Певунов не собирался вылезать из машины, тем более что таксист щерился в красноречивой ухмылке.
— Ты где работаешь-то? — спросил у Ларисы, чтобы хоть что-то сказать на прощание.
— В цветочном магазине. Ну, чао!
— До свидания.
Хлопнула дверями. Озорной бесенок надавил Певунову лапкой чуть пониже желудка.
— Поехали. На улицу Грибоедова.
— Мы знаем, — сказал таксист. — А девочка — первый сорт. Поздравить можно.
— Крути, крути баранку! — оборвал Певунов.
Парень обиделся, загрустил. Доехал молча. На чай Певунов отвалил пару рублей.
Пока торкался ключом в замочную скважину — никак не мог попасть — дверь как бы сама собой отворилась. Жена, Дарья Леонидовна, стояла у вешалки, скрестив руки на груди. Лицо красное, унылое, из-под косынки торчат надо лбом колечки бигудишек.
— Хорош видок у тебя! — буркнул Сергей Иванович, разуваясь. — Чего не спишь?
Он опасался скандала. Голова раскалывалась.
— Чай будешь пить? — миролюбиво спросила Дарья Леонидовна. — Или котлеты погреть?
— Я ужинал.
В ванной умылся холодной водой и почистил зубы. Мельком взглянул на себя в зеркало — у, рожа! Жена сидела на кухне и наблюдала, как, тихонько посвистывая, закипает чайник. Тучные телеса ее во все стороны распирали старый махровый халатик. Давным-давно была она худенькой девушкой, бегала по асфальту вприпрыжку, и теперь он любил ее за то, что когда-то была она стройной и юной. У нее и голос переменился с годами, стал дребезжать, как посуда на полке. Он один помнил ее прежний голос, воркующий и целебный.
— Алена тебя ждала, спать не ложилась. Как же так? Ты где-то гуляешь, а дочь переживает. Она не ребенок, все понимает. Сегодня сказала: папа опять пьянствует. Что я ей ответить должна? Это же стыд какой, ты бы подумал. Я не ревную, поздно ревновать. Делай что хочешь, спи с кем хочешь, но ведь девочка! Ей-то каково. За отца стыдится, каково ей. Ты подумал?
— Оставь, прекрати! — сказал Сергей Иванович.
Жена плеснула заварки в его большую зеленую чашку с выгравированной надписью «Дорогому папочке в день его пятидесятилетия», долила кипятком. Пододвинула печенье, сахарницу. Он избегал ее взгляда. Хлебнул, обжегся, заперхал.
— Как же это оставь? Что же я, статуя мраморная — любоваться на все это? Ты бы рад рот мне зашить. Так и зашей! Что уж. Я понимаю. Ждешь не дождешься, когда меня в гроб заколотят. Скоро уж и заколотят. Вот взовьешься-то на свободе, вот погуляешь. Утробу свою ненасытную потешишь!..
Сергей Иванович не стал дожидаться, пока голос жены поднимется до верхнего регистра. Эта песня была ему давно знакома. Поначалу удивлялся, откуда взялась в ней страсть к кликушеству, потом привык. Он пошел в гостиную. Постоял малость, подумал, где лечь — здесь, на диване, или в спальне. Решил, можно и в спальне. Сегодня Даши надолго не хватит — ночь уже. Покурил на сон грядущий. Услышал, как жалобно скрипнули пружины кровати — Даша легла. Так и не собрался выкинуть эту старую железную рухлядь. Хоть бы Даша поскорее уснула. Она умеет засыпать, чуть прикоснувшись к подушке. И храпит. Похрапит немного, а после дышит глубоко, беззвучно. Иногда вздыхает и всхлипывает во сне. Как девочка. Его пожилая психованная девочка, которую он измотал до крайности.
Раздеваясь в темноте, он прислушивался. Одинокий комар звенел в душной мгле. Надо бы его прибить, но придется зажигать свет. Ладно. Он влез под одеяло, набухшее влажной прелью. Лежал на спине, сложив руки вдоль туловища, и не мигая смотрел в потолок. По призрачному серому фону разливался голубоватый отсвет звезд.
— Сколько же можно мне терпеть! — жутко прозвучал сиплый Дашин голос. — До каких пор ты будешь измываться надо мной, ирод?!
— Замолчи! Или я уйду в гостиную.
Через несколько секунд Даша завсхрапывала.
«Бедненькая, — подумал Певунов. — Если бы я знал. О, если бы я знал…»
С этого вечера все началось, с этого вечера.
