Бухнулась, расшибая, наверное, колени, о твердый пол, деревянный, прикрытый лишь жесткой циновкой из колючей соломы. Ухватила за руку и сразу — к губам. А ресницы густые, пшеничные и трепещут. И хрипло, торопливо шепчет, поочередно целуя ладони, в лицо заглядывает, насмотреться не может:
— Ух, как хорошо, что княгиню-то упросила выехать с каретой навстречу. В ноги пала, молила: Елена Васильевна, миленькая, пустите. Мало ли что в дороге, а мужики — они на то мужики, неотесанные чурбаны. Лошадь повредила копыто, так беда ж не приходит одна. Чуяло сердце, Саша, мое, точно знало.
Сама причитает, и губами, губами — к рукам, лобызает. Поймает запястье, где колотится голубоватая венка, где кожа тонкая, точно пергамент, где Саша всегда вздрагивает, если языком так легонько вдоль пульса…
Душно-то как в избе, натопила снова Устинья. А Франт-то, гляди-ка… или это привычка, что сложилась годами? Наподобие как дрессируют собаку, будь то породистый пес аль облезлый Барбос без роду-племени даже. Так и у Саши. Ладонями княжескими гладкими ведет вдоль девичьей спины, прижимает, а та ближе клонится, ну точно ива к запруде. А этот — навстречу и весь плывет… кобелина.
Сейчас воздуха бы глоток ледяного. Пущин сухо кивнет в сторону друга и прочь, не заботясь, увидел ли, понял ль. Почти сбивая с ног Петра и Устинью, кого-то из младших мальчишек. Как был в рубахе — на холод. И ладно. Дверь скрипнет, за ним затворяясь, и Ваня рванет в сторону ворот, горло сдавивший. Лицо подставить морозному ветру, остужая, туман в голове разгоняя. Надышался гарью, аж в горле комок, да тошнит, как после рома тогда в Пирамиде.
Ни звука изнутри, только шорох. Пять минут, десять иль больше? Что-то грохнет, как будто тот чугунок неподъемный с печки свалился, в котором похлебка намедни томилась. Или, может топорик, ухват… что угодно.
Неторопливая, ровная речь Горчакова. Горький всхлип и снова шаги. Эх, как трубки сейчас не хватает. Может, добыть у Петра хоть махорки?
— Полинка, совсем одурела? Что ты себе позволяешь? Так кидаться к князю, точно право какое имеешь, пшла, негодница, вон… Что гость барина был должен подумать? Распутная девка, — глухая ругань Устиньи из-за двери, да сдержанный хохот Петра, что увещевает «дурную, безумную бабу».
— Полинка, дура, не хнычь, обычная бабья ревность. Ну, право, будет тебе. За космы не оттаскала и то хорошо. Она ж барина считай воспитала с пеленок, сколько он колени и локти расшибал у нас на зимовье, учился держаться в седле. Полно тебе. Замолчи, говорю. Дело-то молодое, влюбленное. Но и ты берега должна знать и не путать, куда тебе уж до князя. Дальше койки — ни-ни, да и то раз-другой. Тебе оно надо? А ежели принесешь в подоле?
Толкуют прямо в сенях, не ведая, что на крыльце второй барин. И двери распахнут, почти прибив тяжелою створкой. Девка пискнет и прочь рванется, кутаясь в шаль, оскальзываясь в лаптях на подтаявшем на дневном солнышке снегу, а нынче снова прихваченном холодом в лед.
Петр крякнет, почешет затылок мозолистой пятерней.
— Не осерчайте уж, барин, за это. Испужалась девка за князя, потому так вот вольно, как с ровней. Он ей выговорил уже все и прочь отослал. Велел даже тут оставаться, но чтобы духу не было рядом. Вы уж упросили бы как-то… Полинка — она дура такая, но за детворой крестьянской больше никто не присмотрит, ума не приложу, как без нее будут в поместье.
— Скажу ему, Петр, не тревожься. Франт… то есть, князь всего-то бесится с жиру. Ну, знаешь, не привык, что его запирают в постели, и слабость эта после. Погоди, вот окрепнет, еще просить прощенья приедет.
И сам не верит во все, что там мелет язык. Не слушает даже. А в голове, в голове — хороводы и вспышки.
