Паучьи тропы - Дарт Снейпер


========== Hannibal ad portas ==========

– Говоря об античных верованиях, мы вынуждены выдвинуть на первый план такое понятие, как фатализм, – он начинает вести лекцию ещё до того, как за ним закрывается дверь аудитории, и мы – две сотни горящих глаз – зачарованно смотрим на него, готовые последовать за этим человеком, способным увлечь за собой не хуже Наполеона. Ремус Люпин, моложавый, подтянутый, но весь какой-то усталый и серый, опускает видавший виды портфельчик на высокий преподавательский стол и оглядывает нас, будто выискивая тех, кто готов с ним поспорить.

– Фатализм этот проявлялся в первую очередь в убеждённости людей античности в их незащищённости перед богами. Божественное начало у греков, а позже и у римлян противопоставлено человеческому: народ понимается как детище богов, не смеющее ослушаться, обязанное принимать и кнут, и пряник без обвинений и упрёков. Именно поэтому складывается культ героя – это своего рода следствие слияния фатализма и идеи свободы. Если будет угодно, некий оксюморон. Так вот… Образ полубога, близкого людям и способного защищать их перед богами, быстро стал невероятно популярен в частности потому, что все стихийные бедствия, а также отсутствие урожая, аномальную жару или, напротив, аномальный холод греки напрямую связывали с недовольством богов – и тогда богов полагалось задабривать. Или же противостоять им.

– Но разве греки не считали богов своими учителями… или… ну… кем-то вроде? – Парвати немного стесняется. Ей самую малость нравится Ремус Люпин, любящий отец и верный муж, и она ещё не научилась справляться с неловкостью и смущением, нападающими на неё, когда она к нему обращается.

– Бог античности – это не то, что представляет себе современный человек, это не некий сгусток энергии и не всесильный помощник, к которому бегут, если в дом приходит беда, – тихо произносит лектор, устало прикрывая глаза; на его виске мерно бьётся жилка, рыжеватая щетина пляшет едкими всполохами на щеках. Я переглядываюсь с Роном, и старый друг отвечает мне кривой ухмылкой: что, мол, возьмёшь со всех этих философов и религиоведов, немного помешанных на всевозможных верованиях и учениях? Просто молчи и пиши, Гарри. И я пишу, царапая тетрадный лист корявым почерком, заваливающиеся влево буквы пляшут и скачут зигзагами, не желая влезать в одну строчку. Профессор Люпин чешет подбородок, прикрывает глаза и продолжает:

– Древние греки – да и египтяне тоже – верили в божественное наказание, в Провидение, щедрой рукой отмеривающее несчастья тем, кто осмелился позабыть об алтарях и храмах и, поклявшись положить свою жизнь к ногам божества, впоследствии изменил ему. Когда всю Критскую армию, считавшуюся в шестом веке до нашей эры непобедимой, уничтожило одной волной, послужившее тому виной извержение вулкана приписали ярости оскорблённой богини-покровительницы. Как правило, такой богиней считалась Артемида, хотя находятся упоминания и о том, что главным божеством Крита была Деметра, что в какой-то мере объясняет…

– Ох уж эти женщины, – громко шепчет Рон, заглушая слова лектора, и несколько человек на соседних рядах улыбаются. Я тоже выдавливаю из себя усмешку, но отчего-то мне не смешно – странное чувство щекочет подреберье. Я смотрю на профессора Люпина внимательно и настороженно, неосознанно верчу в пальцах ручку, а он говорит, говорит, говорит, я хотел бы не слушать, но слова – страшные слова о немилости богов, которых люди имели дерзость забыть – вплетаются в подсознание и настойчиво пробираются глубже.

– Эту идею мы встречаем и в христианстве: точно такой же характер заслуженного людьми наказания носит Страшный Суд, – а под глазами у него тёмные мешки, точно Люпин уже несколько ночей не спит, и пальцы у него нервные, напряжённые, взволнованные, так и бегают по плохо отглаженным брюкам в поисках опоры, пока он не нависает тяжело над столом, опуская ладони на гладкое дерево, и не поправляет галстук. Кто-то позади мечтательно вздыхает – я даже не оборачиваюсь. Профессор Люпин – внимательный взгляд, подбадривающая улыбка, узкие плечи – чуть скованно выпрямляется, мягко спрашивая:

– Что, по-вашему, служило для древних людей свидетельством божественного гнева? Разумеется, – он вскидывает вверх ладонь, пресекая попытку Гермионы выпалить заученные истины сходу, – не считая буйства стихии и неурожая, о которых мы уже поговорили.

