— Что сажаешь? — спросил Аввакум.
— Репу, — ответил Кирик.
— Как репу?
— Репу, — повторил Кирик, улыбаясь солнцу, протопопу, будущей репе.
— Так это, чай, не огород! — удивился Аввакум. — Перед храмом цветы надо посадить.
— Какой же прок от цветов? — У Кирика бровки так и подскочили. — Репу, чай, есть можно.
— А на что прихожанам твоя репа?! — осердился Аввакум. — На что Господу Богу репа?! Цветы — храму украшение. Не цветы — деревья посади. Яблони. А репу тотчас выдери и выбрось.
— Я всегда репу сажаю! — заупрямился Кирик.
— Потому что дурак! — сказал ему Аввакум. — Зачем, говорю, прихожанам на твою репу смотреть?
— Яблони когда еще вырастут, — покачал головой Кирик. — А репа к осени будет. Я репу сажаю.
— Вот и не сажай боле! Тотчас все повыдергивай.
— Задалась ему моя репа!
— Ах ты, поп глупый! — вскричал Аввакум и, не размышляя более, огрел неслуха посохом по спине.
Поп не ждал такого поворота, присел, сиганул козлом между грядками и укрылся в доме. Аввакум в ярости давил репу, призывая на голову глупого попа силы небесные.
Раздосадованный, тотчас переменил решение обойти церкви и направился в Патриарший приказ. Чтоб делом себя занять, попросил книги сбора патриарших пошлин и налогов. Хотел успокоиться за нудным просмотром цифири, а вместо успокоения — новая тревога. Чуть не у каждого двора недоимки. Двоеженцев более пятидесяти! Дюжина троеженцев!
— Это же вертеп! — закричал Аввакум и, расшвыряв бумаги, побежал к воеводе Денису Крюкову просить пушкарей, чтоб батогами выбить деньги у неплательщиков, и у тех, которые упрямы, и у тех, которым денежка свет застит.
Полицейскую службу в городах несли пушкари. Дело пушкаря город оборонять, но в глубине России откуда врагу взяться? Две и три жизни можно прожить, на враге пушечного боя не испытав. Но и без пушкарей нельзя: помнили в Московском царстве нестроение и погибель в годы Смуты. Однако, чтоб деньги зазря не переводить, пушкарям было велено наблюдать за порядком.
В Юрьевце-Подольском служили девять пушкарей. Троих воевода Крюков дал протопопу для наведения порядка, и в тот же день во дворе Патриаршего приказа батогами вразумили четверых троеженцев.
На вечерне, во время третьего антифона, когда отверзаются «Царские врата», Аввакум заметил, что народ в церкви поредел. Протопоп тотчас послал псаломщика к дверям, приказав никого не выпускать до конца службы. Вскоре у дверей началась возня.
— Ах вы злыдни! — закричал протопоп и кинулся к дверям молотить кулаками ленивых и малодушных. — Служба им велика! Для Бога времени у них нет!
И, взойдя на алтарь, сказал, потрясая гривой волос:
— «Кого я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся. Се, стою у двери и стучу!» Помолимся же, на коленях помолимся! О проклятое неусердие наше!
Прихожане дружно опустились на колени, Аввакум же читал молитвы, а дьякон кадил.
— Да не бойся же ты спину свою согнуть! — Протопоп подошел к одному из молящихся и, положа ладонь ему на загривок, пригнул к полу. — Богу кланяешься, Богу!
— Это же Спиридон! — сказал в алтаре дьякон Аввакуму.
— Коли Спиридон, так и молиться не надо?
— Купец он! В Юрьевце каждый второй амбар — его!
— Вот и должен Бога молить за удачу в делах!
Но дьякон даже глаза закрыл, ужасаясь содеянному.
Служба закончилась. На исповедь к протопопу бабы в очередь. И что ни грех у них, то соблазн. Руку целуют, щечкой норовят прижаться — кошки!
Крепился протопоп, а хотелось топнуть ногой да и крикнуть: «Брысь!»
Вдовица одна, лет семнадцати, не больше, грехи свои сладострастные так красиво расписывала, что протопоп вспомнил, как жег себе руку, спасаясь от зова плоти, вспомнил и осерчал. Наложил на вдову покаяние: еженощно класть поклонов по полтысячи.
— А как же ты узнаешь, много поклонов я отобью или мало?
— Проверю! — сказал Аввакум.
— Когда же проверять-то придешь?