2
Нине Павловне Донцовой — двадцать девять лет от роду, а мужу ее, Мирону Григорьевичу, — сорок восемь. Она — продавщица в универмаге, а он — начальник строительства химического суперкомплекса, обремененный государственными заботами человек. Внешность у Мирона Григорьевича незавидная, чем-то он напоминает свой собственный неизменный пухлый черный портфель. Нина — длинноногая смуглянка с кокетливо вздернутым носиком. Она всегда в движении, всегда на устах ее дерзкое: «Ах, не говорите глупости, пожалуйста!» Мужчины пялятся на нее на улице, подолгу застревают у прилавка, с суровым видом разглядывая пуговицы, застежки-«молнии» и прочую дребедень. По ее виду никак не скажешь, что у нее трое детей — две девочки и мальчик. Костику четыре годика, а девочка Настя, старшая, пошла в третий класс.
Донцовы — счастливая семья. Несмотря на схожесть Мирона Григорьевича с портфелем (угловат, аккуратно застегнут, объемен), несмотря на мрачную во всю голову проплешину, несмотря на постоянную презрительно-замкнутую гримасу круглого бледного лица — это симпатичный и добрый человек с сердцем ребенка. Он, например, искренне убежден, что строительство суперкомплекса полностью зависит от его усилий, и если там случаются неполадки, то в этом только его вина: что-то, значит, он не успел вовремя поправить и предусмотреть. По вечерам Мирон Григорьевич любит пить пиво и смотреть развлекательную телепрограмму. Когда он пьет пиво, то с грустным видом держится левой рукой за печень, а когда начинает смеяться, Нина и дети отрываются от телевизора и смотрят только на него. Он очень ревнив и часто говорит жене: «Конечно, я понимаю, какая я тебе пара!» Нина целует его, щиплет, обнимает, щебеча: «Старичок мой миленький, родненький мой старикашка!» В такие моменты Мирон Григорьевич теряет самоконтроль и делается похожим на сенбернара, которому обожаемый хозяин чешет пузо. В первом браке в Москве он был женат на актрисе. Та жизнь вспоминалась Мирону Григорьевичу как бредовое чередование домашних пирушек, где бывало множество незнакомых, экзальтированных людей, походов на всевозможные премьеры и почти ежедневных истерик с непременными пощечинами (ему) и стойким запахом капель Вотчела. Когда супруга наконец-то сбежала от него к художнику-модельеру, он до того обрадовался, что начал заикаться; так, заикаясь, и выпросил себе назначение на периферию, куда, он надеялся, театральная женушка не решится за ним гнаться. Развод оформил через адвоката, оставив жене все имущество, даже книги. Постепенно к нему вернулись нормальная речь и доброжелательное восприятие мира. Явление Нины и брак с ней, а позже рождение детей Мирон Григорьевич воспринял с суеверным трепетом, надолго замкнулся в себе, боясь спугнуть нежданное счастье каким-либо восторженным поступком. По ночам через угрюмость его черт пробивалась слабая детская улыбка. Нина иной раз включала свет и любовалась чудным, светящимся выражением спящего мужниного лица. «Боже мой! — думала она. — Что я буду делать, когда он умрет?»
Однажды в универмаг с какой-то ревизионной группой заглянул Сергей Иванович Певунов. Нина видела его раньше только издали, зато много слышала о нем от подруг. Болтали всякое. Крут, отходчив, щедр, а главное, до женского пола чересчур падок. Сластена. Этакий местный Казанова. Понравишься ему — возвысит, одарит сумасшедшими подарками, не угодишь — в грязь втопчет, откуда никто тебя не вызволит. Всюду у него своя рука, связи, знакомства. До самой Москвы может дотянуться. «Так он же женат, дети у него, — ужасалась Нина. — Как же можно?» «Женат? — смеялась Клава Копейщикова, для которой давно не осталось в мире тайн. — Такого борова жена удержит, жди!» «Боров, точно боров», — соглашалась с подругой Нина, вспоминая тяжелую походку Певунова, его массивные, округленные регланом плечи, какую-то треугольную, будто вытесанную из полена голову. Она вообще не выносила настырных сосредоточенных мужчин, которые, даже уточняя цену на пуговицы, одновременно как бы требовали от Нины, чтобы она разделась. Недавно один курортник — молодой, кстати, человек лет тридцати, но с брюшком, улучив момент, прямо так и рубанул открытым текстом: приходи вечером в гостиницу — получишь четвертной. Нина не нашлась что ответить, подлая фраза была произнесена елейным, заговорщицким шепотом и сопровождалась заискивающей улыбкой, точно человек просил у нее взаймы пятачок. Потом она ревела в подсобке от неутоленной обиды. Начальника торга она представляла как раз одним из тех, кто считает, что им все позволено и доступно.
