уже два других отвечали ему:
– У! Ух!
– Это не русалки. Садись, что ты всполошилась? – Князь-Медведь похлопал ладонью по траве. – Здесь Любомирово льнище близко. Лен сеют да лелёкают.
– Лен сеют? А причитают чего? У них умер кто?
– Так это лелёкают, говорю же.
– Чего делают?
Порой в речи Князя-Медведя и Буры-бабы попадались незнакомые Малуше слова.
– Лелёкают, – спокойно пояснил Князь-Медведь. – На кукушку голосят. У вас так не делают разве?
– Нет.
– Обычай такой. Как услышишь кукушку – значит, из дедов кто проведать прилетел. Тогда заводят лелёканье – кто кого из своих поминает. И без кукушки можно – когда в поле работают, от пахоты до самой осени. А особенно когда с поля домой назад идут. Голосят, дедов окликают, чтобы в работе помогали. Бывают бабы, что красно лелёкают, они на всю волость славятся.
И, будто подтверждая его рассказ, со стороны невидимого за березами поля летело:
Малуша старалась успокоиться, но сердце сильно билось, дитя трепетало в утробе. Разноголосое «У!» звенело над рощей, отражаясь от берез, будто сами деревья причитают. Будто весь воздух вокруг полон невидимыми гостями из Нави, что в эту пору ходят близ живых.
– А ты знаешь, откуда кукушка взялась? – спросил Князь-Медведь.
– Откуда? Откуда все птицы. Из Вырия.
– Слушай, я тебе расскажу.
Князь-Медведь сбросил с головы медвежью личину и шкуру с плеч. Собираясь в дальнюю прогулку, он надел их на случай встречи с кем-то из людей, но сейчас ему стало жарко. Малуша, пользуясь солнечным светом, вгляделась в его лицо. Князь-Медведь казался ей самым близким на свете существом, кроме будущего чада, они хорошо ладили, но его лицо, виденное по большей части в полутьме, она так и не выучила за эти месяцы. Сейчас, при ярком свете дня, он казался моложе, а рыжевато-русые волосы отливали золотом. Прямые темные брови, пристальный взгляд серых глаз… Темное пятно на левом виске – и правда, похоже на небольшой след медвежьей лапы.
– Жил в реке Великой водяной, и был он такого вида, как будто змеяка-уж огромный, – рассказывал Князь-Медведь. – Пошла одна девка купаться без рубашки, совсем голая, – он бросил на Малушу насмешливый взгляд, чуть прищурив глаза, – а он и схватил ее. Иди, говорит, за меня замуж. Деваться некуда, пошла она. Он на берегу-то как уж, а в воде вроде как человек. Стали они жить. Родился сын у них, назвали его Соловушка. Через три года заскучала девка и стала просить: отпусти да отпусти матушку проведать. Не хотел ее Уж отпускать, да больно она просила. Он и отпустил. Пошла она с сыном к матери своей. Мать не обрадовалась, что у нее уж речной в зятьях. Поговорили они, и улеглись все спать. А пока девка спала, мать ее поднялась тайком и к реке пошла. Встала там и кричит: ужак, ужак, это я, жена твоя, выходи, забери меня. Он и вышел. А она хвать – и топором голову ему срубила. Аж вся река кровью наполнилась. Дочка ее встала, выходит к реке – а река кровью течет. Поняла она, что мужа ее в живых нет, и от горя сделалась кукушкой. А сын их – птицей соловьем. Вот она все летает, кукует, по мужу своему плачет. И кто ее слышит – тоже по родным плачет.
Малуша отвернулась, чувствуя, как глаза наливаются слезами. Раньше, живя в Киеве, она не была такой мягкосердечной, а теперь нахлынули жалостливые мысли. Об отце, убитом минувшей осенью в схватке с дружиной младшего Свенельдича, Люта. О Князе-Медведе, который тоже – не из обычных мужей. И если кто-то сгубит ее лесного мужа, ей не будет пути назад в белый свет. Только и останется жить птицей – между небом и землей.
Никогда Малуша не ощущала себя дальше от рода человеческого, чем в этот ясный весенний день. Она взглянула на Князя-Медведя: он лег на спину, вытянулся на траве и прикрыл лицо от солнца медвежьей личиной – будто спрятался в свою непостижимую звериную сущность.