— А хоть через неделю!
— А ты и через неделю, и назавтра тоже приходи! — сказала вдова.
Аввакум пришел назавтра. Время было позднее, вдова спала и потому встретила протопопа в одной рубахе.
— Молишься? — спросил.
— Молюсь! — А в глазах бесовские искорки.
— Давай вместе помолимся.
Встал перед иконами на колени, и вдова рядом. Протопоп поклоны кладет, и она кланяется. Бесовский огонь, однако же, палит вдовицу. Плечико съехало, она его дернула, да так ловко, что рубаха порвалась и грудь молодая, налитая вывалилась наружу. А бесстыдница словно и не замечает непорядка, кланяется, молитвы шепчет. Протопоп тоже молится. Рассердилась вдова, опять рванула рубаху — вот и вторая грудь наружи. Аввакум же говорит:
— Первую сотню кончили, еще четыре осталось.
На второй сотне бухнулась вдовица на пол.
— Не могу больше, сил нет.
— А ты постарайся, милая! Не для меня, для Бога.
— А пошел ты прочь, чертов поп! — закричала вдова. — Я для тебя стараюсь, а Бог далеко. Ему до меня дела нет.
— Смирись! — топнул ногой Аввакум.
А вдовица сбросила с себя рубаху негодную да к нему на руки и прыгнула. Плюхнул протопоп бесстыдницу на постель да и пошел, как рак, задом вон из избы.
Сам же себя и укорил:
— Наука тебе, протопопище! Не ходи баб учить по ночам!
Во всякое дело входил протопоп с пристрастием. Господь Бог, может, и привык к человеческим безобразиям, а протопопу каждая чужая болячка будто своя.
В одном семействе умер отец-старик. Осталась после отца шуба. Старший брат взял шубу себе, по старшинству, а младший возревновал, напал на старшего с отвагой. Уступая в силе, превзошел в злости — откусил брату палец на правой руке.
Аввакум погоревал за обоих дурней и обоих велел бить батогами. Старшего за то, что великодушия не знал, а младшего за непочтение старшинства и звероподобие.
Не успел Аввакум о братьях отгоревать, другое подоспело. Мужик, вконец изголодавшись, украл на мельнице торбу зерна. За беднягой погнались на лошадях, догнали, повалили и вдесятером били чем ни попадя. Спину сломали горемыке. Остался жив, но ни рук не чует, ни ног. Лежит в избе колодой среди деток своих и всякого, кто ни подойдет, хоть тот же ребенок, — просит колом по голове ударить.
— Сорок плетей! — заорал на суде Аввакум, размазывая по щекам слезы. — Да как же вразумить злобу людскую? Как ее вразумить?
Сорок плетей — много. Сильно хворали мужики после битья. Аввакум сам ходил мазать им раны святым маслом. Да только из десятерых четверо дверей ему не отворили, а пятый велел на протопопа собак с цепи спустить. Еле посохом отмахался.
Битье впрок не пошло. В городе еще шум стоял, кто за протопопа, кто против, а уже новая история готова. Старик сосед лопатой разрубил соседке-старухе ногу.
Коза повадилась в огород. Старика и надоумили: не коза, мол, это — твоя соседка-оборотень. Козу старик никак прихватить не мог, вот и напал на старуху. Наложил на безумца Аввакум суровую епитимью: целый год в церковь и из церкви на четвереньках ползать.
И все вдруг обиделись! Весь Юрьевец. Всяк на протопопа пальцами тычет. Выйдет Аввакум на улицу — улица пуста, как от бешеного быка попрячутся.
Евфим стал урезонивать братца:
— Не серди ты их, родной! Сам вон черен стал, а они все такие же!
Аввакум вздыхал, маялся, но отвечал с твердостью:
— Каков я буду царю помощник, если на человеческую подлость глаза стану закрывать? Что я Богу на том свете отвечу? Нет, Евфим! Малодушия они во мне не сыщут. За мною Бог, царь и совесть моя.
Но сам крепко задумывался.
Можно ли устроить благолепное царствие, когда люди пребывают в душевной темнице? Когда миром одна, кажется, злоба и движет? Хоть сам за всех живи. Не умеют! Жить не умеют!
И возгорался протопоп к царю великой любовью. Царь собирался через боголюбивых слуг своих укротить царство неправды, повергнуть его в прах и построить на нем новое, не затененное даже негодным дыханием, — царство, чистой и пресветлой правды.
