Капитан Америка - kiriko-kun


КФI-071

Брок/Стив/Баки

Брок — ни разу не человек, только он об этом не помнил. На самом деле он некий монстр произвольного вида, вызванный ГИДРой в период интереса к демонологии. Вызвали, а что делать — непонятно, монстр оказался строптив, слушаться не желал и много кого убил. Хуже пошедшего в разнос Зимнего, ибо сильнее и возможностей больше. В результате смогли сковать его силы, но вышел человек человеком, на нём даже опыты ставить было бесполезно. Отпускать боязно, так что поставили на довольствие как обычного наёмника, а потом забыли, что он такое на самом деле.

В Лагосе, когда Кроссбоунс взорвался, он не умер, он просто скинул человеческую оболочку и вернул себе память. И возненавидел ГИДРу с новой силой: за время его отсутствия его совсем молодая стая погибла (Страйк был её слабым подобием, поэтому Брок так ими дорожил). Монстр решил повременить с возвращением, он принялся отлавливать выживших гидровцев и кроваво мстить.

На одной из баз пересёкся с Мстителями, которые хотели очередную группу учёных взять живьём и допросить. Из-за этих долбодятлов главный сбежал. В качестве виры монстр забрал себе Стива и Баки.

Он очнулся, вынырнул из темноты в больнице — слишком сильно вокруг пахло медикаментами и искусственной едкой чистотой — глубоко за полночь, по крайней мере ему казалось, что вокруг именно ночь. Все тело даже не болело, а противно зудело, без возможности почесаться как следует, содрать прилипшие к мясу бинты. Глаза, сколько он ни старался, отказывались фокусироваться, зато слух работал преотлично. Он слышал, как вокруг сновали какие-то люди, много людей, слишком много: кто-то тяжело и протяжно стонал, кто-то хрипел из последних сил, просил позвать сестру, кто-то почти умирал от боли, корчился в нескончаемой агонии, кто-то, как он, терпеливо, стиснув зубы, ждал.

Время тянулось медленно. Он не знал, кто он, не знал, что произошло, почему больница, почему так много вокруг чужой боли, ощущаемой как своя собственная, словно он впитывал её, как губка, тянул на себя, стараясь облегчить чужие страдания, и в то же время питался ею, почти явственно ощущая, как срастаются кости, заживают разрывы, переставая пачкать бинты сукровицей.

В голове не было ничего, кроме нескончаемого гомона незнакомых голосов и чёрной дыры на месте памяти.

Первые сутки он молчал, не открывал глаз, старался даже не шевелиться, прислушиваясь, пытаясь хоть что-то понять про себя, про мир вокруг, но понял лишь только то, что «Нью-Йорк накрыло очередным пиздецом» и он, судя по всему, такая же побочная жертва борьбы за власть сильных мира сего. От этого не становилось ни легче, ни понятнее, но он продолжал слушать, продолжал вытягивать любые сведения из разговоров медсестёр, навещающих пострадавших родственников, работающих в других палатах телевизоров.

Дальше молчать не было смысла, да и активная натура требовала действий, хоть какого-то движения, хотя именно двигаться-то он и не мог, дышалось и то с трудом. Он знал, что ему здесь не место, но так же хорошо понимал — самому выбраться не получится, сил не хватит. Действительность удручала.

Он не знал своего имени, не помнил его, подбирая одно за другим, но зияющая дырой память и не думала откликаться. Приглядывающая за ним медсестричка Анна-Мария тоже его не знала, но всё равно почему-то приходила несколько раз в день, тратила на неизвестно кого своё личное время. Она садилась рядом, гладила по перетянутому бинтами запястью и вслух читала какие-то книги, иногда тяжело вздыхая, умоляя не сдаваться, даже если он остался совсем один, даже если никому, кроме неё, не нужен.

Почему он один, тоже было непонятно. Где-то глубоко в душе жила странная иррациональная мысль, что это не так, неверно, но Анна-Мария слишком уверенно говорила, слишком ласково касалась забинтованной руки, слишком сочувствовала его одиночеству, так что, как бы ни хотелось верить в обратное, разум уже почти готов был с ней согласиться, хоть и упирался до последнего из чистого упрямства.

— К вам снова никто не пришёл, — она тяжело вздохнула, села на неудобный пластиковый стул, сложив ладошки на острых коленках. — Вы у нас уже неделю.

