Лицеисты - Мальвина_Л 2 стр.


Пущин наверняка вернется в комнаты лишь перед самым закатом: с красными распухшими губами и все еще мутным, мечтательным взором. Повеса… А Горчаков до полуночи будет думать, что… представлять, как…

— Ты помешался, Франт. Помешался на нем…

Князь вздрогнет, как от розги вдоль спины наотмашь. И лицо пылает, как бывает, когда склоняешься низко к камину, тянешь озябшие пальцы с мороза, чтобы согреться, но обжигает…

— Не понимаю тебя, Обезьяна, — холодному высокомерию обучен с пеленок.

Тот, кто знает себе цену. Тот, кто расписал свое будущее поминутно. Тот, кто никогда не видел в нем, в этом будущем, шебутного мальчишки с горящими углями глаз, со смехом, бубенцами звенящим в пустых коридорах Лицея, на тенистых аллеях парков. И кожа… прозрачная, бледная. Кожа, которой так хотелось коснуться. Вскользь пальцами… вскользь немеющими губами…

— Из наших только Тося, наверное, не видит, как ты смотришь. И то потому, что не видит вообще ни черта. Да и сам Жанно, конечно, потому что ветер в голове и французские стихи.

…и девчонки.

А еще это “Oui, ma chèrie”, что иногда ночью выдыхает в подушку мальчишка, наверняка прихватывая зубами плотную ткань, наверняка вскидывая бедра или, напротив, вжимаясь ими в твердый матрац, представляя под собой белокожую деву… И Горчаков не может не думать, не представлять… Никак не получается отогнать от себя окаянные мысли-виденья. Закусывает губы до крови, а иногда больно сбивает костяшки о стену, чтобы избавиться, чтоб перебить…

— Придумал себе черти что…

И нет, не пытается отрицать или скрыть. Потому что и скрывать-то нечего, боже. Ведь горечь она только здесь вот, в груди, под ребрами, что уже давно будто стянуты шелковой лентой так плотно, что ни вдохнуть, ни улыбнуться, ни попробовать засмеяться. Никак.

— Саша, я беспокоюсь. Ты понимаешь, что это угрожает всему? Если дойдет до кого-то, будь то советник, кто-то из профессоров или надзирателей, дядька… а если из лицеистов? Это не только твоя репутация, Саша. Это и Пущин. Это весь наш выпуск, светлейший князь.

О чем ты говоришь, Обезьяна? Ведь все, что есть в моей голове, останется в ней же. Ведь я не посмею, я не смогу… я никогда.

… я все отдал бы за то, чтобы хоть раз… За него.

— Он очень красив. И ветреный, как девчонка. Иногда кажется, когда он смеется, ангелы на небесах замолкают, чтобы послушать. А может быть, он и есть один из них? Ангел, падший на землю, чтоб искушать… Я никогда такого не чувствовал, Сашка. Слышишь, Пушкин? Ни разу за все мои годы.

Он поражается сам себе и захлопнул бы рот, заштопал бы суровыми нитками, да вот только с губ уже слетело так много. Все, что клялся себе запечатать там, глубоко, не выпустить никогда. Наверное, и Пушкин шокирован: увидеть Горчакова таким распаленным, отчаявшимся, почти не в себе.

Горчакова, у которого такие бледные губы, и пальцы впиваются в край стола так, что слышится скрежет. И почему-то горький комок застревает в горле, и какая-то безумная жалость плещется в венах, потому что эти глаза, потому что…

Потому что Пушкин читает в его лице обреченность.

— Ты же не думаешь, что я дурак, Обезьяна? Что я сделаю нечто… скомпрометирую…

— Сегодня пополудни едва не скинул со ступеней флигеля Настасью, когда та вздумала посылать Ивану зазывные взгляды. Что будет в следующий раз? Утопишь в пруду? Горчаков, тебя ревность рассудка лишает. Боюсь, ты не можешь контролировать это.

Громкий треск эхом прокатывается под каменными сводами арки-библиотеки, когда перо в руках князя ломается пополам. Он трет остервенело скулы, будто пытается скрыть проступивший румянец, избавиться от малейших намеков на смущение. Свидетельства того, что прав Саша Пушкин. Позорно, до стыдного прав.

— Я справлюсь, Обезьяна. А ты не…

Ты не будешь трепать языком со своими дружками и фрейлинами, к которым порой пробираешься в койку. Не посмеешь, не скажешь никому о промашке, о слабости великого князя, потому что… Хотя бы потому что Иван Пущин — твой лучший друг.

