... и незабудкой цветя - паренек-коса.n 16 стр.


— Спасибо, — говорит он ей, уже протягивая руку к темноте; желе снова пружинит под пальцами. — Спасибо за всё.

— Я знаю, как сложно побороть судьбу, вот и всё, — усмехается она, обнимая себя за плечи; её фигурка вдруг становится неожиданно маленькой и хрупкой, это зрелище сжимает душу, — и знаю, как тяжело терять близких. Возможно, в этот раз у тебя получится выйти победителем, Папирус. А если нет... ты знаешь, каковы правила этой игры.

— Я готов заплатить, — отвечает он с лёгкой улыбкой, прежде чем шагнуть в неизвестность, — только если Санс будет в порядке.

Пальцы погружаются во что-то вязкое, и вместе с ними всё его тело затягивает в пустоту. Прежде, чем это происходит, Папирус успевает кинуть последний взгляд на свою собеседницу: она улыбается, провожая его глазами, и эта улыбка слишком похожа на ту, что он видел однажды на лице брата.

Это продолжается лишь секунду. Затем темнота вновь поглощает его, выталкивая в неизвестность; Папирус закрывает глаза, не чувствуя под ногами земли, и молится богам, в которых никогда не верил.

«Пусть Санс будет в порядке».

Успей

Проклятый потолок собственной комнаты нависает каменной плитой, когда Папирус открывает глаза. Безо всяких мыслей он буравит его взглядом: плоскость трудноопределимого грязного цвета, покрытую трещинами и царапинами — следами вспышек его ярости, его несдержанности. Магия оставляет на вещах повреждения, что трудно исправить; магия оставляет шрамы, которые никогда не заживают. Где-то под футболкой брата, на рёбрах и позвоночнике, есть отметины, оставленные Папирусом много лет назад — они до сих пор остаются, надёжно спрятанные. И, хотя Санс никогда не открывает их взгляду, Папирус всё равно помнит — они есть, и это ещё одно напоминание. Ещё одна вещь, что он не сможет исправить.

Он глядит в потолок, не зная, отчего вдруг начал размышлять об этом. Память услужливо подталкивает его к краю, заставляя болезненно морщиться: шрамы на костях, трещина в черепе. Цветы, цветы, цветы, затем смерть; прах, въевшийся в его собственные руки. Папирус отстранённо поднимает кисти к лицу, вглядываясь, но не находя серых частиц. Однако даже если их нет, забыть уже не выйдет — брат всё равно умирал, а он всё равно не мог ничего с этим поделать.

Взгляд смещается на окружающее пространство: его комната, такая же, как была, один в один. Стеллаж с книгами, забитый оружием и бронёй шкаф, кровать с высокой спинкой, где он сейчас и лежит, дверь в ванную. Это их дом, без сомнения; Папирус только надеется, что в этом доме он больше не окажется один.

Он садится так медленно, как только может. Папирус помнит всё досконально: девочку, живущую в Пустоте, миры, где ему нет места. Брат, умирающий во многих из них, дверь, ведущая в бесконечность — он шагнул, чтобы спасти Санса хотя бы в этот раз. И теперь, когда ему следует незамедлительно проверить, всё ли получилось, он почему-то медлит, сидя на кровати и почти со страхом смотря на дверь. Нужно выйти и узнать, всё ли в порядке, но... он просто не может заставить себя.

В доме тихо. Папирус прислушивается к каждому шороху, но ни звука не доносится до него. Нет ничьих шагов, не бормочет телевизор, не хлопает входная дверь; всё тихо, словно он здесь один. Было бы проще, думает он, было бы куда проще, если бы брат снова топал ногами, разнося грязь по гостиной — они всегда ругались из-за этого, — или прогуливал работу, храпя в своей кровати, или хотя бы валялся на диване без дела. Если бы дал знак — хоть малейший! — что он жив и всё в порядке.

Но, конечно, ничего не происходит. Папирус всё же отрывается от кровати и встаёт, ощущая, как на секунду подгибаются затёкшие ноги. Это быстро проходит. Он медлит ещё немного, прежде чем коснуться дверной ручки, проворачивая её — сколько раз он уже это делал? — отчаянно боясь, что сейчас увидит очередной пустой проём.