— Ко мне приходите вы, — он попытался улыбнуться, чувствуя как под бинтами лопается тонкая кожа в уголках губ, наполняя рот кровью, и от этого даже стало немножко легче, окончательно сбивая настройки. Привычное ощущение, привычный вкус на языке. — Спасибо.

— Ну что вы, не благодарите, я же от всей души, — Анна-Мария смущенно заалела щеками, погладила тонкими пальчиками обложку потрёпанной книги. — Сегодня будет «Триумфальная арка» Ремарка. Вы ведь не против?

Он никогда не возражал. Голос Анны-Марии странным образом его успокаивал, отпускал какие-то чересчур перетянутые струны, позволял дышать ровнее, тише, не срываться на хриплый отчаянный вой от ощущения пустоты там, где ещё недавно билось живое сердце.

— Она умерла? — Анна-Мария скосила глаза на больничный столик, где лежали два тонких обручальных кольца, самых обычных, без гравировок и каких-то отличительных черт.

— Я не помню, — он старался не смотреть на столик, но взгляд будто сам собой стремился хоть так коснуться своего прошлого, в груди противно тянуло обреченностью и незнакомой пустотой.

— Вы ее так любили, — Анна-Мария тяжело вздохнула и снова коснулась его руки. — Вы сжимали их в ладони. Вы совсем ничего не помните?

Она каждый день вот так садилась и спрашивала, помнит ли он хоть что-то, что ему сегодня снилось. А он тихо отвечал одно и то же, качал головой, старательно улыбался и действительно кое-что вспоминал.

Он помнил свою смерть, помнил, как болело всё тело, размазанное, раздавленное под тяжелыми бетонными плитами. Помнил иссушающую жажду сдохнуть, закончить агонию, сдаться неизвестности и наконец отпустить самого себя, прекратить держаться даже за такое нелепое существование раздавленного тяжёлым ботинком жука. Помнил, как горела его кожа, лопалась сухим пергаментом, как плавились кости от слишком сильного жара. Помнил, как из горла рвался протяжный вой, больше похожий на хрип, как он толком не мог двинуться, но желание жить никак не унималось. Он помнил вкус собственной крови на губах, тупую, совершенно особенную боль прокушенного запястья. Он помнил… почти полностью вплавившиеся в раздробленную грудную клетку жетоны и имя на них, тусклое, едва различимое, разве что на ощупь — «Брок Р…». Он Брок — человек с именем. Только с именем, без фамилии, прошлого и настоящего.

— Завтра вас осмотрит доктор, — Анна-Мария закрыла книгу, светло улыбнулась. — Наконец дошла очередь и до вас. Не переживайте, даже если вы не сможете ходить…

— Не смогу ходить? — он впервые перебил её, холодея внутри от перспективы оказаться прикованным к постели, к инвалидному креслу, без возможности жить как прежде, пусть даже он и не помнит эту самую жизнь.

Она отвела глаза, поджала тонкие губы, впервые не находясь с ответом, впервые задрожала плечами, готовая разреветься из-за того, что кому-то рядом плохо и одиноко. У Брока в груди слабо шевельнулось ощущение узнавания. Кто-то когда-то рядом с ним был таким же правильным, отчаянно добрым. Кто-то, кого он никак не мог вспомнить.

— Когда вас привезли, вы едва дышали. Никто в больнице не хотел за вас браться. — Анна-Мария обхватила себя за плечи, явно не желая вспоминать, но и не замолкла, продолжая рассказывать. — Никто не знал, как вы ещё живы: слишком обширные повреждения костей и внутренних органов. Но вы дышали самостоятельно, сердце билось ровно. Чудо какое-то, — она промокнула уголки глаз белоснежным платочком и несмело улыбнулась.

Брок не хотел, чтобы его осматривал врач. Ему хватало и Анны-Марии, ежедневно терпеливо обмазывающей его мазью от ожогов, меняющей повязки и, стыд-то какой, даже помогающей справлять естественную нужду. Брок не помнил себя, не всегда осознавал, но уж точно не чувствовал себя умирающим. Он чувствовал свои ноги, мог пошевелить пальцами и ступнями, а если поднатужиться, то и согнуть в коленях. Уже три дня, как мог самостоятельно садиться, хоть и скрывал собственное достаточно удовлетворительное состояние от всех, даже от Анны-Марии, к которой откровенно успел привязаться, и понимал — это совершенно не нормально, это в очередной раз «слишком».

