Красная рубашка, красный сок, красный рассвет - --PineApple- 8 стр.


Ему все кажется сном. Таким дурманящим, дразнящим, показывающим самые сильные желания. Подернутым фиолетовой пеленой спокойствия, кое-где окрашенной в яркий алый цвет нетерпения. Грохот в ушах разбивает барабанные перепонки. Рвет, как тонкую бумагу. Безжалостно, беспощадно, немного болезненно.

А Ньют тонет в океане, упрямо утягивающем его на дно.

Эмоции ниагарским водопадом обрушиваются на голову, и Ньют, не отошедший от шока, на секунду перестает их испытывать вовсе. Его мир сужается только до одного человека. Но человека такого же глубокого, как тот океан, который отчаянно топил Ньюта. Он не может ничего с собой поделать, понимая, насколько глупо выглядят со стороны его мысли. Он чувствует себя влюбленной девчонкой, до сих пор не снявшей розовые очки. Он поспешно выстраивает новый барьер в голове, дабы не позволить себе такого еще раз.

Ньют задыхается, и его сбитое дыхание заставляет вздрогнуть Томаса. Тот смотрит затуманенными глазами на Ньюта, установив зрительный контакт всего на пару секунд. И вновь тянется к губам напротив.

Сейчас он подавится собственным сердцем, Ньют думает. Сейчас струны треснувших нервов ударят его, словно тонкой плетью, Ньют представляет. Сейчас его внутренности соберутся в кружок в самом центре живота и поменяются местами, Ньют опасается. Сейчас откуда-то взявшиеся болезненно острые иглы проткнут его легкие и убьют прямо здесь, Ньют понимает.

И ему так не хочется отпускать этот момент.

Горячая ладонь Томаса скользит по его щекам и сползает на шею. Прожигает кожу одним мимолетным касанием. На губах Томаса — нежность. Это напоминает яд. Томас будто специально нанес его на свои губы. И Ньют теперь травится этим ядом. Сходит с ума. Ощущает, как разрушается его мозг клетка за клеткой. Позволяет яду этому проникать глубже и впитываться в тело. Полностью добровольно.

И Ньют обвивает шею Томаса руками. Двигается ближе. Чувствует, как тепло, невыносимое тепло, перекидывается на него. А после перерастает в необузданный пожар. И Ньют вдруг понимает, что ему вполне нравится гореть.

Он взлохмачивает Томасу волосы, переползает ладонями к щекам, оглаживает их большими пальцами и опускается к шее. Придерживая ими же Томаса под челюсть, медленно и нехотя отрывается от него. Все еще ощущает на своих губах чужие. Такие невероятно мягкие. Такие невероятно обжигающие. Такие невероятные.

Пара минут уютного молчания. Ньют не решается открыть глаза. Становится невыразимо страшно, и в который раз наваливается усталость. Ужасно хочется спать.

Открыв глаза, Ньют не может даже заставить себя поднять взгляд. Почему он так боится? Что он увидит в солнечном янтаре?

Ньют ругает себя за нерешительность. Набирается смелости. Натыкается глазами на широкую улыбку. Резко, очень шумно выдыхает. Становится совсем легко и так необъяснимо радостно, что хочется смеяться. Подавляя в себе это желание, Ньют сдержанно улыбается.

— Спасибо.

Он и сам не знает, за что благодарит.

***

— Скажи, — твердит Тереза день ото дня. Она не просит, она требует все рассказать. Она давит на Томаса, а тот неизвестно почему медлит. Ее твердый взгляд — как ледяная глыба. Тереза смотрит на Томаса — и его прошивают насквозь ледяные колья. Проходят прямо через мозг. Но он все так же молчит. Тереза поджимает губы. Она больше ничего не говорит. Она хмурится. Она недовольна. Но она молчит. Ее рот словно зашит.

Томас чувствует вину все больше. Он не знает, как отреагирует Ньют. Он ориентируется на себя. Сам Томас разочаровался бы в человеке. Он не хочет, чтобы Ньют был разочарован в нем.