Аудитория погружается в тишину. Я грызу кончик ручки, рассеянно оглядывая белые стены холодного помещения, близоруко щурюсь, ловлю взглядом крохотного с такого расстояния паучка, взгромоздившегося под самый потолок, и неожиданно для себя – да и для всех прочих, привыкших, что Гарри Поттер отмалчивается, предпочитая уступить Грейнджер – выдыхаю:

– Насекомые.

– Конечно, Гарри! – он оживляется, он радуется, как ребёнок, улыбается – нельзя не улыбнуться в ответ. Сцепляет пальцы в замок, принимаясь выстукивать одному ему понятный ритм стоптанными каблуками по кафедре, объясняет негромко:

– Нашествие насекомых – та вещь, которая была страшна для древних цивилизаций и с которой человечество не научилось быстро справляться даже сейчас, – в уголках его губ прячется смешок – полунасмешка-полусожаление. – Античные люди считали насекомых гонцами богов, посредниками между ними и людьми. Вспомним идею превращения божественного персонажа в насекомое, красной нитью проходящую через всю греческую мифологию. Вспомним жука-скарабея, которого в Древнем Египте связывали с культом Хепри. Даже сейчас, несмотря на то, что человечество стоит на пороге новых открытий, колоссальное количество людей связывает нашествие насекомых с Армагеддоном. Разве не так? – он обращается к недоверчиво скривившейся Лаванде, усевшейся на первый ряд, и мягко проводит ладонью по своему столу, будто гладит. – Разве не об этом говорили американцы, выдерживая новые и новые нашествия саранчи, мистер Финниган? Разве не об этом судачили все газеты после пробуждения Мон-Пеле, мистер Томас?

Кто-то охает. Здесь есть и те, для кого событие в Сен-Пьере – страшная сказка на ночь. Я морщусь, не в силах совладать с гримасой раздражения.

– Разве не ту трагедию(1) окрестили «библейской чумой», мисс Браун? – негромко спрашивает профессор Люпин, и белая, как мел, Лаванда отрывисто кивает. Он удовлетворённо прикрывает глаза.

– Прошло всего лишь сто лет, господа, и это значит, что ещё век назад в людях, высокопарно причислявших себя к поколению новой эры, эры технологий и открытий, был жив древний страх наказания. Это значит, что ещё век назад человечеству было свойственно искать в происходивших с ними событиях крупицу божественного вмешательства.

Он прерывается резко, будто очнувшись от сна, смотрит на обхватывающие худое запястье часы и говорит, возвращаясь к привычному амплуа весёлого и простого профессора Люпина:

– На сегодня с вас хватит ужасов. К следующей лекции жду от каждого эссе на тему «Фатализм и героизм в античной культуре».

Когда он, неопрятный, в мятой рубашке, плохо выбритый, машет нам рукой и устало произносит: «Все свободны», я обнаруживаю, что не написал в конспекте ни слова.

– Гарри, ты идёшь в столовую? – Рон толкает меня локтём и мечтательно щурится, явно вспоминая о божественных пончиках и булочках. Я неопределённо пожимаю плечами, разглядывая надевающего пиджак профессора, качаю головой:

– Иди без меня. Я присоединюсь чуть позже.

Люпин уже собирается уходить, когда я подхожу к нему; увидев меня, он вздрагивает, точно боится студентов, точно чувствует себя неловко, стоит ему выйти за рамки учебного занятия. Я понимаю. Мнусь, разглядывая носки собственных кроссовок, кусаю губы, выдыхаю хрипло:

– Как вы думаете, профессор, боги реальны? И есть ли божественное наказание?

Я не знаю, зачем узнаю это, я никогда не интересовался философией, меня пугало и отталкивало слово «религия». Люпин останавливается, опускает на стол потрёпанный портфелишко, задумчиво хмыкает в густые усы. И, почти по-отечески ласково приобняв меня за плечи, размеренно произносит:

– На этот вопрос, Гарри, у каждого собственный ответ, и я не смею навязывать тебе свои мысли. Но… – его пальцы чуть сжимаются, на секунду в его светло-карих, почти янтарных глазах вспыхивает обречённость. Профессор Люпин, улыбчивый, добрый профессор Люпин смотрит на меня без тени веселья во взгляде и нервным жестом одёргивает почти протёршийся на локтях пиджак. – Но, если боги существуют, они злятся на нас за нашу забывчивость. И однажды они отомстят.