Он не может сдержать вздох облегчения, потому что снаружи всего лишь коридор. Папирус перешагивает порог, попадая в полутьму, к которой глаза привыкают за долю секунды, и подходит к перилам, вглядываясь вниз. Гостиную видно как на ладони, но Санса там нет — скорее всего, нет его и в кухне, поскольку там совершенно тихо. Голова автоматически поворачивается в сторону спальни, взгляд задевает часы: сейчас раннее утро, время подъёма и завтрака, на который Санс всегда опаздывал. Наверняка это очередной обычный день, когда он, Папирус, обязан совершать обход, а Санс — спать на своём посту, получая потом за это нагоняй, но также это и тот день, когда должен прийти человек — Папирус чувствует, что по-другому быть не может. Всё пошло не так, когда появилась девчонка; логично, что этот новый мир также должен начаться с неё. Но, думает он, над этой проблемой можно поразмыслить позже. Сперва же...

У двери в комнату брата он замирает в нерешительности, как уже было однажды, кляня себя за такое малодушие. Изнутри не доносится и звука; Папирус осторожно стучит, позабыв о привычке врываться без предупреждения, и этот отрывистый стук разносится по коридору, отдаваясь от стен.

Целую долгую секунду он сходит с ума в ожидании, пока из комнаты не доносится торопливый голос:

— Да-да, Босс, я уже готов, сейчас!

Это Санс. Звук его низкого голоса проходит по позвоночнику, оставляя дрожь — Папирус не помнит, когда в последний раз слышал его, чувствовал его. Отчего-то он теряется, поражённый своей реакцией, и не успевает отойти от двери — она распахивается, Санс буквально влетает в него, вжавшись лицом в грудную клетку и тут же отскакивая. Папирус ничего не может поделать со страхом, промелькнувшим на лице брата, но он старается отбросить эту мысль прочь.

Это абсолютно точно Санс, правильный Санс, его Санс. Он неловко теребит подвеску-звезду, царапая кости об острые края, и избегает встречаться с Папирусом взглядом, пока тот жадно оглядывает его с ног до головы: старая чёрная куртка и знакомые царапины, и нет той трещины на черепе и... и проклятых цветов тоже, господи, их нет — Папирус наконец-то видит лицо брата полностью. Никаких цветов. Эта мысль бьётся в голове загнанной птицей, когда он делает шаг к Сансу, что невольно жмурится в преддверии удара. Этот животный страх, внушённый им самим, ранит Папируса сильнее, чем хотелось бы; со всей своей нежностью он прижимает ладонь к его щеке, и брат распахивает глаза в изумлении.

Он не знает, что вообще можно сказать теперь. Папирус чувствует его страх, и это не то, что можно легко исправить после долгих лет взаимных унижений и оскорблений, но он обещает себе попробовать. Санс так и не кладёт голову ему на ладонь, не отзывается на поглаживающие пальцы, и его зрачки напряжённо сужаются, вопросительно глядя исподлобья. Папирус знает, о чём он думает — что это всего лишь очередной извращённый способ причинить ему боль, дразня тем, в чём Санс нуждается больше всего, и ничто не сможет сейчас переубедить его в обратном. Понадобится много времени, чтобы брат научился принимать; понадобится много терпения, чтобы он сам смог отдавать. Но время никогда не бывает хорошим союзником, и Папирус уже уяснил, как мало им отведено на счастье. Потому рука его соскальзывает на плечо, прижимая брата к себе. Тот каменеет в чужих объятьях, слабо пытается отстраниться — Папирусу плевать. Чёрт побери, он так скучал по нему, по его голосу, даже по его дурацким шуткам, по этому трепету, что возникает, когда их души сближаются; Папирус прерывисто выдыхает, еле сдерживаясь, чтобы не напугать брата ещё больше, не вовлечь его в ненужный насильственный поцелуй. Под ладонью струной натянут чужой позвоночник, странно подёргиваются плечи; Папирус бросает взгляд на его лицо, но глаза Санса закрыты, и складка над глазницами снова сформировалась. Он словно хочет сбежать от этой неожиданной ласки, но, в то же время, пытается заставить себя расслабиться и поплыть по течению — Папирус знает, что этого Сансу хотелось бы больше всего. Понимать, что собственный брат никогда не будет притворяться чужим; признаться, Папирусу отчаянно хочется — хотелось этого — всю проклятую жизнь.