— Мы же дружим с ним, Саша. И комнаты наши рядом, ты знаешь. Правда думаешь, что я бы смог или захотел? Совсем рехнулся со своими тут чувствами.

И кулаком в плечо, не больно, легонько, дружески. Как поддержка, как молчаливое: “Держись, Саша, держись”. Как призрачное объятие. Как рука, ухватившая над пропастью за ворот камзола. Как дуэльный револьвер, что в назначенный час палит в воздух — не в грудь.

Горчаков лишь кивнет, пытаясь вернуться к книге. Все тщетно, потому что никак не прогнать из головы этот облик, голос и смех. А еще длинные-длинные ресницы, что наверняка отбрасывают на щеки глубокие синие тени, когда он закрывает глаза, опуская голову на жесткую подушку.

*

— Эге-е-е-ей, библиотечные крысы. Все гранит науки грызете? Зубы же сточите, право!

Врывается в библиотеку через каких-то четверть часа. Неугомонный, лохматый, живой. У него глаза темные и блестящие, а еще припухшие губы. От ворота его камзола наверняка пахнет цветами, которые он таскал поутру с дворцовых клумб для очередной пассии.

Горчаков захлопывает книгу, понимая, что попытка выучить урок провалена окончательно. Пушкин хмыкает, бросая на друзей заинтересованный взгляд из-под полуприкрытых век.

— Какое солнышко теплое, братцы! Так и тянет — сдернуть камзол и рубаху — и в пруд. Так ведь дядька Сазонов уши открутит… А девушки, девушки, друзья мои, они ведь цветут и благоухают, как розы, и взор разбегается…

Он тараторит взахлеб, размахивая руками. У него румянец заливает белую кожу, у него звезды в глазах и кажется, что воздух вокруг серебрится от смеха. Он пахнет беззаботностью, счастьем, он пахнет любовью.

А Саша понимает вдруг, что нечем дышать. Трет горло, все дергает за верхнюю пуговицу камзола, пытается расстегнуть. Дергает, дергает, еще немного, и вырвет “с мясом”…

— Что с тобой, Саша?

Поток смеха и болтовни иссякает внезапно, и вот уже ладонь — на плече, вот уже глаза с беспокойством — в лицо. И тыльной ладони — ко лбу.

— Весь горишь. Заболел. Пушкин, черт неуемный, опять таскались купаться? Ведь говорил же… Не дергайся ты, князь, дай расстегну, задохнешься.

Ловкими пальцами — пуговицу, другую. Камзола, рубахи. В стороны — жесткий воротничок. И дышится легче, пока эти пальцы не касаются кожи. Вздрогнуть, от россыпи мурашек, от расширившихся напротив зрачков. Так, что прямо сейчас — в эти бездонные ямы. И ни один из лекарей не поможет, ни одна из заморских микстур доктора Франца.

— Д-душно тут что-то. С-спасибо, — и резкий отрывистый кашель, чтоб заглушить смущение в голосе, трепет. Чтоб спрятать, чтобы не понял.

— Спасибо?! Ха! Пушкин, Обезьяна, ты слышишь? Сам Франт меня благодарит! Впервые за все время, между прочим.

И осекается, уставившись на часто вздымающуюся грудь Горчакова. Словно тот долго-долго бегал по парку, а сейчас, того и гляди, рухнет без сил.

Губы пересыхают, когда взгляд мальчишки цепляется за них, зависает. Жарко так, что хоть сейчас — с берега в пруд. А можно и из окна.

— Так, что там нам велено было выучить к классу?

Пушкин давится воздухом — смеется беззвучно. Горчаков думает, как хорошо, что Пущин пока еще не добрался до трубки. Он ведь умрет, если увидит, как эти губы обхватывают мундштук. Рухнет под ноги военным трофеем.

— Прошу меня простить, господа.

Быстро, как можно быстрее — на воздух. Проветрить голову хоть немного, в последней надежде выбросить, забыть всю эту блажь, эту дурость. Как Пушкин забывает формулы на математических науках. Как Костя Данзас швыряет камешки в пруд.

Последняя надежда сохранить трезвый рассудок.

Последняя надежда остаться в живых.

Последняя.

…тщетная.

========== Часть 3. ==========

Комментарий к Часть 3.

https://pp.userapi.com/c639624/v639624352/259a3/8Zksha8Jv28.jpg

— Меня Иваном зовут, — шепчет торопливо, не переставая покрывать быстрыми поцелуями девичьи щеки.

Селянка краснеет, бормочет что-то неслышно, увернуться пытается. А у самой глаза сияют как звезды, такой в них восторг, обожание, нега. Конечно, один из птенцов императора. Сам Иван Пущин — любимец фрейлин и княгинь.