Стоило медсестре пожелать ему доброй ночи и выйти, плотно притворив дверь палаты, Брок кое-как сел. Завтра его осмотрит врач и все в очередной раз пойдет в определённом направлении. Брок понимал, что обычные люди так быстро не восстанавливаются, они вообще не переживают такие ранения. А он мало того что жив, так и почти восстановил двигательную способность за какую-то неделю, хотя должен был помирать от боли и обреченности навсегда остаться инвалидом. Анна-Мария правильно говорила, хоть и пыталась обнадежить — он никогда не смог бы ходить, будь он самым обычным человеком. А Брок ходил.

Тяжело ступая, пошатываясь и через раз хватаясь за стену, он добрался до окна и выглянул наружу. Ночное высокое небо безразлично подмигивало яркими золотистыми гвоздиками звёзд, легкий ветерок шевелил тонкие веточки деревьев. Брок стоял и смотрел на отъезжающие с больничной парковки редкие автомобили, на столпившихся возле урны медсестёр, а в голове сам собой складывался план побега.

Там, под развалинами, Броку отчаянно не хотелось жить, хотя он и не помнил, почему. Он очень хотел подохнуть, закончить бег на месте, а сейчас, наоборот, жить захотелось с неуёмной силой, жаждой, которой он в себе и не подозревал никогда. Брок не помнил того себя, не помнил причин, почему настолько отчаялся, но сейчас готов был бороться даже за призрачный шанс выбраться из этого дерьма.

Сколько он ни вертел ситуацию, выводы складывались одни и те же, и утешительных было мало. Если он попадёт врачам на осмотр — его запрут в лаборатории и будут препарировать ради будущих поколений, но сам по себе он слишком слаб, чтобы выбраться, например, через окно. Откуда-то пришла уверенность, что третий этаж — ерунда, и не с такой высоты прыгать приходилось, но не сейчас, не с такими ногами, на которых, не шатаясь, он мог простоять от силы минуты три, не с такими руками, почти не сгибающимися пальцами, не способными сколько-то удерживать даже малый вес. А значит, надо искать другие пути отхода.

За эту неделю Брок успел выучить привычки всего медперсонала: кто и во сколько бегал курить на лестницу, кто пил кофе у автомата, а кто уходил в кафетерий, знал обо всех телефонных звонках и нарушениях рабочей этики. Он всё так же плохо видел, едва-едва различая лицо Анны-Марии, зато слух, казалось, стал ещё острее. Брок слышал всё, всё замечал, запоминал, улавливая любые изменения, особенно ночью, когда госпиталь немного затихал.

Он знал, что в три часа ночи на главном посту остаётся только подслеповатая, засыпающая на ходу Луиза, знал, что остальные пьют чай в сестринской и смотрят там телевизор до очередного обхода. Знал, что лестницей в западном крыле почти никто не пользуется из-за недоделанного в срок ремонта. Знал, что на парковке снова перегорели фонари, а ремонтник будет только завтра утром. Брок знал, что у него есть только одна ночь, чтобы сбежать.

Стоило коридорам утихнуть, а последним посетителям покинуть палаты, Брок поднялся с постели. Ходить было все ещё тяжело, но когда он сдавался?

У Брока были чужое пальто и не по погоде тёплый шерстяной шарф одного из посетителей, кем-то небрежно брошенные в коридоре. Были неудобные больничные тапки старика из соседней палаты, пятнадцать баксов и два обручальных кольца на пальце. У Брока в руках был практически весь мир, осталось его только схватить как следует и не отпускать.

Проскользнуть мимо Луизы не составило особого труда. Пусть спина и ноги горели огнём, пусть он чувствовал, как лопается слишком тонкая кожа под коленями, но шёл, твердо чеканя каждый шаг, сдержанно поздоровался с подслеповато сощурившийся медсестрой и проследовал дальше по коридору, мимо палат с такими же узниками случая. Но им не надо было бояться оказаться распятыми на операционном столе в какой-нибудь государственной лаборатории закрытого типа.

На лестнице хотелось опуститься на ступеньки, отдышаться, выщелкнуть из блистера одну таблетку обезболивающего, положить под язык и посидеть, пока она не растворится, пока тупая боль в ступнях не утихнет, не перестанет кровить стёртая жесткой больничной пижамой кожа. Но останавливаться было нельзя.

