А как повезли их, как ударил им ветер в лицо, как зазвенел смех веселых возниц, вспыхнула Енафа пламенем. Держала руками Савву за шею, и горячи были дрожащие ее руки, и вся она трепетала, и Савве лихо подумалось:
«Не ходок ты боле, батюшка, по земле!»
И засмеялся! И Енафа, ткнувшись кокошником ему в грудь, тоже засмеялась. Все смеялись на лужку.
Один Емеля чесал ногтями волосатые свои медвежьи лапы.
Потом уж и Савва с Енафою бегали в оглоблях — катали других — и не глянули-то друг на друга ни разу, но уж до того были веселы и охочи до игр, что Настена, жалеючи обоих, головой покачала:
— Ну как телята!
При первых звездах самочинные кони повезли любезных седоков на поле. Савва с Енафой снова ехали.
— Дай в глаза тебе посмотреть! — шепнул Савва.
— Не смею! — жарко прошептала Енафа.
— Милая! — сказал он.
— Держи! — прошептала Енафа. — Не чую себя: кружится все!
На поле девушки повели хороводы.
— А ну-ка, поди сюды! — сказал Емеля, утягивая Савву за ракитов куст.
Несколько парней пошли с ними. Кто-то из них сказал:
— Ты, Емеля, не калечь малого, опять без воды насидимся!
— Да я его, как муху, — ответил Емеля, поднял с земли совсем не малую дубину и треснул себя по башке. Палка так и разлетелась. — Видал?
Савва вдруг шагнул к Емеле, нагнулся и тотчас встал, держа богатыря за ноги над собой.
— Надвое раздеру! — И бросил наземь.
И такая ярость была в этом кротком парнишечке, что все попятились.
Савва повернулся к парням, поклонился им:
— Не сердуйте на меня!
Пошел прочь, в деревню.
Вдруг услышал шаги за собой, оглянулся — Енафа.
— Тебя обидели? — И аж грудью раздался.
— Нет, Саввушка! Нет! — Потупилась. — Нынче все росою умываются… — Подняла глаза несмелые.
— Давай и мы! — тряхнул Савва кудрями.
И они собирали ладонями с травы влагу и умывались. Савва не спрашивал, зачем это, и Енафа объяснила:
— Это на счастье. А теперь я к девушкам пойду.
— Подожди!
Она тотчас и замерла. И он, склонясь к милому лицу ее, поцеловал в губы. И — оживил! Засмеялась она, руками взмахнула, побежала, как полетела, и звенел ее счастливый смех на темнеющем лугу, будто птичья утренняя песенка.
Савва постоял-постоял и пошел в деревню. Шел, голову в небо запрокинув, а с неба ему звезды сияли. И были они не превыше всего, но как сестрички, как братцы: синие — сестрички, белые — братцы, а та, что сияла и красным, и синим, и зеленым-то, та была Енафа — родная душа.
Выпил Савва, придя домой, кринку молока, обнял Авиву, обнял Незвана и пошел на сеновал, а братья-немтыри поглядели ему вослед, потом друг на друга и улыбнулись.
Проснулся Савва до солнца. Вспомнил вчерашнее и зажмурился. Губы потрогал — они и теперь теплы были теплом Енафы.
Прыгнул Савва с сеновала вниз и, прихватив заступ, пошел на тягуны, на то место, где сказал Енафе, что вода у нее под ногами.
По дороге вспомнил: нынче особый день — Иванов! Сорвал кустик полыни, сунул под мышку от нечистой силы.
Копал Савва, по сторонам не глядя, словно вода ему самим Богом была обещана.
Может, чудо и пребывает само по себе, но без человека в нем жизни нет, потому что кто же так порадуется небывалому, как не человек. Да и сам-то человек без чуда — колода на двух ногах.
Но вот она — вода, из-под первого удара заступа брызнула. Умылся собственным потом Савва, всю силу земле отдал, боками пыхал, как лошадь загнанная.
Посидел, отдышался и опять в раскоп полез. Одну лопату выбросил, другую, и, хлюпнув, разверзлась земля перед удачливым колодезником.
Сел Савва на дно ямы и заплакал. Не ведал, о чем плачет, но до того горько и счастливо рыдал, что прилетела синичка из лесу, опустилась на край ямы — зачиркала.
— Пей, птаха! — сказал ей Савва и потихоньку выбрался из ямы. — Ты первая пей!
…Ударили в оба колокола на звоннице. Церковка в деревне была крохотная, колокольню тоже поставить не осилили. Колокола пристроили под навесом. Один колокол — пуда на три, другой не больше пуда.
Савва поспешил в деревню со своей радостью: вода, которую он раскопал, была и вкусная, и весьма обильная.
