Эта поездка вечно будет для меня пределом счастья, к которому никогда не приблизится действительность. Полина была впечатлительной, артистической натурой. Без этого путешествие будет только простой переменой места, ускорением в обыкновенном движении жизни, средством рассеять ум. Ни одно историческое воспоминание не ускользнуло от нее; ни одна поэтическая картина природы, являлась ли она нам в утреннем тумане или вечернем сумраке, не была для нее потеряна. Что касается меня, я был под влиянием ее прелести. Никогда ни одно слово о прошедшем не было произнесено между нами с того самого часа, как она все рассказала мне. Для меня прошедшее исчезало иногда, как будто никогда не существовало. Одно настоящее, соединявшее нас, было всем в моих глазах. Заброшенный на чужбину, я имел только одну Полину, Полина — одного меня; узы, соединявшие нас, каждый день делались теснее от уединения, каждый день я чувствовал, что делаю шаг в ее сердце, каждый день пожатие руки, улыбка, рука ее, опирающаяся на мою руку, голова ее на плече моем были новым правом, которое она дарила мне. Я таил в себе каждое простодушное излияние ее души, боясь говорить ей о любви, чтобы она не заметила, что мы уже давно перешли пределы дружбы.
Что касается здоровья Полины, то предсказания доктора отчасти осуществились. Перемена мест и впечатления, вызываемые ими, отвлекли Полину от печальных воспоминаний, угнетавших ее. Она начинала почти забывать прошлое, по мере того как его бездны терялись в сумраке, а вершины будущего освещались новым днем. Жизнь ее, которую она считала огражденной пределами гробницы, начинала раздвигать свой горизонт, не столь мрачный, и воздух, все более чистый, стал примешиваться к душной атмосфере, в центр которой она чувствовала себя низверженной.
Мы провели целое лето в Шотландии, потом возвратились в Лондон и ощутили прелесть нашего маленького домика в Пиккадилли в первые минуты возвращения. Не знаю, что происходило в сердце Полины, но сам я никогда не был так счастлив.
Что касается чувства, соединявшего нас, то оно было чисто, как чувство брата к сестре: в продолжение года я ни разу не повторил Полине, что люблю ее; в продолжение года она не сделала мне ни малейшего признания; однако мы читали в сердцах друг друга, как в открытой книге, и нам нечего было узнавать более. Желал ли я того, что не получил? Не знаю, в положении моем было столько прелести, что я боялся большего счастья, которое вдруг низвергнет меня к какой-нибудь гибельной и неизвестной развязке. Если я не был любовником, то был больше чем другом, больше чем братом. Я был деревом, под которым она, бедный плющ, укрылась от дурной погоды; я был рекой, уносившей ее ладью своим течением; я был солнцем, от которого к ней тянулись лучи. Все, что существовало для нее, существовало через меня, и, вероятно, был недалек тот день, когда все, что существовало через меня, начало бы существовать и для меня.
Мы начали свою новую жизнь, когда однажды я получил письмо от матери. Она уведомляла меня, что для моей сестры представилась партия, не только приличная, но и выгодная: граф Гораций Безеваль, присоединивший к своему состоянию двадцать пять тысяч ливров ежегодного дохода после смерти своей первой жены Полины Мельен, просил руки Габриель!..
К счастью, я был один, когда распечатал это письмо, потому что мое изумление было безгранично: казалось, что само Провидение ставит графа Горация лицом к лицу с единственным человеком, действительно его знающим. Но сколько я ни старался притвориться, Полина тотчас заметила, что в ее отсутствие со мной случилось что-то необыкновенное. Впрочем, мне нетрудно было все объяснить по-своему, и как только она узнала, что семейные дела заставляют меня совершить путешествие во Францию, приписала мое уныние горести от нашей разлуки. Она тоже побледнела и принуждена была сесть. Мы разлучались первый раз после того, как почти год назад я ее спас. К тому же между сердцами, любящими друг друга, в минуту разлуки рождаются какие-то тайные предчувствия, делающие ее беспокойной и печальной, несмотря на все, что говорит разум.