Просто крепостная крестьянка, просто привязана к Саше. Просто переволновалась дурища, как прознала про травму и немочь барина молодого. Просто… просто, Ваня, ты слишком… ты слишком. Это все Лицей и дурные речи Фискала, что выбили из колеи, и вот обратно никак не вернуться. Это же Франт… Горчаков, чтобы он и какая-то безродная девка? Да полно… Не он ли — и полгода не минуло — там, у пруда, когда Иван и Настасья… гримасу еще состроил такую, точно на отвороте сюртука узрел раздавленного дождевого червя и кривился брезгливо, морщил аристократический нос.
— Благодарствую, Иван Иваныч, Полинка-дура нам ведь как дочка…
— Не стоит, Петр, ступай. Там надобно что-то еще приготовить к отъезду.
— Проверю, как скажете, барин, — и кланяется низко, и руки к груди прижимает.
Воротится в избу, где князь еще не соизволил подняться. Он хмур, точно осенняя туча — серая, низкая, почти задевает за кроны деревьев, что вот-вот продерут основание, и ледяные потоки хлынут на землю, и разверзнутся хляби, и утопят в грязи.
Встанет ровно напротив, неосознанно складывая руки на груди. Князь же дернет щекой, отвернется, и голос, как будто проповедь кто читает — монотонно и ровно:
— Матушка прислала лошадей и карету, выезжаем немедля. Пусть солнце уже клонится к закату, но тройка быстро домчит, и моргнуть не успеем. Полина молвила, ради нас и ужин задержут, — не смотрит, пылающие губы кусает. Лицо все горит от близости ль очага, от духоты ли. Или девка дворовая успела к ним приложиться, и молодая кровь бурлит теперь жаждой и силой.
Но Ваня отвечает спокойно, как будто чужому, как будто не рвется в груди, как будто не завывают в затылке трубы, не стучат по темени барабаны:
— Вели крестьянке отправиться с нами. Петр сетовал, что в поместье без нее никуда. Ежели так, княгиня не будет довольна, а мы поместимся все. Не дело серчать за такую тревогу.
Отошел к окошку узкому темному, все вглядывается в закат, что пышет за чащобой пламенем, красные отблески кидает на снег. Красиво, как на картине.
Не вздрогнет от касания к плечу почти просящего, робкого:
— Жанно… Ваня, я хотел, то есть должен… Нет, все не так, не о том… Да погляди ты на меня, наконец, — почти рванет на себя, отворачивая от запотевшего уж стекла, заставив глянуть чуть снизу вверх, прикусив губу до боли, чтобы запереть все слова глубоко, чтобы не прорвались, не смели.
Мало ли, что было раньше, мало ли, что будет теперь. Ни один не клялся другому до гроба, и вообще — это все позади, разве нет? Все, что было у него с фрейлинами ли, горничными ли княгини Волконской. Вот и Саша…
— Не тревожься, князь. Я не майская роза, что пожухнет от холодного ветра. Что мне девки твои? Все, кто были и будут. Я и сам… ну, ты знаешь.
Отстранится, неловко, как будто бы походя и случайно, роняя ладонь Горчакова с плеча. Добавит:
— Слишком много думаешь, Франт. Ни к чему это все, нам к тому же пора отправляться, чтобы не сильно заполночь в поместье явиться.
— Ты холодный стал тотчас и колючий. И за двери вылетел, точно заяц, за которым свора борзых несется. Я хочу объясниться. Полина, она…
— … т в о я крепостная. Уверен, что мы должны говорить о каждой фрейлине, горничной или крестьянке, что побывала в твоей постели или моей? Что опускалась перед кем-то из нас на колени? Кому мы юбки на головы задирали в темных аллеях? И года не хватит, ты не находишь?
Нарочно грубо, развязно. Чувствуя, как черный змий обвился вокруг шеи и давит, а еще так тихо шипит и впивается ядовитыми клыками в яремную вену, впрыскивает в жилы тягучую тяжесть, что жжется, мешает и в мыслях раскрывает картинки… князь обнаженный на высокой перине, и дерзкая крутобедрая девка распускает волосы по плечам, над ним склоняясь. Князь опускает ресницы, и ресницы трепещут, а пальцами-то впивается в бедра, направляя и темп задавая… и груди налитые колышутся в такт движениям резким, и Франт приподнимется, чтобы к яркому, торчащему соску прижаться губами…
— Ваня, это было раньше, и сейчас не по чести. Как можешь попрекать тем, что минуло, и ставить в вину?
— Я не ставлю!
Пущин рванется, впечатывая кулак в бревенчатую стену, немного приходя в сознание от боли. Так, точно был под гипнозом, да спал морок.
— Что с тобой, Жанно? Зачем говоришь ты такое? С Полиной всякое было… когда-то, но разве сегодня… Разве я хоть раз дал причину, чтобы так вот со мной?