Люди, потревоженные неурочным колокольным звоном, торопились к церкви.
— Война, что ли? — спрашивали друг друга.
— Может, кто из царского рода помер? Торжественно звонят.
У церкви, в ризах, весь потный от скорых сборов и страха, суетился поп Василий.
— Хоругви где?! — кричал он на дьячка. — Хоругвь неси!
— Что случилось, батюшка? — спрашивали попа деревенские люди.
— Пришествие!
— Господи! — Люди таращились на небо, пока кто-то рассудительный не догадался спросить:
— А кто пришествует-то?
— Мощи несут, бестолковые! — накинулся на паству поп Василий. — Мощи митрополита Филиппа!
— К нам?
— В Москву, дурни! В Москву!
И тут к толпе подошел Савва с заступом на плече. В белой рубахе, перемазанный глиной, он так улыбался, что все повернулись к нему.
— Воду нашел! Совсем неглубоко!
Поп Василий всплеснул руками, уронил крест. Пал тотчас на колени, восклицая:
— Господи, чудо! Чудо свершилось! Святитель Филипп воду послал нам, грешным!
Стоя на коленях, встретила деревня Рыженькая гроб святого Филиппа.
Узнав о чуде, Никон сам отслужил молебен над святым источником. Возле воды стояли князь Хованский с Огневым, оба спустившие жирок, поджарые, помолодевшие, хмурые на вид, но втайне довольные — легко по земле ходить стало, себя носить. За московскими боярами топырились местный воевода и власти, духовные и мирские, и дворяне тут были, и всякие прихвостни, монахи соседних монастырей.
Савва с братьями-колодезниками глядел на чудо с горы — ближе не подпустили. Потом все по чинам, по степеням пили святую воду. И Савва тоже подошел с плошкой к источнику.
Воду раздавал монах. Уже и кружка была поставлена для пожертвований на часовню над источником. Пришлось и Савве раскошелиться.
— Не ко времени ты, парень, воду сыскал, — шепнул молодому колодезнику Малах, — длинногривые к воде теперь не подпустят.
Савва чесал в затылке, виновато вздыхал:
— Я, дядя Малах, и в другом месте сыщу. Чуется мне, в огороде у тебя копнуть надо.
— Да я ведь копал.
— А теперь я покопаю. — И улыбнулся.
И Малах улыбнулся.
— Хороший ты парень. Легкий.
Прежние русские цари никаких бумаг не подписывали. Писание бумаг почиталось для государского величества делом негожим.
Однако Иван Грозный письма писал, и Алексей Михайлович, которого страшная слава прадеда пугала, но и завораживала, до писания писем был великий охотник.
О прибытии мощей Филиппа в Москву он рассказал в письме Никите Ивановичу Одоевскому, бывшему на воеводстве в Казани. Письмо написано спустя два месяца после события, но оно так страстно и столь памятливо на детали, будто о вчерашнем дне Вот это письмо:
«Милостиво тебя поздравляем и похваляем за твою работу к нам, а мы, великий государь, в царствующем граде Москве, со святыми Божиими церквами, и с боляры, и со всеми православными христианы, дал Бог, здорово. И подаровал нам Бог, великому государю, великого солнца: яко же древле царю Феодосию пресветлого солнца Иоанна Златоустаго возвратити мощи, тако и нам даровал Бог целителя, нового Петра, и второго Павла-проповедника, и второго Златоуста, великаго пресветлого солнца Филиппа, митрополита Московского и всея Росии чудотворца, возврати мощи.
И мы, великий государь, с богомольцем нашим с Никоном, митрополитом новгородским и великолуцким… и со всем освященным собором, и с боляры, и со всеми православными христианы, и с сущими младенцы встретили у Напрудного (у монастыря, стоявшего при впадении реки Напрудной в Неглинную. — В. Б.) и приняли на свои главы с великою честию. И кой час приняли, и того часу сотворил исцеление бесной и немой жене. И того часу стала говорить и здрава бысть. А как принесли на Пожар к Лобному месту, тут опять девицу исцелил, при посланниках литовских, а они стояли у Лобного места. А как его световы мощи поставили на Лобном месте, все прослезилися: пастырь, гонимый по напрасньству, возвращается вспять и грядет на свой престол. А как принесли на площадь против Грановитыя, тут опять слепа исцелил и якоже древле при Христе вослед вопили: «Сыне Давидов, помилуй!» — тако и ту пору вопили к нему вслед. И таково много множество народно было, от самого Напрудного по соборную и апостольскую церковь, не мочно было яблоку пасть. А больных тех, лежащих и вопиющих к нему свету, безмерно много, и от великого плача и вопля безмерный стон был. И стоял (Филипп. — В. Б.) десять дней среди церкви для молящих, и во всю десять дней беспрестани с утра до вечера звонят, как есть на святой недели, так и те дни радостны были: то меншое, что человека два или три в сутки, а то пять и шесть и седмь исцеление получат… Стефанову жену Вельяминова исцелил. И отходную велела говорить, и забылася в уме своем, и явился ей чудотворец и рек ей: «Вели себя нести к моему гробу» (а она слепа, и ушми восемь лет не слышала и головою болела те же лета). И кой час принесли, того часу прозрела, и услышала, и встала да и пошла здрава. Да не токмо осми лет, двадцати, тридцати лет целит. И кровоточных жен, и бесных и всякими недуги исцеляет.