— Сладкая. Какая ты сладкая, Анастасья…

— Барин, да что же это… Пожалуйста, барин, увидят. Не здесь, не сейчас. Барин… Иван Иванович…

У него голова от нее кругом, и так тяжелеет внизу живота, и в висках — канонады залпов. Она пахнет весной и ромашками. Она такая маленькая и тонкая, что даже он переломил бы пополам без усилий. Она…

…она сжимается вдруг испуганной мышкой, отодвигается тихонько, за спину его пытается спрятаться. Горчаков появляется ниоткуда. Скорее всего, просто прогуливался по аллеям, думал свои странные думы. И вот…

— Барин, князь… Александр Михайлович, право…

У нее красные пятна на скулах вспыхивают ярче тех маков на поле за селом. Тупит взор и нервно дергает завязки съехавшего набок чепца.

— Свободна…

Резко и холодно, как кнутом гнедой вдоль ушей, чтобы ускорилась, не упиралась, чтобы не оскальзывала в мутной жиже осенних ухабов… Так и на лошадь не смотрят — будто и не девчонка, а безликий предмет. Кажется, книгам в библиотеке и тем Горчаков отдает больше чувства, скользя по корешкам длинными пальцами, задумчиво гладит, переворачивая страницы.

Вскидывает на друга-сокурсника обвиняющий взгляд, и кулаки сжимаются сами собой. И злость ударяет в голову, как молодое вино.

— Франт, да как ты посмел?

Всполохи застарелой боли в глазах слепят вспышками молний, отдаются в затылке рокотом прокатившейся грозы где-то вдали. Но князь лишь дергает бровью надменно, и холодная усмешка-оскал искривляет красивые твердые губы аристократа.

— Распыляешь себя по мелочам, друг мой Жанно. Вчера Мари, сегодня Настасья, потом — Ольга, кто дальше? Скажи, тебя не тошнит? Они же с каждым готовы, и пробу ставить негде.

Ледяное равнодушие льется из князя как поток чистейшей воды, хлещущей из-под земли. Такой, от которой ломит зубы и почему-то — сразу глаза. Ледяное равнодушие с хрустальными крупицами презрения, что острыми гранями царапают где-то в груди. Упрекают…

— Тебе не должно быть дела, Горчаков. Ты не отец мне, не брат даже, ты не…

— Я твой друг, ты забыл?!

Срывается на крик, и пичуги, воркующие в густых сплетениях ветвей над головами, испуганно замолкают и тут же взвиваются вверх, истошно визжа и хлопая крыльями. Князь морщится, стряхивая с камзола невидимые глазу былинки и другой призрачный мусор.

И на какую-то секунду мелькает мысль: что, если стыдится — этой вот вспышки, своей несдержанности, этого странного гнева?

Пущин не понимает. Не может разглядеть мотивов поступка. Не забота, не волнение и не тревога. Какие здесь опасности или бесчестье, боже? Всего лишь селянка, всего лишь невинная забава, каких столько было уже, а будет и того больше.

— Не понимаю, — признается, покаянно склонив голову, и челка падает на высокий лоб, застилая обзор. Князь сжимает губы плотнее, и, кажется, отдал бы сейчас полмира за трубку или добрый глоток крепчайшего рома.

— Ты и не должен. Просто… Иван. Уймись ты уже. Посмешищем станешь или дрянь какую-нибудь мерзкую подцепишь, не приведи…

Осекается на полуслове. Замолкает, трет устало виски, как будто бы нестерпимая мигрень разыгралась, как будто бы в голове шумит так, что даже собственных мыслей не слышно. И синяя венка на шее вздувается, пульсирует, бьется. Иван прячет руку в карман, ловя себя на странном желании — потянуться, коснуться, скользнуть кончиками пальцев по шее…

Он очень устал, князь Горчаков, думает Пущин, исподволь следя взглядом за скованным силуэтом. Словно его мучает что-то, гложет, грызет изнутри окровавленными клыками, язвами гнойными разъедает. А он терпит молча, не жалуется. Только вены все вздуваются уже на висках, а еще отчего-то ощутимо пахнет тревогой, что разливается в воздухе предвечерней прохладой, щекочет легким перышком шею, пускает по коже мурашки.

— Князь… Саша…

Не знает, что хочет, что должно, что позволено сказать вот сейчас, когда взгляд так туманен, отчаян. Когда твердые ладони ложатся на плечи и жгут даже сквозь несколько слоев лицейской одежды.

Отдернет руки, как от испуга. И всплеск изумления беззвучным возгласом застынет на округлившихся губах. Шарахнется в сторону с какой-то непереносимой мукой, которую не получится больше скрывать.

