Блэк - Александр Дюма 19 стр.


Ее глаза были полны печали и нежной укоризны, они перестали быть глазами собаки и приобрели чисто человеческое выражение.

И это было именно то выражение, с которым Думесниль, умирая, смотрел ему в глаза.

Шевалье не смог этого выдержать, он соскочил с кровати и, в темноте натыкаясь на мебель, добрался до камина, где с помощью заранее приготовленных спичек зажег свечу.

Свеча разгоралась, и шевалье, весь в трепете, спрыгнув с постели с зажмуренными глазами, наконец, осмелился их открыть и оглядеться вокруг.

Комната была совершенно пустой.

Он вернулся к окну, вновь поднял занавеску: улица была так же пустынна, как и комната.

Шевалье упал в кресло, вытер пот, струившийся по лбу, и, чувствуя, что холод вновь овладевает им, поднялся и опять лег в постель, оставив догорать свечу.

Вероятно, свет разогнал всех призраков, так как шевалье больше не видел ни одного из них, он пребывал в таком лихорадочном состоянии, что слышал даже, как стучало в висках.

Едва занялся новый день, как он позвонил Марианне, чтобы та зажгла ему огонь.

Но Марианна, привыкшая входить в комнату шевалье не раньше половины девятого, не обратила ни малейшего внимания на столь необычный звонок, несомненно, подумав, что это проделки какого-то домового, стремящегося помешать ее отдыху.

Шевалье поднялся, открыл дверь и позвал.

Но Марианна осталась так же глуха к голосу хозяина, как и к призыву звонка.

Смирившись, шевалье надел брюки и домашний халат и лично занялся хлопотами по хозяйству.

Он разжег огонь и, удостоверившись, что собака действительно исчезла, снова принялся звонить.

Поскольку время Марианны уже наступило, то Марианна вошла, неся все необходимое для розжига огня.

Огонь горел уже вовсю и шевалье грелся около него, когда Марианна застыла как вкопанная на пороге двери.

— Мой завтрак! — произнес шевалье.

Марианна попятилась.

Никогда еще прежде шевалье не вставал раньше девяти часов и не садился за стол раньше десяти!

Ведь было только половина девятого, а шевалье уже встал, развел огонь и приказывал подавать завтрак.

— Ах! Сударь, — сказала она, — но что же здесь произошло, Боже мой?

Шевалье охотно рассказал бы ей обо всем, если бы осмелился, но он не мог.

— Бог мой, — произнес он, уклоняясь от ответа, — здесь можно умереть, не дождавшись помощи; я звал, звонил, кричал, но увы! Не получил никакого ответа, как будто в доме не было ни души.

— Черт возьми, сударь, такая бедная женщина, как я, которая работает каждый день, выбиваясь из последних сил, не прочь поспать немного ночью.

— Нельзя сказать, чтобы вчера вы перетрудились сверх меры, — с некоторой язвительностью ответил шевалье, — но не будем больше об этом: я просил вас подать мне завтрак.

— Господи Иисусе, завтрак в этот час! Разве для него настало время?

— Да, настало, раз вчера я так плохо поужинал.

— Вам придется обождать, пока я вернусь с рынка; в доме нет ни крошки.

— Хорошо, отправляйтесь на рынок; но не смейте никуда больше заходить, только туда и обратно.

Марианна собиралась было отважиться на какое-то замечание.

— Черт возьми! — сказал шевалье, резким движением ударив щипцами по огню, разожженному им самим, от чего в разные стороны посыпались мириады искр.

Всего дважды ей приходилось слышать из уст шевалье это безбожное ругательство; и оно произвело на нее должное впечатление.

Она повернулась, закрыла дверь, спустилась по лестнице и засеменила по дороге на рынок.

Марианна покорилась, но покорилась, подобно конституционному монарху, который соглашается с реформой, навязанной ему парламентом, но соглашается с твердым намерением взять скорый реванш.

Все так же вопреки своим привычкам, шевалье поел на скорую руку, не предаваясь своим обычным застольным размышлениям, на которые его наводило воспоминание о великолепном кофе, отведанном им в его путешествиях, и с которым то, что ему подавали в Шартре, — хотя Шартр — это именно тот город Франции, в котором, как здесь утверждают, лучше, чем где бы то ни было, жарят кофе, — и с которым то, что ему подавали в Шартре, могло сравниться так же, как чистый цикорий с нормальным кофе.