А как принесли его света в соборную и апостольскую церковь и поставили на престоле его прежбывшем, кто не подивится сему? Кто не прославит? И кто не прослезится — изгонимаго вспять возвращающася и зело с честию приемлема? Где гонимый и где ложный совет, где обавники, где соблазнители, где мздоослепленные очи, где хотящии власти восприяти гонимого ради? Не все ли зле погибоша, не все ли исчезоша во веки, не все ли здесь месть восприняли от прадеда моего, царя и великого князя Ивана Васильевича всея России, и токмо месть вечную приимут, аще не покаялися?
О блаженные заповеди Христовы! О блаженна истина нелицемерная! О блажен воистину и треблажен, кто исполнил заповеди Христовы и за истину от своих пострадал!»
Оставим на совести автора многочисленные чудеса и исцеления. Главное для нас — дух письма. Воодушевление пишущего и его вера в правильность избранного пути.
Задавшись целью построить на Русской земле царство, во всем угодное Богу, превосходящее святостью Царьград и сам Иерусалим, Алексей Михайлович радовался, что начало положено весомое и удачное.
Примирив митрополита Филиппа с царем Иваном, Россия освобождалась от бремени греха, совершенного государством против церкви. Отныне совесть государства была младенчески чиста и безупречна.
Царь Алексей Михайлович со своими бахарями и со своим собинным другом-наставником принимался за дело невиданное, воистину сказочное. Он пожелал быть царем в царстве ничем не оскорбленной Истины. Будучи столь же деятелен, как сын его Петр, Алексей Михайлович мысль имел более высокую. Петр, любитель топора, перекраивал и перестругивал плоть России. Алексей Михайлович был озабочен недостаточной, по его разумению, высотою русской души. Петр жил на земле и строил корабли. Его отец парил в небесах и строил на земле небо. Однако ж Алексей Михайлович знал за собою превеликую свою слабину — умел мечтать, да не умел устраивать мечту. Ему нужен был делатель. И такого делателя он разглядел в Никоне.
— Что ты мне принес?! — кричал Никон на своего келейного человека Киприана.
Киприан ростом был с господина — верста, но верста тощая. Его упрямству и глупости не было меры. Однажды он столкнулся на мосту со стрелецким полком и не уступил дорогу, стоял, покуда его не кинули в реку.
Киприан досаждал Никону на дню не раз и не два, но у митрополита не хватало духа прогнать келейника с глаз долой: Киприан был верен ему, как сама смерть. А подлинную верность никакими деньгами не укупишь.
— Что ты мне принес?! — Никон швырнул в лицо Киприану новую, атласную, шитую серебром рясу — подарок княгини Долгорукой.
— Так-то срамно! — Киприан мотнул головой на Никоново одеяние. — Аж залоснилось.
— Нам ли, духовным пастырям, об украшении телес заботиться? Украшать, Киприан, надобно душу.
— Из царицыного терема посланник-то! — не сдавался Киприан. — Дворецкий ее, Соковнин. А ты и явишься, как чучело!
— Глупец. Глупец! — сокрушенно покачал головой Никон. — Это ему будет стыдно передо мною, коли петухом-то вырядился!.. Клобук подай! Да не митру — клобук!
Вышел Никон к дворецкому, перебирая деревянные четки.
— От царевны Татьяны Михайловны передать тебе, митрополиту, велено дыню и корзину вишни.
— Спасибо за память о недостойном! — ответил Никон, кланяясь. — Передай и от меня Татьяне Михайловне, — протянул четки. — Просты, да на Соловках деланы. Святыми людьми. А уж молитв по ним прочитано — великие тысячи.
— Благослови, святой отец! — Соковнин опустился перед митрополитом на колени.
Никон благословил.
— Вот и тебе за радение.
Подарил иконку Богоматери в серебряной ризе.
— Со мной на Соловках сия икона была.
Соковнин поймал руку митрополита, в глазах восторг и преданность.