Томас чувствует себя закрытым в маленькой комнате. Совершенно пустой. Четыре белых стены — все, что в ней есть. Но даже их белизну трудно разглядеть — вокруг густая чернота. А стены все сближаются, двигаются друг к другу. Неумолимо. Преодолевают последние разделяющие их сантиметры, давят на грудь, сжимают голову и тело. А Томас мечется между ними, отчаянно пытается выбраться из их плена, но в какой-то момент понимает, что уже не может пошевелиться. Не может закричать. Не может вдохнуть.

И каждый день проходит так. В мысленной агонии.

Он сам заключает себя в эти рамки. Он сам связывает себе руки грубыми веревками и стирает ими запястья. Он сам налетает на собственноручно выстроенные стены и сбивает о них кулаки в кровь. Он сам поджигает себя, а затем никак не может стряхнуть огонь. Он сам разбирает чужие нити и смешивает их со своими, путаясь в них так, что не может даже устоять на ногах. Он сам закрывает себя в клетке, между прутьями которой видно чистое небо. Только вот до него не дотянуться.

Томас чувствует себя слабым. Томас злится, но никак не может помочь самому себе. Томас не может заставить себя с упоением обматывать вокруг запястий веревки и окружать себя высокими стенами. Томас не понимает даже себя. Томас боится.

Сейчас им всем нелегко.

Томас балансирует на острие лезвия. Он то склоняется в одну сторону, туда, где согревает своей улыбкой Ньют, то переваливается на другую, туда, где его тянут ко дну. И он вот-вот упадет.

Томас едва заставляет себя передвигать ноги. Невидимый груз давит ему на плечи, значительно замедляет любое движение.

Томас едва удерживает себя на поверхности, не позволяя волнам снести его, накрыть с головой и утопить.

Томасу еще никогда так не хотелось отказаться от собственных родственников. С такими людьми никто не захочет иметь дело, и сам Томас не является исключением. Однако он привычно строит из себя приличного и благодарного мальчика и никаких претензий не высказывает. Хотя язык так и чешется.

Томас неотрывно смотрит себе под ноги. Не поднимает головы. Не отвлекается на то, что происходит вокруг. Томас представляет, что его не существует.

Рядом гордо задрав голову вышагивает дядя. Томасу даже не нужно переводить на него взгляд, чтобы понять, что тот усмехается. Эта чертова усмешка никогда не сходит с его длинных тонких губ. А между ними зажата сигарета. По утрам — незажженная. Томас даже не знает, с чем это связано. У мужчины это как ритуал.

Томаса раздражает буквально все в нем. Многозначительная усмешка. Будто он тут король мира и ему открыты все тайны вселенной. Вытянутое лицо, сильно похожее на крысиное. Впрочем, поведение у него тоже слишком крысиное, Томас сказал бы. Вкрадчивый голос. Как на допросе. Он может вытянуть абсолютно что угодно. Хитро мерцающие глаза. Словно это сияет уверенность. Уверенность в том, что все, кроме него самого, навсегда останутся в дураках.

Томас с презрением, с трудом заставляя себя не морщиться, садится к дяде в машину. Тот лишь проницательно смотрит. Он знает. Прекрасно знает, какое отношение к нему Томаса. И продолжает крутиться рядом навязчивой мухой. Такую совершенно невозможно прогнать.

Дженсен редко предлагает довезти Томаса до школы. Только если ему что-то нужно. И отказы на его просьбы ни в коем случае не принимаются. Горький опыт маячит где-то в самом дальнем уголке памяти, тонко намекая на благоразумие. И все, что Томасу остается — действительно соглашаться выполнять любые поручения. Выполнять и потихоньку потирать шею, словно надеясь убедиться, что ее ничто не сдавливает.

Каждый раз Томас отчаянно хочет возразить. Да, он уже почти открывает рот, чтобы вывалить все, что успело накопиться за долгие годы. И не может сказать ни слова. Горло оказывается сдавлено именно в такие моменты.

Машина останавливается у школьных ворот. Справа и слева, впереди, на дворе у здания мельтешат сотни школьников. Смеются, шутят, жалуются друзьям на такие примитивные, обычные для любого подростка темы. Вроде невыученного теста по истории или нелюбимого преподавателя. Томасу жаловаться на такие вещи не приходится.

Он вздыхает и хватается за ручку машины. Сжимает ее так крепко, будто это его единственный шанс спастись. Единственный шанс не выпасть из этого мира. Единственный шанс выжить.

Томас смотрит на свои побелевшие пальцы. С удивлением отмечает, что у него снова трясутся руки. Так часто в последнее время.