Кажется, или дрогнет голос звенящий? Нет-нет-нет. Нет, Александр, не надо, не смей. Жанно трясет головой, и отросшие пряди цвета спелых каштанов разметает по вороту и плечам. Зажимает ладонями уши, едва в силах на ногах устоять, не согнуться.
Это все тревоги последних недель, голова, полная разброда и смуты. Это болото, что затянуло разум, что за волосы тянет на дно, заставляя разевать рот в беззвучном крике, захлебываясь мутной жижей и тиной. Не дышать… не дышать… не дышать.
— Ваня, ты не в себе как-будто, а головой, между тем, ударился я. Давай сейчас мы с тобой просто присядем…
Не успеет закончить. Петр кашлянет снаружи в кулак, не смея порог перешагнуть, не смея вмешаться в господскую ругань.
— Прощения просим, баре, но коли не отправиться тотчас, застрянете тута. Чую, буря грядет, небо на севере тучи сплошь затянули. Снег повалит, самое долгое, через час али два, и после к поместью будет никак не пробиться.
Петр топчется на крыльце, отводит отчего-то глаза и тут же спешит обратно к карете, проверить еще раз упряжь, шикнуть на беспутную Польку, чтобы языком не молола, сидела в углу, скромно потупив глаза, и не лезла.
Пущин, не дожидаясь, — вперед. В каком-то будто тумане. Заберется в карету, точно ничего не видя вокруг. Устинья беспрестанно лопочет, толкает в руки Коленьке, что рядом с кучером примостится, котомку с едою. Точно они не за несколько верст до поместья, а в Петербург собрались. Князь, пошатнувшись, поднимается следом, досадливо отталкивая крестьянские руки, что норовят поддержать. Усядется к Пущину близко. Тот глаз не откроет, но вздрогнет, когда бедро к бедру прижмется так плотно, когда пальцы скользнут в ладонь немудреною лаской.
Закроются двери, и экипаж двинется, покачиваясь от ветра, что дует сильнее и злей завывает.
Темно, и бесконечная качка, и горячее дыхание щеку опаляет. Так близко. Полина таращится, как сова или филин, ни на миг не моргнет, не попробует отвернуться. Молчит. Слава Богу молчит, не шевельнется даже, не пискнет.
Карета плывет по лесной дороге, точно корабль, что качается на волнах из стороны в сторону, усыпляет. Голова спутника дернется, откидываясь на плечо Горчакова, тот лишь немного сместится, устраивая Жанно удобней. Запустит пальцы в волосы, легонько погладит затылок. Ваня вздохнет, пробормочет что-то, причмокнув. Удастся разобрать только: «Саша»… «не надо».
Заломит что-то в груди от невозможности при посторонних прижаться к макушке губами, шепнуть, что все хорошо еще будет. Все будет, Жанно, вот увидишь.
— Твой друг, наконец, задремал. Сколько месяцев, Саша… — Полина рванется вперед и падает прямо на пол кареты, чтобы снова ухватить за ладонь и прижаться губами. — Ты не забыл ведь о нас, не забыл? Не забыл свою дорогую Полину? Знаю, что думал, и думала я. А теперь ты вернулся и скажешь всем, не позволишь. Ты наследник, а они все уже решили, и я знаю, так принято. Только, Саша…
Сбивчиво, жарко беспрестанно и жадно целуя, не метясь особо, куда попадет — в край подбородка, губу, куда-то между шеей и ухом. Все время норовя обнять за колени, уткнуться лицом, прижаться покрепче. Александр отстранит ее осторожно, поможет подняться.
— Не пристала князю подобная связь. Надеялся, ты поймешь все сама за прошедшее время, Полина. Займи сейчас свое место и не позорься. Верю, что возьмешься за ум, и матушке не придется отсылать тебя в дальний уезд. Для твоего же блага, Полина.
— Значит, так вот? Как скаже…те, барин. Посмотрим, как б у д е т е рады вернуться домой. Собиралась предупредить, чтобы могли подготовить отпор, но при таком вот раскладе. Нужды, как видимо, нет. Вам, думаю, т а к а я очень даже подходит, — выдаст, глотая слезы или обиду. И тотчас замолчит, кутаясь в безразмерный тулуп в самом углу не такой уж просторной кареты.
Замолкнет, наверняка, ожидая расспросов и, может быть, каких-то слов еще и поступков. Извинений сбивчивых, увещеваний и горечи даже. Вот только разве когда Горчаков за таким был замечен?