В хозяйстве старого холостяка все было настолько отлаженным и застывшим, что Марианна не могла поверить ни своим ушам, ни своим глазам.

Почтальон принес газету.

Марианна, движимая желанием помириться, поторопилась отнести ее хозяину.

Но тот, вместо того, чтобы добросовестно прочесть ее, начиная с заголовка и кончая подписью наборщика, как он это делал ежедневно, рассеянным взглядом пробежался по странице, бросил газету на круглый столик и поднялся обратно в спальню.

— По правде говоря, — вскричала Марианна, расставляя свою посуду, — я не узнаю хозяина; сегодня ему не сидится на месте. Он даже не заметил, что вареные яйца плохо чистились, котлеты подгорели, а его зеленая фасоль пожелтела при варке.

Затем, воздев обе руки вверх, словно испытав внезапное озарение, она воскликнула:

— Неужели он влюбился?

Но после некоторого раздумья, сама рассмеявшись столь безрассудному предположению, продолжила:

— Ну нет, нет, это невозможно, однако какого черта он замышляет в своей комнате? Надо посмотреть.

И подобно скромной благовоспитанной служанке, Марианна на цыпочках прошла через весь салон и приникла глазом к замочной скважине в двери, ведущей в спальню.

Она увидела своего хозяина, который, несмотря на резкий холод осеннего утра, открыл окно и внимательно смотрел в него на улицу.

— Однако, глядя на него, можно подумать, что он ждет, когда кто-то пройдет по улице, — сказала Марианна. — Господи Иисусе! Нам только это не хватало; женщина в доме; я бы уж скорее ему простила вчерашнюю собаку.

Но шевалье де ля Гравери, вероятно, не обнаружив на улице то, что искал, закрыл окно, и в то время, как Марианна, еще больше заинтригованная и теряющаяся в догадках, вернулась в столовую, он принялся взад-вперед шагать по комнате, скрестив на груди руки, нахмурив брови, и было заметно, что его снедает какое-то сильное беспокойство.

Затем он вдруг порывисто сбросил халат, как человек, принявший внезапное решение, и сунул руку в рукав своего сюртука.

Но приступив к этой детали своего туалета, он бросил взгляд на настенные часы.

Они показывали половину одиннадцатого.

Увидев это, он некоторое время задумчиво ходил по комнате, волоча за собой сюртук, державшийся у него лишь на одном плече.

Если Марианна увидела бы его в этот момент, она ни в коем случае не ограничилась бы предположением, что шевалье влюбился.

Она бы сказала: «Шевалье сошел с ума!»

Но было бы еще гораздо хуже, если бы она видела, как шевалье в подобном состоянии вышел из своей комнаты и, по-прежнему одна рука в рукаве, другая нет, спустился в сад.

Только выйдя на воздух, он заметил свою рассеянность и надел второй рукав.

Что он собирался делать в саду?

Этого Марианна, несомненно, тоже не смогла бы понять, как и всего остального.

Шевалье искал, шел вперед, возвращался, останавливался, как правило, в углах; с помощью трости измерял квадраты, то длиною в один метр, то в два, в зависимости от пространства.

Потом он произнес сквозь губы:

— Здесь — нет; а вот там было бы вполне возможно… Прямо сейчас я пошлю за каменщиком; впрочем, конура из кирпича или из камня была бы сыровата. Я думаю, что лучше всего будет конура из дерева; я не пошлю за каменщиком, я пошлю за плотником.

Было очевидно, что тело шевалье было здесь, а ум его витал где-то далеко.

Но где был его ум?

Надеемся, что решение этой загадки, столь таинственной в глазах Марианны, для читателя совершенно ясно.

Он уже догадался, что шевалье принял решение.

Он решил сделать из собаки своего сотрапезника и теперь искал место, где бы мог ее поселить со всеми мыслимыми удобствами.

Ведь той самоотверженности, которую шевалье проявил, пожертвовав своей пуляркой и заглушив угрызения совести по поводу плохого обращения с Марианной, было более недостаточно после этих злосчастных грез и сновидений, а также после этих роковых галлюцинаций, которые уличали его в неблагодарности к животному, выказывавшему по отношению к шевалье всяческие знаки симпатии.