Мне отчего-то западает в душу глухая уверенность этих слов – будто я сам, как Люпин, начинаю верить в то, что однажды земля под нами разомкнётся, чтобы поглотить нас, отринувших и предавших, и утянуть в свои бездонные недра. За обедом я не разговариваю, только бездумно ковыряюсь вилкой в пасте, и буро-красная громада университета надвигается на меня, и давит, и режет. Рон толкает меня в бок, заглядывает в глаза, едва прожевав очередную порцию, бурчит с набитым ртом:

– Фто флуфилофь?

– Всё нормально, – я отмахиваюсь, прикрывая глаза, и втыкаю в уши наушники раньше, чем друг успевает проглотить пасту и задать мне очередной вопрос. The Neighbourhood рвут мои барабанные перепонки и свои связки. Садящаяся рядом Гермиона открывает было рот – но закрывает, заметив наушники, только гладит меня по плечу. И я ей благодарен за это молчаливое понимание.

Я почти не слушаю профессора Стеббль, что-то рассказывающую о ботанике, долго ещё стою в коридоре, лишь после бреду в следующую аудиторию, прижав к груди сумку, мысли мои далеко; так далеко, что я не замечаю идущего мне навстречу человека и сталкиваюсь с преподавателем. Профессор Дамблдор – блестящая серебряная борода, по-отечески ласковый взгляд, усмешка, прячущаяся в пышных усах, и полномочия ректора(2), которыми он никогда не пользуется – весело подмигивает мне:

– О, Гарри! Всё витаем в облаках и мечтаем? Любовь – прекрасное чувство, которое, однако, не должно отражаться на учёбе! – он шутливо-укоряюще грозит пальцем, и я, выдавливая из себя неловкую ответную улыбку, юркаю в дверной проём.

– Гарри! – забравшийся на последний ряд Рон машет мне рукой, и я сажусь рядом с ним, игнорируя укоризненный взгляд умницы-Гермионы, естественно, усевшейся прямо перед профессорским столом. Не то чтобы Дамблдор был суровым или требовательным, напротив, более демократичного ректора и дружелюбного преподавателя найти сложно; просто здесь, за спинами однокурсников, можно немного подремать. Психология убаюкивает – ровно до первого «скажи-ка мне, мальчик мой», обращённого к тебе, или к твоему соседу, или к парню, сидящему в третьем ряду.

– Где ты был? – Рон, с которым мы разошлись на время предыдущей лекции, хлопает меня по спине, пока закрывший дверь Дамблдор рассыпается в приветствиях. – Такое пропустил! В общем, Дин и Симус подрались из-за Парвати, Дин вроде как ляпнул, что Парвати профессор Люпин нравится, а Симус, сам понимаешь… – я рассеянно киваю, не глядя на него; о пылкой влюблённости Симуса в знойную красотку Патил ходят легенды. – Да какая девушка в здравом уме вообще выберет Люпина…

– У него есть жена, – ровно напоминаю я, немного задетый подобными словами, и Рон, уловив моё недовольство, поспешно договаривает:

– Короче, их быстренько разняли, но подправить друг другу мордашки они успели. Вон, посмотри!

Помятый Финниган мрачнее тучи, рубашка сзади порвана, волосы взъерошены. Будто почувствовав, что я смотрю на него, он поворачивается ко мне и обжигает раздражением напополам со злостью. Нижняя губа у него разбита, под глазом наливается синяк. Дин немногим краше: держит у рта носовой платок и хмурится. Я отвожу взгляд.

– Обоим назначили отработку, – уже на ухо продолжает Рон, заслоняя плечом вид на скрипящего мелом Дамблдора, – а Симуса, как зачинщика, ещё и к декану отправили. Из-за какой-то глупой стычки! Бедный Финниган, только представь, каково ему будет общаться с этой змеюкой…

Я понимающе усмехаюсь и качаю головой – да, уж лучше вылизать до блеска весь этаж, чем оказаться один на один с Северусом Снейпом; сожрёт – и не подавится. Ещё и ядовитым языком ужалит напоследок.