И горд был протопоп, что он тоже среди строителей, а потому искоренял всякую нечисть, сомнения не ведая.
Анастасия Марковна хоть и была задумчива, хоть и молилась за протопопа денно и нощно, но никогда его от задуманного не отговаривала.
Протопоп доброго желал людям. А то, что мало щадил их, так он и к себе жалости не знал.
Однажды протопоп Аввакум сидел в Патриаршем приказе, подсчитывая деньги, частью собранные, частью выбитые батогами. Денег набралось двадцать семь рублей тринадцать алтын и две деньги. То была четвертая часть недоимок, а уже заканчивалась седьмая неделя его послушничества в Юрьевце-Подольском.
Самая большая печаль протопопа была в том, что соборная церковь, ломившаяся от народа во дни первых его служб, опустела. Да и в других церквях народу убавилось. Протопоп приказал всюду службы служить в один голос, без пропусков. Попы и рады бы людям потрафить, но протопоп, как зверь рыкающий, за непослушание посохом лупит, старый ли поп, молодой ли. Лупит, приговаривая:
— Леность всякому неполезна, потому что она враг душе и друг дьяволу!
Призадумавшись сидел протопоп, но ведь и подумать как следует мешали! Под окном дурным голосом вопил мужик, получавший батоги за то, что зачал дитя под большой праздник.
— И-и-и-ись! — визжал мужик по-поросячьи.
Протопоп выскочил на улицу.
— Тебя режут?! — заорал на распластанного на земле.
— Так вить больно!
— Врешь! А ну, всыпьте ему как следует.
Пушкари огрели мужика с двух сторон сразу.
— И-и-и-ись! — заверещал тот на весь Юрьевец.
— Ах ты слизень ползучий! Немедля отправляйся за деньгами!
— Так вить последние деньги-то.
— Бог дал и еще даст.
— Смертушка моя! — застонал мужик, натягивая штаны. — Совсем уби-и-и-или!
— Да ты мужик или кто?
— Да вить никто не терпит.
— Врешь! — Аввакум через голову скинул рясу, подрясник и рубаху. — Гляди!
Лег наземь.
— Бейте!
Пушкари переглянулись в замешательстве.
— Вам говорят?
— Как скажешь! — Поплевали на руки, размахнулись, врезали протопопу с охоткою.
Тот только головой мотнул.
— Давай еще!
И еще врезали.
Аввакум снова потряс головой, поднялся. Пушкари захлопотали вокруг, отирая со спины кровь, подавая рубаху, подрясник и рясу.
— Ну? — спросил Аввакум мужика.
Тот замахал вдруг руками на него и кинулся как от нечистой силы.
Протопоп исподлобья глянул на очередников. Их было трое: один злостный неплательщик, двое других — троеженцы.
— Грешить — вот они, а за грехи претерпеть — пупок у них развязывается. — И зыркнул на пушкарей: — Силу-то умерьте! Не врагов казните — однодворцев своих на ум наставляете.
Аввакум шел по городу в великой досаде. День выдался знойным, пот попадал на свежие рубцы, оставленные батогами, и спина горела, словно огнем жгли. Больше плоти болела у протопопа душа. А тут еще заголосила баба в избе — муж учил.
Перекрестился Аввакум, и только перекрестился, шедшего впереди доброго молодца шатнуло. Ткнувшись головою в плетень, добрый молодец засмеялся, повернул к протопопу красную рожу, погрозил кулаком, но тотчас неведомая сила взяла наглеца за воротник, потащила, потащила через дорогу в лужу и ухнула.
Нехорошо заругавшись, добрый молодец перешел лужу на четвереньках и лег на солнышке сушиться.
А в следующем дворе шла пляска. Пиликали дудки, потные мужики и бабы орали друг перед дружкой, вскидывали ноги, как перебесившиеся лошади.
Аввакум снова перекрестился.
— Содом и гоморра!
И тут он повернул в другую сторону и направился на базар. Мимо лавок и зазывал, мимо пирожников и торговок с перстеньками бирюзы в губах — на Руси мало кто не знал: у этих торговок товар не тот, что на прилавке, а тот, что платьем прикрыт.
— Содом и гоморра и погибель!
Но мимо, мимо шел протопоп и встал, как туча, возле лавки, где белый дедушка с внучком торговал дуделками, сопелками, свистелками, встал и обрушил на бедных весь свой превеликий гнев. Он сгребал веселый товар ручищами, и ломал его, и топтал, и бил нагрудным крестом деда по голове. И когда пошел прочь, то в него летели соленые огурцы и кочаны квашеной капусты, и кричали люди ему в лицо:
— Ворон!