Три этажа вниз с почти несгибающимися ногами показались Броку дорогой в преисподнюю. Так же с каждым шагом становилось жарче, тяжело дышать от хлюпающей в легких дряни, но он практически полз, упрямо хватаясь за стены, тонкие, перепачканные белилами перила, полз, отсчитывая минуты до того момента, когда кто-нибудь заглянет в его палату и поднимет шум.

На парковке ему сделалось почти хорошо. Холодный воздух ласково обнял, оглаживая горящую огнём кожу.

С каждым шагом удаляясь от госпиталя, Брок вздрагивал, чувствуя, как обрываются нити, связывающие его с этим старым зданием, с персоналом, с пациентами, оставшимися в палатах, чувствовал, что чужая боль больше не стекается к нему жарким бурлящим потоком, наполняя вены расплавленным железом. Но в то же время город вокруг будто бы открывался, впуская в себя и пробираясь в Брока тонкими липкими щупальцами, пытаясь найти слабину, прогнуть.

Брок усмехнулся. Здесь питаться будет намного проще.

Правильным было бы забиться в какую-нибудь нору и отсидеться. Кто-то внутри подсказывал, как следует поступить, просчитывал его шаги, подталкивал в спину.

Первое — найти убежище.

Пустой подвал старого дома на юге Квинса — как ни странно, Брок прекрасно знал этот район города, помнил каждую улицу, каждый дом, будто бы бывал здесь не раз, готовя пути для возможного отхода — годился как нельзя лучше. Небольшое сухое помещение с голой мигающей лампочкой под потолком, достаточно чистым матрасом, забросанным какой-то ветошью, и маленькое смотровое окно под самым потолком. Здесь не пахло сыростью, не пищали по углам крысы, и никто чужой не претендовал на это место.

Брок повалился на матрас, сдвинув тряпки в сторону. Он бывал здесь когда-то, очень давно. Слишком знакомым был серый облупившийся низкий потолок.

Второе — разобраться с нуждами первой необходимости.

Он очнулся только на вторые сутки от выламывающей тело боли, тихо заскулил, кусая губы, провёл дрожащей ладонью по лицу, сдвигая влажные от сукровицы бинты.

Всё тело будто бы горело, плавилось в невидимом глазу пламени. Брок знал, что выдержит, знал, что крепкий, но держаться на плаву не было никаких моральных сил. Здесь не было милосердной Анны-Марии и ее прохладных узких ладоней, так приятно касающихся горячего лба.

Хорошо было бы озаботиться водой и пропитанием, но Брок даже двинуться нормально не мог, не то чтобы пытаться что-то украсть. Те пятнадцать баксов, вытащенные из кармана дежурной медсестры, не бесконечны, и их стоило бы приберечь до крайнего случая. И никого из живых он не чувствовал, чтобы можно было бы дотянуться, приманить к себе поближе и…

Тело скрутило судорогой.

Непослушные пальцы выщелкнули одну таблетку, забросили ее в рот. Брок зажмурился, чувствуя на языке блаженную горечь, обещающую забытьё хоть на время. Полтора часа сна на старом матрасе в подвале какого-то дома. Разве может быть что-то лучше, чтобы хоть немного прийти в себя?

Третье — имя.

Утолив первый голод, Брок обнял подрагивающее лёгкое тело проститутки, очень удачно для него попавшейся на пути, отозвавшейся на просьбу о помощи из темной подворотни.

— Добрая, — он ласково погладил ее по голове и подхватил на руки.

В горле до сих пор клокотал голодный рык, хоть и по телу разливалось сытое тепло. Он не любил питаться кровью, предпочитая чистые эмоции, чувства, но сейчас не из чего было особо выбирать. Облизав губы, он благодарно поцеловал свою невольную жертву в лоб, пристроил на освещённой фонарём скамейке, пошарил в ее сумочке, забрав бутылку с водой и сложенную вчетверо газету.

— Спасибо, милая, — поправив выбившуюся из ее хвоста прядь, Брок скрылся обратно в подворотне. Девушка была жива, и он надеялся, что с ней ничего не случится плохого. А у него были дела поважнее.

Развернув газету, Брок опустился на матрас, зацепившись взглядом за первую же статью: «Полковник Роджерс…»

Дальше