Нет, он не мог допустить, чтобы ночные видения при свете дня обрели плоть и кровь: метемпсихоз как система существовал только у Пифагора. Разум и религиозные чувства шевалье в равной степени восставали против этого поверья.

И все же, несмотря на разум, несмотря на свои духовные устремления, он сомневался, а сомнение смертельно для умов такого склада, как у шевалье.

Конечно, он мог бы поклясться, что абсурдно полагать, будто некая сила, управляющая телом черной собаки, могла бы иметь хоть малейшее отношение к душе его бедного друга, ушедшего в мир иной; однако, несмотря на все настойчивые уговоры, с которыми шевалье обращался сам к себе, он чувствовал к этой собаке такой глубокий и такой нежный интерес, что это приводило его в ужас, но подавить его он никак не мог решиться.

Он думал о бедном животном, которое одиннадцать часов не могло нигде укрыться от осеннего ненастья, дрожало от пронизывающего северного ветра, захлебывалось в потоках воды, падающих с неба, ослепленное вспышками молнии и оглушенное раскатами грома, и устрашенное бегало во мраке; а с наступлением дня стало жертвой жестокости детей, было вынуждено искать свой завтрак по помойкам, короче, испытывало все лишения бродячей жизни — этой последней ступени падения для собак, — лишения и неудобства, наименьшее из которых состоит в том, чтобы быть убитой на месте, якобы будучи надлежащим образом уличенной в бешенстве.

Короче, господин де ля Гравери, еще позавчера отдавший бы всех собак в мире за цедру лимона, особенно если она должна была придать соответствующий вкус крему, господин де ля Гравери, чувствуя, как его сердце разрывается, а глаза наполняются слезами, когда он думает о несчастьях бедного спаниеля, решился положить конец этим несчастьям, дав ему приют, и, как вы видели, он выбирал и промерял то место, где должна была быть воздвигнута конура его будущего товарища.

Однако этому решению предшествовала жестокая борьба, и шевалье оказал упорное сопротивление прежде чем сдаться.

Но даже и после этого время от времени он восставал и все еще продолжал сражаться.

Но чем больше он негодовал на свою слабость и пытался обуздать свое воображение, тем сильнее оно разыгрывалось и тем сильнее его слабость подрывала его волю.

И все же хотя ему и удалось изгнать из своего рассудка те сверхъестественные ассоциации, благодаря которым с этой собакой были связаны воспоминания о его друге Думесниле, тем не менее животное от этого не стало занимать его меньше, он уже не думал о нем иначе, чем думают об одном из братьев наших меньших, и все же он по-прежнему думал лишь о нем.

А дело в том, что эта собака отличалась от всех других собак: как бы мало он ее ни видел, каким бы коротким ни был срок его общения с ней, шевалье убедил себя, что спаниель должен обладать бесчисленным множеством замечательных и исключительных качеств, и, как следует подумав, он, казалось, припоминал, что сумел прочесть их на честной физиономии животного.

Итак, напрасно шевалье, убежденный эгоист, пытался укрыться за своими прошлыми решениями; напрасно он взывал к своим клятвам; напрасно он громко говорил, что поклялся никому не открывать своего сердца на этом свете, будь это двуногое, четвероногое или крылатое существо; напрасно представлял он себе тысячу неудобств, которые, безусловно, повлечет за собой та привязанность, зарождавшаяся, как он чувствовал, в нем к этому животному.

Мы видели, к чему пришел в итоге шевалье.

Он не хотел, чтобы собака жила под одним из тех навесов, в одной из тех конюшен или под одной из тех построек, что уже существовали.

Он решил выбрать ей место, самое лучшее, разумеется, и построить для нее конуру, где бы она могла жить в полное свое удовольствие.

И как бы извиняясь, де ля Гравери сказал самому себе:

«В конце концов это всего лишь собака».

И, покачивая головой, добавил:

«Я еще недостаточно стар и уже недостаточно молод, чтобы, отказавшись от общества мне подобных, отдать остаток своего чувства какому-то там животному».