Рон ещё что-то бурчит про «проклятого Снейпа», пылая праведным гневом и ненавистью, но я уже не слушаю: старательно конспектирую слова Дамблдора, изредка кивая в ответ на риторические вопросы, адресованные почему-то мне (нравлюсь я ему, что ли?), и пытаюсь вникнуть в психологию личности, но мысли раз за разом соскакивают на сегодняшнюю лекцию Люпина, и что-то во мне – что-то, что, возможно, появилось много раньше, чем я, Рон или даже профессор Дамблдор – вопит на все лады, обещая: быть беде.

Не знаю, откуда оно взялось, это чувство, но поделиться им я не могу – когда Рон обеспокоенно спрашивает, всё ли у меня в порядке, я выдавливаю бледную улыбку и отвечаю:

– Конечно. Всё хорошо.

– Тебе просто нужно отдохнуть, – Гермиона улыбается, обнимая нас обоих, долго медлит перед тем, как суетливо чмокнуть Рона в щёку. – Всё, я побежала. До завтра. И не забудьте подготовиться к анатомии!

– Гермиона… – в один голос полустонем-полусмеёмся мы, и она, стройная, гибкая, с непослушными кудрями, сбегает по ступенькам, торопясь на автобус. Нам не остаётся ничего другого, кроме как спуститься в подземку и дождаться гремящей гусеницы поезда. Через десять минут Рон – всё ещё нежно-розовый после этого целомудренного поцелуя, будто я не в курсе, что они встречаются – выходит, пожав мне руку, и я остаюсь один. Прислоняюсь щекой к гладкому поручню, устало прикрываю глаза, прячу зевок в кулак: я плохо сплю в последнее время, поэтому ощущение сонливости преследует меня постоянно, а мерное покачивание вагона усиливает его стократно. До дома я бреду, еле переставляя ноги, долго копаюсь в сумке, выискивая затерявшиеся среди тетрадей ключи, и ещё около пяти секунд пялюсь на прилепленный на зеркало стикер – послание, в котором хозяйка квартиры настоятельно рекомендует мне не забывать выключать свет. Если я, разумеется, не хочу платить больше. «И выбросьте просроченную еду из холодильника!» – советует постскриптум. Что там могло пропасть? Я растерянно морщусь, не разуваясь, иду на кухню, открываю тяжёлую белую дверь холодильника.

Не пахнет ничем. И пахнуть нечему – в морозилке лежит купленное только вчера мясо, а на пустой полке сиротливо тулится недоеденный салат. Старческий маразм у неё, что ли…

Переодеваюсь в домашнее, доедаю салат, сгружаю тарелки в раковину, в очередной раз обещаю себе вымыть посуду позже, а не утром перед завтраком, как обычно, и с наслаждением падаю на поскрипывающую тахту прямо здесь, не добираясь до кровати. Вздремнуть немного – а потом буду учить латынь. Сон приходит моментально.

Я не просыпаюсь – я выныриваю, судорожно глотая воздух, опускаю ладонь на шею, легко сдавливая, чтобы привести себя в чувство, сажусь рывком, упираясь локтями в колени. Мне нечем дышать, под футболкой гуляют мурашки, температура в комнате – по крайней мере, так мне кажется – падает на несколько градусов. Еле переставляя ноги, бреду в ванную, долго умываюсь – до тех пор, пока невнятные смутные образы сна не уходят из головы и не стираются окончательно. Смотрю на себя, растрёпанного, с красными глазами, в зеркало, болезненно кривлю губы. От линз начинает печь под веками, но снимать их рано – не хочу превратиться в слепца, натыкающегося на стены. Нужно сделать себе чаю…

Пока чайник набирается сил для свиста, можно дать себе время для возвращения в колею. Дышу размеренно и глубоко, и руки не дрожат, пока я завариваю чай и вытаскиваю из сумки учебник по медтерминологии. Чуть шевеля губами, повторяю про себя латинские слова, пью мелкими глотками. Обжигающий чай согревает изнутри, прогоняя дрожь, и в этот момент даже липкое послевкусие странного сна отступает.

А потом я чувствую запах. Нет, не так – вонь, расползающуюся по кухне. Вскакиваю, едва не обернув на себя кружку, повожу плечами, вонь забивается в нос и стесняет дыхание. Один чёрт знает, почему мне вспоминается ярко-жёлтый стикер на глади зеркала, и я открываю холодильник, после, чуть помедлив, – морозилку.

Дальше