Мне нельзя было терять ни одной минуты. Я решил отправиться на другой же день. Закончив некоторые необходимые приготовления, я присоединился к Полине, которая вышла в сад.
Я нашел ее сидящей на той самой скамье, на которой она рассказала мне свою жизнь. С того времени она как будто почила в объятиях смерти; ни один звук из Франции не долетал, чтобы пробудить ее. Но, может быть, это спокойствие уже приближалось к концу, и будущее для нее начинало печально соединяться с прошедшим, несмотря на все мои усилия заставить ее забыть его. Я нашел ее грустной и задумчивой и сел подле нее. Первые слова, которые она произнесла, открыли мне причину ее печали.
— Итак, вы едете? — сказала она.
— Так надо, Полина! — отвечал я голосом, которому старался придать спокойствие. — Вы знаете лучше всякого, что бывают происшествия, располагающие нами и похищающие от мест, которые мы не хотели бы оставить даже на час. Так ветер поступает с бедным листком. Счастье моей матери, сестры, даже мое, о котором я не сказал бы вам, если бы оно одно подвергалось опасности, зависит от моей поспешности в этом путешествии.
— Поезжайте, — ответила печально Полина, — поезжайте, если надо, но не забудьте, что у вас в Англии тоже есть сестра, у которой нет матери, единственное счастье которой зависит от вас и которая хотела бы сделать что-нибудь для вашего счастья!..
— О Полина! — воскликнул я, сжав ее в своих объятиях, — скажите мне, сомневались ли вы когда-нибудь в моей любви?
Верите ли вы, что я удаляюсь от вас с растерзанным сердцем?
Что счастливейшая минута в моей жизни будет та, когда я возвращусь опять в этот маленький домик, скрывающий нас от целого света? Жить с вами жизнью брата и сестры, с одной надеждой на дни более счастливые, верите ли вы, что это составляет для меня счастье величайшее, чем то, о котором я смел когда-нибудь мечтать? Скажите мне, верите ли вы этому?
— Да, я этому верю, — ответила Полина, — потому что было бы неблагодарностью сомневаться. Ваша любовь ко мне была так нежна и так возвышенна, что я могу говорить о ней не краснея, как об одной из ваших добродетелей. Что касается большого счастья, на которое вы надеетесь, Альфред, я не понимаю его…
Наше счастье, я уверена, зависит от непорочности наших отношений. И чем более странным становится мое положение, чем больше освобождаюсь я от своих обязанностей в отношении к обществу, тем более строго я сама должна исполнять их…
— О да, да, — сказал я, — я понимаю вас, и Бог наказал бы меня, если бы я осмелился когда-нибудь оторвать один цветок из вашего мученического венка! Но могут случиться происшествия, которые сделают вас свободной… Сама жизнь графа, — извините, если я обращаюсь к этому предмету, — подвергает его больше, чем всякого другого…
— Да, я это знаю. Поверите ли, что я никогда не разворачиваю газету без содрогания… Мысль, что я могу увидеть имя, которое носила, замешанным в каком-нибудь кровавом процессе, человека, которого называла мужем, обреченным бесчестной смерти… И что же говорите вы о счастье в этом случае, предполагая, что я переживу его?..
— Прежде всего, Полина, вы будете не менее чисты, как самая обожаемая женщина… Не скрыл ли он рам вас в убежище так, что ни одно пятно от его грязи или крови не может испачкать вас? Но я хотел говорить не об этом, Полина! В ночном нападении, в дуэли граф может найти смерть!.. Это ужасно, я знаю, не иметь другой надежды на счастье, кроме той, которая должна вытечь из раны или выйти из уст человека с его кровью и последним вздохом!.. Но для вас такое окончание не будет ли благодеянием случая, забвением?
— Что ж тогда? — спросила меня Полина.
— Тогда, Полина, человек, который без условий сделался вашим покровителем, вашим братом, не будет ли иметь прав на другое имя?
— Но подумал ли этот человек об обязанности, которую возьмет на себя, принимая это имя?
— Без сомнения, и он видит в нем столько обещаний счастья, не открывая причины ужаса…
— Подумал ли он, что я изгнана из Франции, что смерть графа не прекратит этого изгнания я что обязанности, которые я наложила бы на его жизнь, должна наложить и на его память?