— Ты прав, я не должен. Прими мои извинения, Жанно. Классы бесконечные эти, и дома не очень спокойно. Матушка захворала…

Быстрый, короткий полупоклон. Развернется на каблуках, оставляя на песчаной дорожке глубокие борозды. Будто шрамы. Иван недоуменно моргнет раз, второй, глядя в удаляющуюся напряженную спину.

— Саша? Князь, да постой…

Догонит вприпрыжку, обхватит за плечи, как-то смутно отмечая, как каменеют под его пальцами мышцы.

— Случилось чего? Ну, хочешь, поговорим? Я — никому, ты же знаешь… Саша, я же вижу, с тобой творится что-то уже… Уже не первый день, не неделю. Сам не свой, и будто что-то гнетет постоянно.

Ухмылка горькая как полынь на губах. И взгляд точно лампадка, в которой погас огонек.

— Это пройдет, друг мой, мой милый Жанно. Когда-нибудь это пройдет.

Снимет руку с плеча осторожно, на мгновение дольше, чем нужно, задержит в ладонях прохладную мальчишескую кисть. Покажется, борется с желанием прижаться к пальцам щекою… Примерещится же такое.

Кивнет и снова быстро зашагает по тропинке оставив позади Пущина — опешившего и будто смущенного чем-то неведомым, чем-то смутно-тревожным, заполнившим изнутри неясными предчувствиями, надеждами…

Скроется за первым же поворотом, следующим за изгибами пруда. И только уставшее, затухающее солнце мелькнет напоследок червонным золотом в волосах князя.

Иван опустится на скамью, вглядываясь стеклянным взором в опустевший парк. Не заметит, как похолодает, как налетит промозглый ветер, как черные тучи сгустятся, притягивая небо к земле.

〜 Что же терзает тебя, светлейший князь?

Отчего же мне кажется, что самого главного ты не сказал? 〜

========== Часть 4. ==========

Комментарий к Часть 4.

https://pp.userapi.com/c840222/v840222352/c97a/VB1OOTH-qo0.jpg

Стены плывут перед глазами, и князь, пытаясь удержаться на ногах, цепляется за тяжелые портьеры, почти обрывает. Ругается невнятно сквозь зубы как дядька Сазонов, когда думает, что его не слышат. Вваливается в библиотеку, что по-сути — переход, соединяющий флигель-лицей со дворцом. Виснет на одном из шкапов, вываливая походя редчайшие книги на пол.

— Саш, Сашка, ох, Боже, да что же ты так, горемычный…

В этой части лицея темно в этот час, и последние отблески дремлющего дня просвечивают сквозь высокие окна золотисто-кровавым, окутывая комнату зловещими тенями. Переход во дворец не охраняют, и Пущин только надеется, что Горчакову не хватит дури вломиться…

— Саша!

— Пр-росто уйди с м-моих гл-лаз, — он и языком-то ворочает едва-едва, видимо, тот самый ром, который Тося припас для их праздника в эту субботу, а потом сбился с ног, разыскивая злосчастную бутыль, не дядька Фома прикарманил, а кто-то другой.

Кто-то, кто все еще болтается на занавесках, пропади они пропадом, и оглядывает залу с таким пьяным высокомерием, что впору бы рассмеяться и как-то оттащить несчастного в комнату, но…

Но мутный взгляд вдруг фокусируется на Иване, и всплеск пасмурной тоски там, в глубине, такой силы, что буквально сметает с ног, заставляя и Пущина ухватиться за стену, дабы не рухнуть, придавленным чужим отчаянием.

“Что? Что тебя гложет, Саша?”

— П-пущин, уй-й-йди, заклин-н-наю.

— Саша, что ты творишь? Нельзя же туда… дворец ведь… запрещено… император…

Пущин бормочет сбивчиво, а потом частит, тараторит и все время оглядывается, дрожит как лист на ветру, ожидая, что вот-вот нагрянут надзиратели или дядьки. Или сам директор Фролов с насупленными бровями и трубкой, зажатой брезгливо скривившимися губами.

— Дворец-ц-ц-ц, Пущин, фр-рейлины, п-нимаешь? Княж-ж-жны и принцес-сы. Ласковые и мягонькие, ла-а-а-асковые. Ты ж-же помнишь, какие они ласковые, Ваня? К-конечно ты помнишь. Л-любишь фрейлин и горничных, Пущ-щ-щин? Ц-целовать… сладкие губы. Гл-ладить, да, Ваня? Чем я хуже, ск-котина ты?..

Назад Дальше