Глядя на затворившуюся за царицыным дворецким дверь, Никон запустил руку в вишню. Выбирал самые темные, самые спелые ягоды и, сплевывая косточки, не столько думал, сколько переживал.
Вся его нынешняя жизнь была огромным колесом, которое ворочалось уже помимо воли, несло, затягивало в сердцевину неумолимого вихря. И было страшно: ну-ка все вдруг углядят — обманный Никон человек, не тот, за кого принимали, обманный, обманный!.. Полетят спицы из колеса, сплющится обод — тяжесть-то немыслимая, — мокрого места не останется.
— Господи, свершилось бы все скорее!
О патриаршестве своем помолился, и была эта молитва столь же искренна, как искренне ребенок просит у Бога послать ему на Светлое воскресенье обновку — рубашечку вышиту с красным пояском.
— Киприан! — крикнул келейнику. — Одеваться, к царю поеду!
— Так ты же одет, — ответил Никону Киприан.
— Безмозглый дурак! — закричал Никон. — Затрапезный я для дома хорош. К царю должно являться во всем великолепии, ибо по нашему виду царь судит о благополучии всего царства.
Киприан вздохнул, хмыкнул и, досадливо крутя ушастой головой, отправился нога за ногу исполнять приказание.
В трапезной Стефана Вонифатьевича собрались все близкие ему люди: митрополит Корнилий, Иван Неронов, Федор Михайлович Ртищев, Аввакум.
Близился день выборов патриарха, хотя имя избранника давно у всех на устах — суровый подвижник Никон. Ни о будущем патриархе, ни о самих грядущих выборах за столом ни единого слова сказано не было. Неронов скорбел, Корнилий, указавший царю на Стефана, не хотел выглядеть переметчиком, Ртищева царский выбор радовал, и Аввакума радовал, но радость его была потаенная, смутная и даже греховная. От Стефана Вонифатьевича протопоп знал, что ждать, а от Никона — не знал. Свой он, Никон, нижегородский, в семи верстах ведь жили. Как земляком не погордиться! Но и против Стефана Вонифатьевича Аввакум тоже ничего не имел. Умом за Стефана стоял, ну а сердце в государственных делах — помощник коварный.
Разговор шел о делах церковных, небольших.
— Попа своего чуть палкой нынче не побил! — сокрушался Неронов. — Навел на грех, окаянный. Женщина одна родила прежде времени, а он, балбес, по невежеству читал у ее одра молитву о жене извергшей.
— Надо читать обычную молитву по жене-родительнице, — сказал Стефан Вонифатьевич.
— Это коли ребенок жив родился! — возразил Аввакум. — А если он родился мертвым?
— Так ведь родился! — как всегда, сразу же закипел Неронов. — С ногами, с руками, с головою! Стало быть, и с душой. Извергшая — та, которая зародыш выкинет.
— Каков бы ни был зародыш, — не сдавался Аввакум, — святая церковь почитает его за человека.
— Ах, не спорьте! Горькое спором не подсластишь, — сказал Стефан Вонифатьевич сокрушенно. — Сколько мне за жизнь отпевать приходилось, и всех было до слез жалко.
— А ведь не случайный у нас разговор приключился! — Неронов уставил глазки на Ртищева. — Как бы Большая Матерь наша не выкинула!
— О какой матери ты говоришь, Неронов? — спросил Федор Ртищев.
— Да о той, больше которой у нас нету, ни у меня, ни у тебя. О церкви.
— Уймись, Иван! — сказал Стефан Вонифатьевич. — Злопророчество сокрушает сердце. Беда у человека за каждым углом, и отводят ее добрые помыслы добрых людей. А их ведь мало, Неронов, добрых-то! Мало!
— И впрямь пустое мелю! Прости, протопоп! — потряс седенькой головой Неронов.
Тут дверь весело распахнулась, и в комнату вошел Никон.
Как душистое блистающее облако, огромное, легкое, митрополит пролетел через комнату, наклонился, поцеловал Корнилию руку и, не давая старику протестовать, обнял, поцеловал в губы и в обе щеки. Повернулся к Стефану Вонифатьевичу, улыбнулся, да так, словно солнце на край того радостного облака село, расцеловался горячо, как целуются с другом, нечаянно встретившись на краю света. Ртищева тоже обнял и расцеловал, потянулся к Неронову, да тот откачнулся, только Никон не принял этого, не заметил, одною рукою поймал Ивана за запястье, лбом коснулся длани.
— Здорово! Здорово!
Другой рукой митрополит ухватил через стол руку Аввакума. Видя, что с поцелуем не выйдет — далеко, — трижды чмокнул воздух, касаясь протопопова лица бородою.