— Полина, — сказал я, — я подумал обо всем. Год, который мы провели вместе, был счастливейшим в моей жизни. Я уже говорил вам, что ничто не привязывает меня к одному месту столько же, как и к другому… Страна, в которой вы будете жить, будет моей отчизной.
— Хорошо, — отвечала мне Полина тем сладостным голосом, который больше, чем обещание, укрепил все мои надежды, — возвращайтесь с этими чувствами. Положимся на будущее и вверим себя Богу.
Я упал к ее ногам и поцеловал ее колени.
В ту же ночь я оставил Лондон, к полудню прибыл в Гавр, почти тотчас взял почтовых лошадей и в час ночи был уже у своей матери.
Она была на вечере с Габриель. Я узнал где: у лорда Г…, английского посланника. Я спросил, одни ли они отправились. Мне отвечали, что за ними приезжал граф Безеваль. Я наскоро оделся, бросился в кабриолет и приказал везти себя к посланнику.
Приехав, я узнал, что многие уже разъехались. Комнаты пустели, однако в них было еще много гостей, и я смог пройти незамеченным. Вскоре я увидел свою мать. Сестра танцевала. Одна держалась со свойственным ей спокойствием, другая — как веселое дитя. Я остановился у двери и искал еще третье лицо, предполагая, что оно должно быть недалеко. В самом деле, поиски мои были недолги: граф Гораций стоял, прислонясь к противоположной двери, прямо против меня.
Я сразу узнал его. Это был тот самый человек, которого описала мне Полина, тот самый незнакомец, которого я видел при свете луны в аббатстве Гран-Пре. Я нашел все, что искал в нем: бледное и спокойное лицо, белокурые волосы, придававшие ему вид первой молодости, черные глаза, запечатлевшие его странный характер, наконец, морщину на лбу, которую, за недостатком угрызений, заботы должны были расширить и врезать глубже.
Габриель, окончив кадриль, села возле матери. Я попросил слугу сказать госпоже Нерваль и ее дочери, что кто-то ожидает их в передней. Мать и сестра вскрикнули от радости, заметив меня. Мы были одни, и я мог обнять их. Мать не смела верить своим глазам. Я приехал так скоро, что она едва поверила, когда я сказал, что получил ее письмо. В самом деле, вчера в это время я был еще в Лондоне.
Ни мать, ни сестра не думали возвращаться в бальный зал. Они спросили свои манто, надели их и приказали лакею подавать карету. Габриель сказала несколько слов на ухо матери.
— Это правда, — вскричала последняя, — а граф Гораций?
— Завтра я сделаю ему визит и извинюсь перед ним, — отвечал я.
— Но вот и он! — сказала Габриель.
В самом деле, граф, заметив, что обе дамы оставили салон, и не видя их, отправился отыскивать и нашел их готовыми уехать.
Признаюсь, по моему телу пробежала дрожь, когда я увидел этого человека, подходившего к нам. Моя мать, почувствовав дрожь в руке, увидела мой взгляд, встретившийся со взглядом графа, и инстинктивно предугадала опасность, прежде чем один из нас открыл рот:
— Извините, — сказала она графу, — это мой сын, которого мы не видели целый год и который приехал из Англии.
Граф поклонился.
— Буду ли я один, — сказал он приятным голосом, — жалеть об этом возвращении, так как лишен счастья проводить вас?
— Вероятно, — отвечал я, едва сдерживая себя, — потому что там, где я, ни моя мать, ни сестра не имеют нужды в другом кавалере.
— Но это граф Гораций! — сказала моя мать, обращаясь ко мне с живостью.
— Я знаю этого господина, — отвечал я голосом, которому старался придать всевозможное презрение.
Я почувствовал, что мать и сестра тоже задрожали. Граф Гораций ужасно побледнел, однако ни один знак, кроме этой бледности, не выдал его волнения. Он заметил страх моей матери и с учтивостью и приличием, которые показали мне то, что сам я, может быть, должен был сделать, поклонился и вышел. Мать с беспокойством проследила за ним глазами. Потом, когда он скрылся, она сказала, увлекая меня к крыльцу:
— Пойдем! Пойдем!