— Не ходи сегодня на работу, — говорит он менее твёрдо, чем нужно, — оставайся дома.

Волны непонимания, исходящие от Санса, почти можно ощутить физически, но он неуверенно кивает, не поднимая глаз.

— Д-да, Босс, как скажешь.

— И не зови меня так больше, — от голоса брата всё ещё слегка потряхивает. — Никогда, ты понял меня? Санс.

Тихий удивлённый вздох доносится снизу, и следом за ним руки, до того упирающиеся ему в грудь, медленно опускаются, безвольно свисая вдоль тела. Санс не пытается обнять в ответ, но также и не отталкивает; он говорит еле слышно, отвечая:

— Хорошо... Папс.

И он наверняка замечает, как разрастается и стучит душа Папируса от этого простого изменения, но не подаёт виду.

— Посмотри на меня, — почти мягко просит Папирус. Брат нерешительно поднимает взгляд, в котором можно прочитать много всего; он иглой впивается в самое нутро, прошивая насквозь. Возможно, когда-нибудь Санс сможет смотреть на него так, как делал это, доверчиво приникая к ладони: открыто, ласково, искренне. Без страха, без непонимания, и зрачки его не будут так отчаянно дрожать, словно он с трудом сдерживается, чтобы не расплакаться или не сбежать; но Папирус понимает слишком хорошо, сколько придётся приложить усилий ради этого единственного момента.

Это того стоит, так или иначе.

Он всё же наклоняется, осторожно, почти невесомо прижимаясь ко лбу брата; Санс, до того с трудом успокоившийся, мгновенно вздрагивает одновременно со звуком столкнувшихся костей и автоматически пытается сделать шаг назад, отстраниться. Волна сожаления пробегает по лицу Папируса, брат ловит её в недоумении, замирает, гадая, чем это вызвано — Папирус использует заминку, чтобы покрепче перехватить его некрупное тело и приблизить к себе.

В конце концов, Санс подчиняется, хотя Папирус не говорит ни слова. Он просто смотрит ему в глаза, что брат упрямо отводит, отчего-то краснея, и его рот приоткрыт, будто слова рвутся из горла, но что-то им мешает. Цветов больше нет — Санс волен говорить, когда угодно — однако ему нечего сказать в этой ужасно странной, смущающей во всех отношениях ситуации, поэтому Папирус говорит за него, говорит то, что не успел сказать раньше:

— Я тоже тебя люблю, Санс, — и брат выдыхает, и дрожь проходит по его телу, — так что не смей больше оставлять меня.

— Но я никогда не... — слабо пытается возражать он; получается тихо и невнятно. Папирус приподнимает его голову за подбородок, мягко, стараясь не сделать больно — ему хочется смотреть в глаза, что брат прячет и прячет. Ему хочется говорить с ним. Хочется быть с ним и...

Он прерывисто втягивает воздух, проходясь пальцами по челюсти, касаясь проклятого золотого зуба, чувствуя его остроту — и убирает руку, возвращая её на плечо. Сквозь щель меж зубами Папирус видит алый влажный отблеск языка; наверное, эта картина будит что-то в нём, потому что Санс внезапно напрягается и вновь поднимает руки, будто намереваясь защищаться. Однако больше ничего не происходит. Какие-то секунды они глядят друг на друга молча и тихо; в воздухе витает напряжение, которое Папирус ощущает кончиками пальцев — оно отдаётся подрагивающими плечами Санса — и всё же заставляет себя выпустить его из рук.

И мгновенно чувствует себя потерянным. Санс, кажется, тоже — он неловко потирает запястья и так ничего и не говорит. Папирус бы остался, чтобы сломать хотя бы часть воздвигнутой меж ними стены, но времени нет, поэтому он только повторяет просьбу быть дома — в безопасности, — и Санс кивает в ответ, на миг поднимая глаза с дрожащими зрачками.

А потом Папирус закрывает за собой дверь, переводя дыхание, и, господи, его душа так бьётся о рёбра, словно хочет выпрыгнуть наружу. Но это, конечно же, неважно.

Брат жив — вот что важнее всего.