Затем, протягивая руку к тому месту, где он решил воздвигнуть конуру своего спаниеля, он продолжил:

«А этот, после того как я сделаю для него все, что полагаю должным, может спокойно потеряться или умереть, я тогда даже и пальцем не пошевелю. Я уже не буду обязан, если мне вдруг стала необходима собака, что я, впрочем, категорически отрицаю, так вот, я уже не буду обязан брать на ее место преемника. И разве, если хоть немного разобраться, я нарушаю свои обеты, пытаясь противопоставить невинное развлечение этому монотонно-размеренному существованию? Впрочем, выбрав себе в удел одиночество, я не помню, чтобы я обрекал бы себя к тому же и на рабскую зависимость, которая в сто раз хуже каторги. Нет, черт возьми! Тысячу раз нет!»

Отведя душу столь безбожным ругательством, выдававшим то крайнее раздражение, в котором пребывал де ля Гравери, шевалье выпрямился, желая убедиться, позволит ли кто-нибудь себе утверждать обратное.

Никто не вымолвил ни слова.

Тогда шевалье счел, что данная проблема получила свое законное и надлежащее ей решение.

Однако, чтобы приступить к выполнению своего плана, ему недоставало самого главного — собаки, которая, в ужасе от обрушившегося на нее потока воды, с воем убежала.

Шевалье решил выйти на свою обычную прогулку.

Конечно же, он не станет утруждать себя поисками спаниеля, но если тот попадется ему на пути, то это будет приятная встреча.

Таковы были благие намерения шевалье де ля Гравери в тот момент, когда большой колокол собора пробил полдень.

Несмотря на то, что шевалье де ля Гравери никогда не выходил из дома раньше часу, принимая во внимание серьезность положения, он решил ускорить начало своей прогулки на целых шестьдесят минут.

Он поднялся к себе в комнату, взял свою шляпу — мы уже упоминали, что у шевалье была трость, так как именно своей тростью он вымерял пространство, предназначенное для конуры спаниеля, — набил свой карман кусочками сахара, прибавил к ним плитку шоколада, на тот случай, если сахар послужит недостаточной приманкой, и вышел из дому, но не с определенной целью отыскать собаку, а лишь в надежде на то, что благодаря случаю их пути пересекутся.

Шевалье прошел через площадь Эпар, поднялся на вал Сен-Мишель и сел «а скамейку напротив здания казармы.

Само собой разумеется, Марианна следила за тем, как он уходил, с удивлением, которое с каждой минутой становилось все сильнее и сильнее.

Ведь это впервые за те пять лет, что она служила у шевалье, шевалье покидал дом раньше часа.

Поскольку время чистки еще не наступило, то казарма была погружена в тишину, а двор был пуст; лишь изредка какой-нибудь лишенный права покидать казарму кавалерист пересекал его из конца в конец.

Впрочем, в том новом расположении духа, в котором пребывал наш шевалье, его волновало совсем другое.

Он смотрел вовсе не на двор или помещения казармы, он осматривался вокруг себя, продолжая при этом вести мысленную дискуссию с самим собой.

Однако время от времени, когда желание стать хозяином красивого и грациозного животного брало в нем верх над целой серией неудобств, которые влечет за собой содержание животного, он вставал, забирался на свою скамейку и осматривал все вокруг себя.

Наконец, поскольку, несмотря на это вознесение, горизонт все же оставался ограниченным, он решил сделать эту уступку своим желаниям и пойти бросить взгляд вдаль, за линию зеленых насаждений аллей.

Шевалье де ля Гравери провел четыре долгих часа на этой скамейке, но он смотрел напрасно, ибо так и не увидел никого, кто приближался бы к нему.

Чем больше проходило времени, тем сильнее опасался шевалье, что собака больше никогда не появится: вероятно, это некое стечение обстоятельств, а вовсе не ежедневная привычка, привело ее в это место: шевалье, который каждый день приходил сюда, никогда до этого не встречал здесь спаниеля.

После этого четырехчасового ожидания шевалье так твердо решил увести с собой спаниеля, если тот вновь появится, что предусмотрительно, на тот случай, если собака не захочет, как накануне, последовать за ним по доброй воле, приготовил и скрутил жгутом свой платок, чтобы обхватить им шею животного.

Назад Дальше