Томас уже почти выходит из машины, стремясь скорее ее покинуть и оставить ненавистного дядю одного. Но в уши вклинивается его противный тихий голос, а твердый тон, кажется, сжимает мозг. Томас разочарованно опускается на свое место. Наверное, где-то глубоко в душе он и впрямь надеялся, что в этот раз его ни о чем не попросят.

Наивно. Наивно и глупо.

— Сегодня подежуришь за меня, — командует Дженсен. Томас только ниже опускает голову. Ему так хочется оградиться от целого мира нерушимой, огромной каменной стеной. Его собственные, выстроенные в голове стены уже давно ни от чего не спасают. Может быть, всего лишь создают видимость неприступности. — Сегодня как раз очередь матери твоего нового друга работать.

Томас вскидывает голову. Встречается с Дженсеном глазами. Выражение в них — до чертиков насмешливое. Их блеск прожигает Томаса, проходит насквозь. Образует в теле, прямо в груди открытую, сквозную рану. Томас чувствует, как что-то внутри него рушится. Рушится с диким треском. С оглушающим грохотом. С пронизывающим визгом. С отвратительным скрежетом. Томас не выдерживает. Томас отводит глаза. Корит себя за внезапно частую слабохарактерность, но положительно ничего не может с этим сделать.

Томас молча кивает и выходит из машины. Ему в любом случает придется это делать. Придется брать громил Дженсена — хотя это скорее громилы Дженсена берут с собой Томаса, — и развозить «задолжавших» женщин «отрабатывать», как выражается сам Дженсен.

Томас останавливается у ворот. За спиной слышится тихий звук колес. Будто крадущийся зверь. Будто ждущий подходящего момента, чтобы наброситься на свою жертву. Укусить, вцепиться в глотку, разорвать острыми клыками. Уничтожить.

Томас не оглядывается. Он точно знает, что Дженсен уехал. Что на несколько часов избавил племянника от своего присутствия. Придержал свисающий с шеи камень, чтобы дать немного вздохнуть. Немного глубже. Немного свободнее.

Еще рано. Еще полчаса до начала занятий. Никто не спешит приходить в такую рань, и Томасу кажется, что здание школы — это то место, где отбывают наказание провинившиеся подростки. Наверное, это глупо. Наверное, это похоже на абсурд. Но пустота — такая мрачная и давящая пустота серых бетонных стен позволяет думать только об этом

Томас чувствует себя глупо.

Стрелки на огромных школьных часа неумолимо движутся вперед. Неумолимо преодолевают все большее расстояние. В этом расстоянии исчезают минуты жизни Томаса и каждого человека на Земле. И Томас невольно думает, что, уделяй он этим минутам несколько больше внимания, его жизнь была бы гораздо лучше. Веселее и интереснее. Но Томас не уделяет. Томасу будто бы все равно. У него прочно засела в голове мысль, что времени-то у него еще много.

Типичная ошибка большинства, невесело думает Томас. Все так же хмуро хмыкает, понимая, что сегодня его голова забита ерундой.

Да, все это такая глупая, совершенно пустая и ненужная ерунда, но она настойчиво сверлит мозг и напоминает о себе в самые неподходящие моменты.

Томас не сразу замечает, что народа вокруг прибавляется. Шум улицы и пролетающих мимо машин заглушают чужие голоса. И этот многоголосый хор вклинивается в его мысли, выдергивает его словно из сна, словно из-под толщи воды. Словно возвращая к жизни.

И Томас снова живет.

Снова вглядывается в лица и фигуры. Снова прислушивается к говору. Снова заглядывает в глаза.

Его взгляд скользит между огибающими его людьми, но не цепляется ни за кого из них. Он видит множество знакомых, множество приятелей, слабо отвечает на их рукопожатия и даже пытается улыбаться. Он говорит с ними и продолжает метаться от одного лица к другому. Не задерживаясь ни на ком.

Томаса бьют по плечу. Совершенно внезапно, так привычно и тепло. До боли знакомый заботливый голос и странная вариация его имени вплетаются в разум, оседая там невозможно приятным осадком, и Томас оборачивается, резко, порывисто.