***

Этот проклятый мир не изменить, даже уничтожив его. Папирус думает об этом, когда пробирается сквозь лес, увязая в снегу. Начинающаяся метель навалила сугробы почти до колена, и он неимоверно счастлив, что от высоких сапог в кои-то веки есть реальная польза, потому что чёртову тропинку замело начисто, и он бы застрял здесь, если бы носил хлипкие кеды, как Санс. Ветер бьёт прямо в лицо — конечно же! — будто пытаясь замедлить его; Папирус скрипит зубами, получше замотав шею шарфом, и движется как ледокол, оставляя позади проторенную полосу.

Не то чтобы ему холодно, скелеты вообще мало реагируют на температуру, иначе как бы они выживали в этой вечной зиме — ха-ха, брат бы сейчас придумал множество нелепых шуток на эту тему, — однако в этот конкретный момент Папирус проклинает мерзлоту Сноудина всеми словами, какие приходят на ум. Метель приходит совсем не вовремя, и весь этот чёртов снег, что мешает идти и слепит глаза, существенно тормозит. Нужно торопиться — Папирус не знает, когда именно человек упадёт в Подземелье, но предчувствие, снова свернувшееся внутри, говорит, что лучше бы ему не задерживаться дольше необходимого.

У него нет конкретного плана действий, если честно, и в голове всё ещё крутятся ненужные сейчас мысли о Сансе и его дрожащих плечах — это не то, что можно легко выкинуть из головы и забыть, поскольку пальцами Папирус по-прежнему ощущает твёрдую кость чужой скулы. Однако он почти умоляет себя перестать вспоминать это и пытается сосредоточиться на дороге — если он опоздает хоть на секунду, всё начнётся сначала.

Папирус не уверен, что сможет вынести это снова: приход человека и предательство, и золотые цветы, растущие на теле брата, и его новую смерть, что снова разобьёт души им обоим. Он не уверен, что когда-либо забудет первый раз, что не будет просыпаться от кошмаров ночами — как Санс, — что не сойдёт с ума однажды, в попытках привязать брата к себе всеми возможными способами. Так же, как его магия оставляла шрамы на теле Санса, так и Санс оставил шрам на его душе, и порой Папирус ощущает, как он ноет, напоминая о себе. Ещё один раз, думает он, ещё один такой раз — и его душа превратится в прах без участия цветов, однозначно.

Поэтому есть только один путь, и Папирус собирается следовать ему до самого конца. Больше всего в жизни он хочет защитить Санса, но, чтобы сделать это, нужно спасти кое-кого ещё — человека, ту маленькую беззащитную девчонку, умеющую лишь быть доброй к другим. Папируса передёргивает при мысли об этом — от необходимости становиться защитником человека — но это вынужденная мера. Это жертва, которую он принесёт в обмен на жизнь брата.

Вероятно, всё Подземелье возненавидит их обоих. Вероятно, Андайн захочет убить его, когда поймёт, что Папирус не отдаст ей душу ребёнка — признаться, эта возможность немного его пугает. Наверное, они ни за что не смогут победить Короля, если вообще до него доберутся, и какова вероятность того, что за весь этот долгий тяжёлый путь девчонка не умрёт? Бессилие на миг охватывает его, но Папирус приказывает себе собраться — если он хотя бы не попытается доставить её до барьера в целости и сохранности, можно ставить крест на Сансе. И на нём самом тоже, заодно. Если он костьми не ляжет — ха, он делает успехи с каламбурами, — чтобы не дать ей умереть даже один проклятый раз, то всё впустую.

Поэтому Папирус стискивает зубы и упорно движется вперёд — это единственное верное направление в мире, где их и вовсе нет. На полпути к Руинам ему встречаются несколько монстров: какие-то трясущиеся от холода собаки, ослеплённые пургой, да потерянный мальчишка-сноудрейк, бормочущий что-то под нос. Никто из них не обращает внимания на промелькнувшего мимо скелета, а он не отвлекается на них. Позади остаются уродливые снежные скульптуры, давно замёрзшие в ледышки, собственные ловушки, которые он осторожно обходит, не тратя драгоценные минуты на обезвреживание. Он минует несколько станций, развилок, слышит неподалёку шум реки; и вокруг по-прежнему только безмолвный мрачный лес да нависшее бордовое небо, сейчас почти превратившееся в сплошную черноту. Папирус чувствует на костях налипший снег, но не останавливается, чтобы его стряхнуть: вдалеке, едва-едва, он уже видит крохотный прямоугольник двери, и это наполняет его решимостью.

Назад Дальше