Гуляя с комиссией от прилавка к прилавку, Певунов добрался и до ее пуговичного закутка. Подойдя, буркнул что-то отдаленно напоминающее «здравствуйте!» и впился в нее расширенными, темными зрачками. Члены комиссии о чем-то ее спрашивали, она отвечала, а сама никак не могла оторваться от этих ледяных зрачков.
— Давно тут работаешь? — поинтересовался Певунов. — Я тебя раньше не видел.
— Полгода, — сказала она, хмурясь.
— А раньше где работала?
— Раньше детей рожала.
— И сколько их у тебя?
— Трое.
— Молодец. По тебе незаметно.
Чувствуя, что краснеет, Нина закусила губу. Члены комиссии прошли дальше, Певунов за ними. «Что он тебе говорил? Что говорил?» — подбежала Клавка. «Ничего особенного. Пробовал нахамить, да не на ту напал!»
Второй раз они встретились на торжественном вечере в Доме культуры, устроенном по случаю Дня работника торговли. Она не собиралась туда идти, но муж уговорил, сказал, что неприлично в такой день отрываться от коллектива. Сам, разумеется, остался дома, он вообще не выносил торжественные сборища и вдобавок был простужен.
Певунов выступил с речью. Поздравляю… много сделано… обязуемся еще лучше и полнее… и прочее. Он говорил негромко и как-то с усилием, с тяжелым придыханием, точно перед тем, как влезть на трибуну, несколько раз обежал вокруг Дома культуры. Пока выступал, выпил целый стакан воды. Нина слушала его, пытаясь вникнуть в смысл слов, и вдруг явственно ощутила некую обреченность в облике этого человека, каждым движением раскачивающего трибуну. Черный холодок скользнул ей под ребра. Этот суровый мужчина, судя по всему, удачливый и преуспевший, был не властен над своей судьбой. Подружки тихонько пересмеивались, перешептывались. «Как не стыдно!» — негодующе шепнула Нина, и они воззрились на нее с изумлением, а Клавка поперхнулась жевательной резинкой. Отбубнив свою речь, Певунов вернулся в президиум и до конца торжественной части ни разу, кажется, не поднял головы, сидел, уткнувшись в бумаги, что-то там время от времени черкал карандашиком. Вскоре Нина потеряла к нему интерес, но всякий раз, случайно глянув, натыкалась на его темноволосую, массивную голову.
После торжественной части начальство удалилось за кулисы, где в одной из комнат был накрыт стол для избранных. Для всего остального празднующего торгового люда в фойе устроили танцы под эстрадный оркестр. Нину тут же пригласил молодой человек с шикарным английским галстуком, назвавшийся Сергеем Александровичем. Ухаживал он изысканно.
— Так звали Есенина, — пояснил, крепко сжимая ее талию. — Помните: молодая, с чувственным оскалом, я с тобой не нежен и не груб, помните?
— У меня муж есть. Мне это ни к чему.
— У меня тоже была жена, — сказал молодой человек задумчиво, — но она покинула меня вместе с ребенком.
— Как это?
— А так. Забрала малышку, и привет. Даже не знаю, где искать. Я бы готов алименты платить, да некому. В другой город, что ли, переехала на жительство.
От нахлынувшей обиды юноша расслабил богатырские объятья. Нина его пожалела.
— Чем же вы так ей не угодили, Сергей Александрович? Может, выпивали?
— В рот не беру. То есть по праздникам — это да. Но в меру… Я и сам думаю: чем не угодил? Не понимаю. Вроде любила. Чудно, да? Кому говорю, смеются. Я что — урод, да? Скажи, урод?
— Нет, что вы, — ответила Нина. — Такой парень — оё-ёй! Только ты меня, пожалуйста, не тискай.
— Но я ей благодарен. За урок жизни благодарен. Я через нее женщин познал.
С тезкой Есенина Нина протанцевала еще два раза и, отклонив яростное предложение проводить ее до дома, распрощалась с ним. Поправляя у зеркала прическу, увидела Певунова.
— Я тебя узнал, — сказал он. — Ты Нина Донцова?
— Нина Павловна, — уточнила Нина, слегка покраснев.
Он навис над ней сзади, окутав запахом вина и табака, грузный, красноликий, но не слишком страшный. Особенно здесь, где люди вокруг, музыка и светло.
— Что же ты рано собралась?
— Муж ждет.
— Му-уж!
— Да, муж.
Певунов вдруг захохотал, да громко так, беззаботно, и Нина неизвестно зачем улыбнулась в ответ.