— Ворон!
И шел он сквозь людей сурово и гордо. Огурцы и кочаны казались ему каменьями, коими забит был святой мученик Стефан.
Пришел Аввакум домой, кликнул жену, жены дома нет — на базаре.
Переоделся, встал на молитву, а тут Анастасия Марковна пришла вся в слезах.
— Что с тобою? — спросил протопоп.
— Бабы защипали. Как гусыни, окружили и защипали… О протопоп! Не щипки болят, сердце болит. Тяжело в неприязни жить.
— Терпи, Марковна! — сказал Аввакум. — Я их, глупых, учу, а они противятся. На этом свете бьют, на том — со слезами поклонятся.
Но на этом приключения того дня не кончились. Явился Аввакум на вечерню к попу Кирику, а тот в три голоса службу служит. Не стерпел протопоп, отхлестал попа при всем народе по щекам и прогнал вон из храма.
Утром на крыльце Патриаршего приказа сильно зашумели.
— Что там такое? — спросил Аввакум писаря, но тут дверь распахнулась, ворвалась в приказ толпа, и Аввакум встать со стула не успел — схватили, выволокли на крыльцо, кинули сверху толпе. А толпа — человек с тыщу, и две трети в ней бабы.
«Разорвут!» — подумал Аввакум и больше уж ничего не видел. Пинали его, кидали, как куль, с рук на руки. Наконец приставили к стенке и стали кричать ему в лицо об обидах, кои город от него претерпел. Ряса — клочьями, обе щеки в крови. Поднял было голову, да не держится — на грудь уронил. Толпа колесом ходит, тот, кто протопопу не успел треснуть, добирается. Убили бы, но прибежал с пушкарями воевода Денис Крюков. Пушкари все с пищалями. Отшатнулась толпа. Нехотя отшатнулась.
Понесли пушкари на руках Аввакума в его протопопов дом, а толпа по-волчьи следом идет.
— Оставайтесь здесь! — приказал пушкарям воевода и поставил их вокруг протопопова двора с пищалями наготове.
В доме вой было поднялся, но Анастасия Марковна на женщин прикрикнула, захлопотала вокруг бедного своего протопопа.
Первый день Аввакум пошевелиться не мог, на другой день постанывал да поохивал. А на третий, как стемнело, не только встать, но и бежать пришлось.
С провожатыми от воеводы перелез Аввакум через свой же забор, огородами прокрался на Волгу. Здесь его посадили в лодку под парусом и сплавили от греха подальше.
Стефан Вонифатьевич сидел на свету, у окошка и, улыбаясь, плел лапоток. С неделю тому назад он углядел, что у кухаркиной внучки, пятилетней быстроглазой Маруси, из прохудившегося лапоточка торчат онучи. Маруся жила в царском селе Хорошеве, ее приводили к протопоповой одинокой кухарке не для того, чтобы подкормиться, а на радость. И кухарке, и Марусе. В царском селе Хорошеве крестьяне богатые, у каждого мужика сапоги. Только ведь в лапоточках по земле не ходят — летают, так они легки, да еще и с песенкой: скрип-поскрип.
Кухаркина Маруся радовала сердце Стефану Вонифатьевичу.
— Экая ты птаха! — говорил он ей всякий раз, одаривая то сережками серебряными, то сарафаном с цветами, деревянными расписными игрушками, а вот насчет обуви у царского духовника была превеликая слабость — всем своим знакомым норовил лапти сплести.
Про эту слабость знали, и были даже и среди боярства, которые заказывали Стефану Вонифатьевичу лапти, на счастье. И у Ртищевых его лапоточки хранились, и у стариков Морозовых.
Лапоточки для Маруси получались особенно ловко, оттого, видно, что Стефану Вонифатьевичу работалось с улыбкой. В этот легкий час и пожаловал к нему со своей бедой протопоп Аввакум. Да ладно бы с одною своей, еще и чужую по дороге прихватил. Протопоп сначала думал в Костроме от гнева юрьевских горожан отсидеться, но и Кострома была как кипящий муравейник. Людишки бегали по улицам рассерженные, искали, кого бы поколотить, потому что их протопоп Данила, человек строгого правила, пришелся костромичам не ко двору.