Мы сошли с лестницы, сели в карету и до дома не произнесли ни одного слова.
Глава XV
Легко понять, что наши головы были полны различными мыслями. Мать, едва приехав, сделала знак Габриель удалиться в свою комнату. Она подошла ко мне, бедное дитя, и подставила свой лоб, как делала это прежде, но едва почувствовала прикосновение моих губ и рук, прижавших ее к груди, залилась слезами. Тогда я сжалился над нею.
— Бедная сестра, — сказал я, — не надо требовать от меня вещей, которые сильнее, чем сам я. Бог создает обстоятельства, и обстоятельства повелевают людьми. С тех пор как наш отец умер, я отвечаю за тебя; я должен заботиться о твоей жизни и сделать ее счастливой.
— О да, да! Ты старший в семье, — сказала Габриель, — все, что ты прикажешь, я сделаю, будь покоен. Но я не могу перестать бояться, не зная, чего боюсь, и плакать, не зная, о чем плачу.
— Успокойся, — сказал я, — величайшая из опасностей для тебя теперь прошла, благодарение Небу, которое бодрствует над тобой. Возвратись в свою комнату, молись, как юная душа должна молиться, молитва рассеивает страхи и осушает слезы… Иди!
Габриель обняла меня и вышла. Мать проводила ее беспокойным взглядом и, когда закрылась дверь, спросила:
— Что все это значит?
— Это значит, матушка, — отвечал я почтительным, но твердым голосом, — что супружество, о котором вы писали мне, не возможно и что Габриель не будет женой графа.
— Но я уже почти дала слово, — сказала мать.
— Я возьму его назад.
— Но, наконец, скажешь ли ты мне, почему? Без всякой причины?
— Неужели вы считаете меня безумцем, — прервал я, — способным разрушить вещи, столь священные, как данное слово, если бы я не имел причин
— Но, верно, ты скажешь их мне?
— Невозможно! Невозможно, матушка: я связан клятвой.
— Я знаю, что многие говорили против Горация, но ничего не смогли доказать. Неужели ты веришь клевете?
— Я верю своим глазам, матушка.
— О!..
— Послушайте. Вы знаете, люблю ли я вас и сестру, вы знаете, что, когда дело идет о счастье вас обеих, я готов принять неизменное решение; вы знаете, наконец, что в обстоятельстве столь важном я не способен пугать вас ложью. Да, матушка, говорю, клянусь вам, что если бы это супружество совершилось, если бы я приехал не вовремя, если бы отец мой в мое отсутствие не вышел из гроба, чтобы стать между своей дочерью и этим человеком, если бы Габриель называлась в этот час графиней Безеваль, то тогда мне бы не осталось ничего более, как похитить вас и вашу дочь, бежать из Франции с вами, чтобы никогда не возвращаться обратно и пойти просить в какой-нибудь чужой земле забвения и неизвестности вместо бесславия, которое постигло бы нас в нашем отечестве.
— Но ты не можешь ли сказать мне?..
— Нет, я дал клятву. Если бы я мог говорить, мне достаточно было бы произнести одно слово, и сестра моя была бы спасена.
— Итак, ей угрожает какая-нибудь опасность?
— Нет! По крайней мере, пока я жив.
— Боже мой! Боже мой! — воскликнула мать. — Ты приводишь меня в трепет.
Я увидел, что позволил себе увлечься против воли.
— Послушайте, — продолжал я, — может быть, все это не столь важно, как я боюсь. Ничего не было еще окончательно решено между вами и графом, еще ничего не знают об этом в свете, какой-нибудь неопределенный слух, некоторые предположения и только, не правда ли?
— Сегодня только во второй раз граф провожал нас.
— Прекрасно! Найдите любой предлог, чтобы не принимать его. Затворите вашу дверь для целого света и для графа так же, как для всех. Я беру на себя труд объяснить ему, что посещения его будут бесполезны.
— Альфред, — сказала испуганная мать, — будьте благоразумны, в особенности осторожны. Граф не из тех людей, которых провожали бы таким образом, не объяснив достаточной при чины.