Привычно скользнуть взглядом по неизменной красной куртке, зацепиться за потрепанные свободные джинсы, отметить взлохмаченные лезущие в лицо волосы, перечеркивающие его черты неаккуратными линиями, и наконец встретиться с шоколадными глазами. Блестящими так невыразимо ярко, что с легкостью заменят любой свет. Будь то свет от лампы или даже от солнца.

Томас знает, что эти глаза могли бы сиять еще ярче. Могли бы. Конечно могли бы. Но не сияют. Нет. То, что блестит, — это сверкающие осколки битого стекла. Осколки, валяющиеся на самом дне и пропускающие через свои грани отраженные и неизвестно откуда берущиеся лучи.

— Что-то случилось? — Ньют смотрит прямо в душу. Как всегда. Так кажется. Его голос извечно мягкий. Обеспокоенный и полный непередаваемой доброты. Томас восхищается Ньютом. Или, возможно, завидует. Совсем чуть-чуть. Ведь как можно оставаться таким невообразимо добрым и внимательным к людям, когда у самого черт знает что творится в жизни.

— Ты часто прогуливаешь уроки? — Томас выдает, даже не подумав. Он делает так почти все время. Говорит и не думает. У него эти две способности, пожалуй, вовсе никак не связаны.

Ньют понимает намек.

Томас цепляется взглядом за нахмурившегося неподалеку Минхо. Минхо он не нравится, Томас знает. Томас догадывается почему. Томас молчит, и Минхо следует его примеру, хотя мотивы Томасу не ясны.

Возможно, именно этот самый мотив сейчас берет Томаса за локоть и поспешно уводит подальше от здания школы. И именно он виновато кивает своему другу. А потом дарит невыносимо теплую улыбку.

От такой запросто можно растаять.

***

Ньют скоро начнет люто ненавидеть ночи. Ненавидеть так же сильно, как любит мать.

Ее он тоже скоро начнет ненавидеть.

Он старается, изо всех сил старается понять, почему никак не может ее бросить. Пусть добиралась бы сама, своим ходом, на такси, ползком — да как угодно. Только не заставляла бы Ньюта каждый раз тащиться за ней к черту на рога.

Он уже ее ненавидит, Ньют понимает. Он должен уже набраться смелости и сказать ей твердое «нет», Ньют думает. Он все равно ее любит и никогда не сможет этого сделать, Ньют вспоминает.

Ему остается только тяжело вздохнуть и крепче укутаться в шарф. На улице холодно. И становится с каждым днем все холоднее, а он продолжает отмораживать пальцы и нос, пока мчится спасать мать.

Он отчаянно старается понять, почему она не останавливается. Не бросает. Не пытается обдумать свои поступки и действия. И только сильнее погружается в эти вязкие помои.

Ньют не понимает, как ни силится. Он и не сможет.

Наверное, никто кроме его матери и не поймет.

Ньют останавливается на перекрестке. Красный свет светофора радостно кидается к нему, путаясь в светлых волосах. Он запускает свои красные пальцы Ньюту в волосы, ерошит их и пропускает между ладонями каждый локон. Он мягко гладит Ньюта по голове, а когда тот закрывает глаза, тут же встает перед ним. Под веками вспыхивает. Да, вспышка красного света стала привычной, неотъемлемой частью его самого. Отделаться от нее уже не получится.

Только вырвать с корнем. Вырвать с болью, невыносимой болью и кровью.

Ньют быстрым шагом пересекает дорогу. Окружающая суета его никак не напрягает, Ньют только думает, что в этой суете он становится еще более незаметным. Становится маленьким и непримечательным, слившимся с толпой, серым и по-прежнему одиноким.

В огромной толпе из сотен незнакомых людей каждый по-своему одинок.

Ньют грустно усмехается этой мысли и лишь прибавляет шаг.

Знакомый обшарпанный двор. Знакомая обстановка безликих слепых стен. Знакомое копошение по углам и знакомый гул голосов. Смех, ругательства, звон бутылочного стекла. Потасовки, окрики в спину, вновь разрывающий тишину гогот. Гордо задранная голова и бесконечно уставший, отстраненно-безразличный вид.

Ньюту кажется, что все это тоже уже успело войти в привычку. Въелось под самую кожу. Это как татуировка. На всю жизнь. Очень больно. И все же уже неотъемлемая часть. Индивидуальность.

Назад Дальше