Больше Малуша в такие дальние вылазки не пускалась. Бродила по окрестностям избы, собирала сперва землянику, потом чернику и малину, потом грибы и сушила все это в печке. К концу лета живот сильно вырос, так что даже обуться ей бывало нелегко. Грудь тоже заметно увеличилась, и Малуша с трудом узнавала себя – стройную девушку, тонкую, как стебелек, что легко носилась меж клетями на княгинином дворе. «Я сама теперь медведица!» – говорила она, тяжело дыша, и Князь-Медведь усмехался в ответ. Не верилось, что это пройдет и она не останется на всю жизнь такой огромной, неповоротливой, тяжелой, как сама земля.
В дождях и грозах миновал Перунов день. Князь-Медведь вовсе не высовывался наружу, и Малуша сидела возле него, слушая далекие раскаты над кровлей и пожимаясь от веселого ужаса. Однажды среди порывов бури раздался уж очень громкий шум падения; назавтра, когда дождь перестал, оказалось, что неподалеку от избушки рухнула здоровенная ель. Вот тут у Малуши вытянулось лицо от испуга, уже ничуть не веселого – упади такая ель на избушку, могла бы раздавить со всеми тремя обитателями.
Она уверенно считала себя за двоих, как если бы дитя уже было у нее на руках.
– Да нет же! – успокаивал ее Князь-Медведь. – Ты глянь, какой сруб – полвека стоит и еще столько простоит, ничего ему не сделается.
Но Малуша долго не могла отделаться от боязни, что Перун метил-то в них. Промахнулся малость…
После Перунова дня наступала пора жатвы. На окрестных делянках начинали зажинать озимую рожь, к Буре-бабе потянулись гости с подношениями – приносили небольшие хлебы из новой муки, просили пожаловать на Дожинки. Хлеба ни у кого не было уже месяца два, с тех пор как кончилось старое зерно, но урожай ожидался хороший. «Самое дело, чтобы в хлебе спор был! – объясняла Малуше Бура-баба. – А без спора нет умолота, и сколько ни съешь того хлеба, сыт не будешь. А будет хлеб споркий – съел кусочек, да и сыт, и на весь год хлеба хватит, если в нем спор есть».
Малуша только дивилась. Раньше она знать не знала, что хлеб бывает со спором или без спора. У княгини на столе он не переводился круглый год, и вся челядь ее была сыта, даже когда весняки уже ели «болотную хлебницу»[10] и толокнянку вместо ржи.
День ото дня Малуша все больше волновалась и прислушивалась к чаду внутри. Все должно было случиться к окончанию жатвы, к пирам Дожинок. Возле полей она не бывала и не знала, как там у людей, но Князь-Медведь говорил ей, что дело близится к окончанию.
– Завтра Буру-бабу на «божье поле» повезут, – сказал он Малуше однажды, вернувшись вечером.
– Для чего?
– У вас там в Киеве, что ли, и «божьих полей» нет?
– Это куда князь и княгиня работать ходят? Есть. И Эльга ходила. Я с ней бывала там.
– Ну вот, хоть это знаешь. У нас тоже князь и княгиня ходят. Завтра будут «бабу резать». За нашей волокушу с лошадью пришлют. Сама уж не добредет, стара совсем стала. Я с ней пойду, а ты останешься. Тебе опасно в такую даль, да на люди.
Идти на поле Малуша вовсе не хотела – она сама уже боялась, отвыкнув, больших собраний чужих людей. Но страшно было остаться одной на весь день или даже на два. Ведь если «режут бабу» – значит, жатва закончена. Отеки с ног у нее уже сошли, живот опустился и дышать стало заметно легче, а Бура-баба говорила, что это признак скорых родов. Несколько раз она замечала, как напрягается живот. Что если у нее все начнется прямо завтра, а она одна в лесу?
– Завтра не начнется, – утешал ее Князь-Медведь. – Бабка ж тебе рассказала, чего ждать. Да и начнется – оно не вдруг все пройдет. Мы воротиться успеем.
Малуша хотела ему верить. Что изменит один день? Ну, два – Князь-Медведь и Бура-баба вернутся по своим избам завтра к вечеру.