— Муж ждет, — повторил он, еще смеясь. — Ну и пусть ждет. Наша доля такая мужская — ждать. Раньше, правда, было наоборот — жены ждали. А теперь — эмансипация, верно? Мужчина — в магазин за покупками, жена — на собрание, верно? Это хорошо. Это по справедливости. Расплата за века женского унижения. Теперь мужики скоро юбки наденут. Как считаешь, мне пойдет юбка? Я думаю сразу в мини влезть. Чтобы помоднее. Верно?
Нина живо представила Певунова в мини-юбке, прыснула.
— А кто у тебя муж? — спросил Певунов. — Хороший человек? Не обижает? Если чего, ты сразу в суд на него подавай. Это нынче модно. Мужик дома невзначай ругнулся, жена — за телефон, глядишь, и повели сироту на дознание.
— Шутки ваши я не вполне понимаю, — сказала Нина. — Пойду лучше домой.
— Да я тоже собрался. Пойдем вместе.
Неподалеку маячил Сергей Александрович Есенин и с обидой наблюдал, как они на пару покинули гостеприимный Дом культуры.
«Зачем он за мной увязался, да еще выпивши? — раздраженно думала Нина, замедляя шаг, поневоле приноравливаясь к тяжелым, неспешным шагам Певунова. — Ладно, пусть только попробует, полезет, уж я его отбрею, надолго запомнит. За всех девчонок отбрею!»
Она себя накручивала, но истинной злости к Певунову не испытывала, тем более что он вроде и не собирался «лезть», соблюдал приличную дистанцию, хотя улочки, которыми они проходили, становились одна теснее другой.
— Что же это вы молчите, Сергей Иванович? — спросила она с неким даже задором. — Обронили бы словцо, раз уж взялись провожать.
— Ночь больно хороша. Тихо, свежо. Чувствуешь — дышит ночь.
Нина прислушалась. Ничего нигде не дышало.
— Редко вот так-то удается пройтись, — Сергей Иванович словно извинялся. — Крутишься как белка в колесе. Ан и прокрутил лучшие годы. Нету их, тю-тю! Профукал. Однажды очутишься в такой ночи и видишь: жизнь даром прошла. Не вернешь ни денечка. Да если бы и вернуть, что толку. Заново бы профукал. Не тому нас сызмальства учили, Нина. Грамоте учили, огрызаться учили, еще всякой ерунде, а жить не учили.
— А как надо жить?
— Не знаю. По сию пору не знаю. Кабы знать… Да ты понимаешь хоть, о чем говорю?
— Понимаю, — робко откликнулась Нина, подавленная, подозревая какую-то ловушку.
— Вряд ли… Эх, девушка! Думаешь небось: схватит меня сейчас старый боров за белые рученьки и начнет ломать. Думаешь, вижу. Не бойся! Не того боишься.
Певунов почти точно отгадал ее мысли, это поразило Нину. Разговор приобретал какой-то мистический оттенок. Она спросила, знобко передернув плечами:
— А чего надо бояться?
— Себя надо бояться. Только себя. Своего нутра надо бояться. От меня тебя каждый прохожий спасет, а от себя — никто. Внутри нас грызь ненасытная, Нина.
В его голосе и мольба, и угроза.
— Вот мой дом! — чуть не в крик оборвала его Нина. Это был не ее дом, но она юркнула в первый попавшийся подъезд и затаилась там у батареи, чутко прислушивалась к удаляющимся шагам. «Он сумасшедший, — догадалась она. — Он сошел с ума от пьянства и гульбы. Грызь ему какая-то мерещится. Раскрылся. И никто не подозревает, что он сумасшедший. Вот ужасно!»
Дома Нина хотела рассказать обо всем мужу, но почему-то не смогла. Мирон Григорьевич заботливо подливал ей чая, расспрашивал: интересный ли удался вечер? Она отвечала: «Да, было очень весело». С юмором вспомнила о знакомстве с тезкой поэта Сергеем Александровичем, перебрала всякие мелкие происшествия (вроде того, что у Клавки отломился каблук на новых итальянских туфлях), но о Певунове — язык не поворачивался. «А еще что было, а еще?» — неутомимо допытывался Мирон Григорьевич. «Все, — сказала наконец Нина, — больше ничего хорошего не было».
В свою очередь Мирон Григорьевич поделился с ней важной новостью: видимо, его скоро переведут в Москву. Даже не скоро, а ровно через месяц, назначение уже подписано, и квартира в Москве их ждет, осталось сдать здешние дела новому директору. Почему молчал? Не хотел волновать раньше времени, ведь все могло и сорваться… Да, это повышение, если можно считать повышением кабинетную работу в министерстве. Да, он доволен, но боится встречи с бывшей женой… Ну и что ж, что Москва больша, зато мир тесен.