Ему не смешно и не стыдно. Точно пусто внутри. Наверное, очень сильно устал. Какой-то нескончаемый день, да еще дурная охота. Сейчас даже мысли заплетаются в голове, как язык — после чарки-другой настойки покрепче. Что же, сейчас он просто немного поспит, а там уже и прибудут в поместье. Поместье, и он будет дома, там, где и стены, говорят, помогают, где в принципе не может случиться плохого.
Ведь правда не может?
========== Часть 21. ==========
Комментарий к Часть 21.
С днем рождения тебя, дорогая!
Голова наутро тяжелая, так вот просто не подымешь с подушки. Как в тот раз, когда сидели до темени у дядьки Сазонова, да в печку дровишек подкидывали, потому как Кюхлю знобило. А наутро оказались все в лазарете у Франца, надышавшися дыму, что пошел отчего-то совсем не в трубу, а в комнату да в благородные глотки молодых лицеистов.
Однако лежанка сейчас больничной совсем не чета. Перина — не придумаешь мягче. Вместо тряски дорожней — покой.
Только вот последняя память — угловатое плечо Горчакова в карете, да въедливый взгляд крестьянки Полины. Неужто спал до той поры крепко, что его на руках — до постели, как девицу, лишившуюся чувств и сознания.
Морщится, потирая затекшую спину и немного пониже. Вот уж позор, коли правда. Но ныне отыскать бы одежду, да расспросить кого обо всем происшедшем. А наперво разобраться, который уж час, и что же вообще происходит.
Отглаженные рубаха и брюки находятся подле кровати, в уборной — кувшин с едва теплой водой и кусок кусачего мыла, небольшая лохань. Умывание немного бодрит, и пригоршня-другая влаги на шею позволяет стряхнуть остатки сна, как высохшие иголки сосен после прогулки по парку.
За дверьми спальни неожиданно тихо, и Ваня ловит у лестницы смешливую служанку в чепце. Та жеманничает и все время принимается зачем-то хихикать, точно ее безудержно кто-то щекочет. Едва-едва удается вразумить непутевую.
— Красавица, — по привычке флиртуя, — мне нужен Александр Горчаков, где я могу отыскать светлейшего князя?
— Ох, барин… Александр Михайлович… они еще не поднялись. Так притомились с дороги, уж сильно за полночь вернулись, так хозяйка велела отсрочить и ужин, и представление гостей, и невесты.
Тараторит что-то дальше неуемной трещоткой. А у Вани в голове — отчего-то колокола и набаты. У Вани беспрестанно зазывают к обедне. У Вани кавалерия атаку трубит, а в груди будто рвутся незримые струны. Лопаются одна за другой и хлещут наотмашь, взрезая белую плоть кровавыми, глубокими ранами.
— Барин? Вам неможется, барин? — хватает за руки, пытаясь удержать иль образумить, но Ваня лишь оттолкнет прочь дуреху и помчится по коридору куда-то… спотыкаясь уже на ступенях о юную барышню.
Маленькая, как ребенок, хрупкая и красивая, как французская кукла из тончайшего фарфора цвета первого снега. У нее локоны-пружинки по плечам и глазищи, как небо. Огромные, чистые, как слеза. В них хочется смотреть и тонуть, а к ее ногам упасть, поклоняясь, как Деве Марии.
Она — само совершенство, он слагал бы в ее честь поэмы и оды. Она настолько прекрасна, что слезятся глаза и даже что-то замирает в груди. Она е м у, безусловно, подходит. Краснеет очаровательно мило и приседает перед ним в реверансе, тупит взор, придерживая широкие юбки.
— Нас не успели представить, сударь. Я — Анна Долгорукая, дочь барона…
— Анна Петровна, право, я вас обыскалась. Что ж вы, голубушка, поднялись спозаранку, и дух ваш тут же простыл? Что помыслят о вашем воспитании Михаил Алексеевич, Елена Васильевна? А Александр Михайлович, не приведи-то то Боже. Какой женой вы зарекомендуете себя князю? Болтать в чужом доме с незнакомым юношей, что, к тому же, едва и одет… — седая, сморщенная старушонка в цветастой юбке тянет за руку госпожу и все еще продолжает той вполголоса что-то пенять.
Девица краснеет, возражает робко, но твердо, а потом возвращает взгляд Пущину, и тот понимает. Он никогда не сможет ее ненавидеть.
— Простите, сударь, мою нянюшку. Аксинья обо мне чрезмерно печется, и я все еще не услышала вашего имени.