Вот Князь-Медведь простился с ней и ушел. Малуша проводила его до начала тропы и, хотя его спина, покрытая бурой шкурой, сразу исчезла, растворившись среди таких же бурых еловых стволов, не сразу вернулась к избе, а еще постояла, глядя ему вслед.
Там, куда он ушел, начиналась тропа в белый свет. Сейчас Малуша впервые подумала, что когда-нибудь – после родов, – ей придется туда вернуться. Она живет здесь уже полгода – половину дозволенного срока. Раньше этот год казался беспредельным и она лишь привыкала к новой жизни, но теперь, добравшись до середины пути, уже невольно высматривала в тумане его конец.
Но она не хочет отсюда уходить! Здесь ее дом, думала Малуша, присев на лавочку возле летней печи и глядя на избу, полузарытую в землю. Сруб из бревен в обхват, дерновая крыша, крошечное оконце… Здесь ей было хорошо. А что ждет ее и дитя там, в белом свете? Одна неизвестность.
Бура-баба стала совсем стара… А что если она возьмет и умрет? Понадобится новая на ее место. Малуша невольно прикинула на себя: что если она останется жить в избе Буры-бабы, исполнять ее обязанности?
Сидеть стало как-то мокро. Поднявшись, Малуша обнаружила на сорочке влажное пятно чего-то клейкого. От испуга облило дрожью. Ой божечки! Неужели… а никого нет и два дня не будет.
Живи она в Варягине, Ута не оставила бы ее одну в такой час, хоть небо падай на землю!
Но делать было нечего. Глубоко дыша и стараясь собраться с духом, Малуша отправилась в избу и прилегла.
«Божье поле» было невелико – как велит обычай, двенадцать шагов в длину и столько же в ширину. Однако, несмотря на невеликие размеры, именно оно обеспечивало хлебом всю землю плесковскую. Рядом высилось святилище на пригорке, окруженное рвом с земляной перемычкой, ведущей к входу. Высокие дубовые идолы с площадки взирали на «божье поле» у подножия пригорка – оно не входило ни в чьи родовые угодья и принадлежало только богам. Вокруг не было иных полей – святилище окружали могилы, и сами деды круглый год оберегали «божье поле» и жизнь своих внуков. Весной плесковский князь первым принимался здесь за пахоту, потом за сев; все работы годового круга начинались здесь, при свидетельстве старейшин всех окрестных родов. Здесь княгиня первой начинала жатву и здесь ее первой заканчивала.
Ближе к вечеру на «божье поле» собралась нарядная толпа: отцы с цветными поясами на беленых сорочках, матери в красных поневах. Пришли князь Судимер и княгиня Льдиса. В рушнике княгиня принесла серп.
– начала княгиня, встав у края поля и подняв к небу руки с серпом.
– У! – единой грудью выдохнула сотенная толпа. – Ух!
И казалось, кости дедов содрогнулись под покровом земли, отвечая на общий призыв.
Княгиня принялась жать рожь, продвигаясь встречь солнцу – так положено при завершении этого важнейшего в году дела, подводящего итог всем годовым трудам.
– начала свою речь Ута.
Она стояла впереди всех нарядных женщин, как самая знатная после княгини. Имеющая внуков, она уже не могла носить красную поневу и надела темную, но ее белый вершник был обшит узорным синим шелком, грудь украшали ожерелья из стеклянных и сердоликовых бусин, на синем очелье под белым шелковым убрусом блестел тканец из голубых шелковых и золотых нитей, с золотыми подвесками моравской работы. Дорогие уборы Уты, привезенные из Киева, славились по всей округе. Сама она к сорока годам заметно постарела – немного исхудала, побледнела, потеряла несколько зубов, на лице появились морщины, но даже сквозь них еще виден был облик юной миловидной девушки, какой ее знали в родных краях двадцать пять лет назад. Это сказывалась ее чистая, самоотверженная душа, не постаревшая ничуть, несмотря на бесчисленные испытания. С годами куда лучше стала заметна ее несгибаемая внутренняя сила – негромкая, неприметная, но всегда готовая подать помощь и заботу любому, кто в ней нуждался, но теперь подкрепленная богатым жизненным опытом.